28.05.2001 13:13 |
Читая Достоевского. Карамазовщина. Природа присутствует на страницах Достоевского не только в виде некоего космогонического начала, вызывающего пантеистические восторги Макара Долгорукого и Зосимы. Она существует там и как витальное, телесное начало его героев, и проявления этого начала у Достоевского всегда безнравственны, отталкивающи.
Коснемся в связи с этим понятия "карамазовщина" и, в частности, главного ее носителя, старика Федора Карамазова.
Фантастическая эта фигура примечательна прежде всего тем, что среди преступников Достоевского она демонстрирует зло, абсолютно безыдейное, не спекулирующее ни на каких теоретических самооправданиях. Художественно-философский максимализм Достоевского придает этому аморализму сверхъестественные размеры. Карамазов способен наслаждаться не только "развратом", но и "срамом разврата". Он не только не скрывает своих пороков, но, напротив, выставляет их на всеобщее обозрение и даже ищет свидетелей своих беспрерывных кощунств - они как-будто доставляют ему дополнительное наслаждение своим нравственным безобразием. Перед читателем предстает своего рода абсолют человеческой низости.
Из какого же антропологического материала сотворен этот абсолют?
Из плотского, чувственного, биологического. Термин "карамазовщина" не воспринимается как социальный. Он вошел в культурный словарь эпохи, как обозначение мутного и буйного человеческого "низа".
Присовокупив к образу Федора Карамазова образы его сына Дмитрия, Валковского, Ламберта, Свидригайлова, Рогожина, мы обнаруживаем, что они выстраиваются у Достоевского в определенный человеческий тип, противостоящий, во-первых, его святым героям (Сонечка Мармеладова, Макар Долгорукий, старец Тихон, Зосима, брат Зосимы Маркел), а, во-вторых, его "теоретическим" преступникам (Раскольников, Ставрогин, Иван Карамазов). Основное содержание первого типа заключается в гипертрофированной чувственности, готовности по первому позыву страсти переступить через любую моральную заповедь. Это чувственное начало всегда предстает у Достоевского злобной хаотической силой, способной лишь на эгоистическую жестокость и противостоящей всякой нравственной деятельности. Эта сила никак морально не самооценивается и никуда не ведет, она является именно самоцелью, а не средством.
Таким образом, "карамазовщина" предстает у Достоевского наиболее консервативной инстанцией человеческого сознания, когда оно совершенно не отъединено еще от природы - состояние, представлявшееся Л. Толстому залогом нравственной гармонии, а у Достоевского выглядящее вредоносной атавистической зависимостью, мешающей человеку выделаться в Человека. Суть тех же Свидригайлова, Рогожина, Дмитрия Карамазова одной только "карамазовщиной" не исчерпывается, но в данном случае речь идет не столько о типе, сколько об определенном типическом начале у "человека Достоевского", которое может у него сочетаться с другими, в том числе противоположными качествами и свойствами.
Если подходить строго, то "трихина" карамазовщины сидит почти в каждом герое Достоевского, и каждый раз она выражается в бессмысленном скандале, кощунстве, импульсивной жестокости. То, что Л. Толстой романтично назвал "чувством оленя", в кошмарных снах героев Достоевского предстает видением какой-то паучихи, поедающей в приступе сладострастия своего самца. "Эрос" Достоевского всегда отталкивающ, как, например, влечение-ненависть Рогожина к Настасье Филипповны, где "эрос" осуществляется через "танатос", смерть.
Много говорится о бесплотности, "готичности" художественной палитры Достоевского. Но в его произведениях есть сцены, соперничающие по своей физиологической выписанности с самым обнаженным натурализмом. Такова, например, ужасающая в своих подробностях сцена драки между Петром Верховенским и Кирилловым перед самоубийством последнего, или описание убийства Шатова, длящееся на протяжении десятка страниц. Подобных мест у Достоевского можно найти значительно больше, и они всегда окажутся связанными с природно-плотским естеством, у Достоевского всегда постыдным и заголенным.
Так у Достоевского постепенно формируется одна из его главных этических констант: непосредственно-природное начало в человеке - это его нравственный минус.
Но "карамазовщина" у Достоевского не замкнута. Она, как сказано, может сосуществовать в "я" его героев в весьма противоречивом симбиозе, и имеется возможность поставить ее в начало некоторого ряда, где каждая ступень будет измеряться свободой от карамазовских страстей.
Эта последовательность прослеживается даже в пределах карамазовской семьи. На крайних полюсах в этом смысле находятся Федор Карамазов и Алеша. Но есть еще два брата, Дмитрий и Иван. Дмитрия преследуют все страсти и пороки отца, но он способен уже и на мучительные угрызения совести, на самоосуждение. Он ненавидит в себе "карамазовщину" - и каждый раз ей поддается, чтобы затем тем мучительнее переживать свои падения. Далее - Иван, "гордый мыслитель", изо всех страстей знающий только одну - страсть философского отчаяния. Аморализм Ивана покоится на совсем иных основаниях, нежели аморализм его старшего брата. Это аморализм сознания, прорвавшегося сквозь детерминизм чувственно-природного бытия, но именно поэтому подвергающий его мстительной и пристрастной проверке. Особенно пристрастно при этом Иван судит "естественную мораль", кроющую под внешней благопристойностью тот же эгоизм, жестокость, разгул животных страстей. В результате, не обнаруживая в человеке ни сил, ни желания со всем этим бороться, Иван провозглашает "все позволено", но это "все позволено" исходит из совсем иных предпосылок, чем "все позволено" его отца. На этот раз оно провозглашается уже не животным эгоизмом, а разумом, и выражает уже аморализм сознания, а не слепого животного инстинкта.
И, наконец, завершающей ступенькой в этой "карамазовской семейке" является Алеша. Карамазовщина существует в нем лишь как отблеск, преодоленный резонанс, который позволяет ему, оставаясь чистым, понимать и спасать мятущихся и грешных. Так что когда он предлагает брату Ивану "жизнь полюбить больше, чем смысл ее", речь идет совсем не о такой жизни, какой живут его отец и Дмитрий. Своим советом Алеша предлагает сменить тот тип рационалистического сознания, который олицетворен в Иване, на более высокий тип, где место разума занимает вера и трансцедентальная, надсознательная (а не подсознательная) интуиция.
В конечном итоге можно утверждать, что зло выступает на страницах Достоевского в двух обличьях: духовно-идеологическом и природно-биологическом. Ко второму "злу" он относится с особой непримиримостью, потому что если первое есть все-таки продукт ищущего сознания, то второе вообще исключает нравственную деятельность. Что же касается многочисленных мест в произведениях писателя, где добро и гуманность прямо измеряются степенью их "природности", то мы имеем дело лишь с внешним, терминологическим совпадением. "Природа" у Достоевского обозначает в разных местах различные и едва ли не противоположные понятия. В "Идиоте" есть два абсолютно "природных" персонажа: Мышкин и Рогожин . Мышкин - эталон естественного человека Руссо. И его побратим Рогожин - тоже эталон! Ипполит аттестует его, как человека, "живущего самой полной, непосредственной жизнью, настоящей минутой, безо всяких мыслей о последних выводах". Если сказать всего лишь, что здесь животная природа Рогожина противостоит идеальной природе Мышкина - значит, ничего не сказать.
Недостаточность такого объяснения заключается в том, что две эти "природы" радикально отличны друг от друга. В первом случае речь идет о "природе" как о комплексе свойств, которые объединяют человека с животным и органическим миром, доказывают его родовую связь с ним; во втором же случае имеются в виду видовые качества человека, то есть именно то, что отличает, противопоставляет его природному хаосмосу. Выражая это в форме парадокса, отличительной чертой природы человека является как раз его свобода от природно-биологических связей. Одним из признаков этого высвобождения является возникновение в человеке нравственного начала, которого начисто лишена природа. Подлинную нравственность, по Достоевскому, можно обрести, лишь освободившись от биологического детерминизма, от "карамазовщины" и "рогожинщины". Порывы плоти у Достоевского, в отличие от Л. Толстого, всегда враждебны деятельности духа, эгоцентричны и безнравственны. Поэтому обязательным условием создания нравственного закона должен стать отрыв человека от природы, возвышение над ней, отчуждение. Полностью самоосознавший себя человек всегда разрушает биологическую традицию, апеллирует к переоценке и автономности своего "я" в мире.
У Достоевского это становление человеческого сознания не всегда приводит к положительным результатам. Прорвавшись через унижающие его биологические инстинкты, сознание "человека Достоевского" в высшей степени склонно запутаться уже в собственно человеческих проблемах бытия (тот же Иван Карамазов, Версилов, Ставрогин, Кириллов, Шатов). Тем не менее, именно в это время подвергается очистительному сомнению преднаходимый порядок мира, и возникает возможность сознательно-свободной ориентации в извне данных законах бытия. И внимание Достоевского как раз и направлено на тот момент, когда человеческое сознание на перепутье и, подобно душе Ивана Карамазова, раздирается всевозможными pro и contra. Параллельно с этим Достоевский создает образы, в которых воплощено сознание, уже прошедшее горнило сомнений и представляющее гуманистический идеал. Таковы князь Мышкин, Алеша Карамазов, Зосима, которые являют у Достоевского как бы завершающий этап того становления, в котором находятся остальные герои писателя.
|