Сергей Кондратьев
Выходной
(из цикла <Рассказы для посвященных>)
<Вот напасть!> - подумал Танич, и с размаху швырнул зажигалку в корзину для мусора. <Не желает, подлая, функционировать!>
Конечно, было жалко. Зажигалка была хорошая, фирменная. Отец привез из Братиславы. А что поделаешь? Не нести же в металлоремонт клапан вставлять - только унижаться перед лохами.
Танич отыскал в ящике стола коробок, чиркнул спичку и зажег палочку благовония. Потом он тихонько задул огонь и вставил её в четвертый сосуд на алтаре, наполненный мелкой галькой.
Отец Танича всегда приходил ругаться, когда чувствовал этот запах. Дескать, астма, мигрень, работа. Но сейчас они с матерью были на даче. Можно было не волноваться.
Танич достал из заднего кармана джинсов чистый шелковый платок и, как будто дирижируя, смахнул пыль с бронзовых статуэток Амитабы, Авалакитешвары и Махасатханапрабхи. На этом все дела были завершены - воду в остальных сосудах на алтаре Танич поменял еще утром.
Он сел на диван, глотнул из чашки прохладного жасминового чая и закурил. Благолепие, да и только. Родители отсутствовали, жена уехала до послезавтра к своим. День - выходной, квартира - пустая, сигареты - иностранные, книжек - целый портфель. Чего еще желать? Читай себе, пиши, да медитируй, сколько душе угодно, в тиши и умиротворении. А то порой бывает - только сосредоточишься и начнешь ощущать в сердце великую астральную пустоту - как или жена в комнату неуважительно ворвется: <сворачивай свою нирвану, пора спать ложиться>, или отец зарядит свои песни о незаметных радостях советской жизни отстукивать на машинке.
В пятницу Танич взял на работе отгул, и с утра засел за трактат <Гэ Юй>, который ему принес Сметанин. И вот уже второй день он постоянно ловил себя на том, что думает о главном герое книги - загадочном средневековом воине Гэ Цицзине.
Книга и вправду была удивительная. Как сказал Сметанин, в пятидесятые годы ее обнаружили китайцы в подвалах Поталы. Потом они, что смогли, расшифровали, перепугались и спрятали книгу подальше от греха в спецхране второй закрытой библиотеки Госсовета КНР. Вскоре пошли слухи, что те, кто ее переводил на современный китайский, начали демонстрировать необыкновенные способности. Кто стал понимать иностранные языки, кто мог бодрствовать по две-три недели, а кто чуть ли не начал ходить по стенам. Затем кто-то упомянул о книге Ананьеву - советскому стажеру из пекинского университета. После этого КГБ всерьез заинтересовался рукописью, и чекисты добыли и переправили в Союз её копию. Тогда же вернувшийся в Москву Ананьев взялся за перевод и потратил на это шесть лет. Он не начал демонстрировать магических способностей, но буквально через год организовал самиздатский просветительский месячник <Падма-цо> и окончательно простился с рассудком в его традиционном понимании.
Сметанин добыл текст через приятеля, который взял её у самого Ананьева, клятвенно заверив что, даст читать не более, чем троим посвященным из общины. Танич был в цепочке третьим.
Теперь уже по всей комнате распространился запах тлеющей лавандовой палочки. Танич бережно достал из портфеля скоросшиватель и открыл на заложенном месте. Он сделал медленный и глубокий вдох, поправил очки, улыбнулся и начал читать.
... и ученик ответил ему, что в сутре сказано: "Будда говорил, что благодаря самости могут быть атрибуты самости. Если нет самости, нет атрибутов самости." Поскольку сотворенные вещи пусты, нужно признать, что несотворенная нирвана также пуста. Уничтожение пяти скандх без сотворения других пяти скандх называется нирваной. Но пять скандх первоначально пусты. И самость также пуста. Нирваной называются несотворенные вещи. Существование несотвореных вещей не может быть обосновано. Благодаря сотворенным вещам другие могут быть названы несотворенными. Если сотворенные вещи не могут быть обоснованы, как могут быть обоснованы несотворенные вещи? Поэтому сотворенные вещи, несотворенные вещи и самость пусты...
Зазвонил телефон в прихожей. Танич отложил папку, дождался третьего звонка, чтобы убедиться, что не ошиблись номером, и пошел в коридор.
- Алё?
- Миш, ты?
- Они в Переделкино, завтра должны приехать.
- Ты, Олежка? Это Вадим Альфредович...
Вадим Альфредович был приятелем отца. Танич его любил по-буддийски, другими словами, не сильно. Он тоже был писатель - издавал раз в три года в республиканских издательствах повесть о каких-нибудь дагестанских пастухах - типа <Отара идет к горизонту> - но в основное рабочее время контролировал очереди в Союзе писателей.
- Здравствуйте.
- Значит, говоришь, до сих пор в Переделкине... Добро... - как многие алкоголики, Вадим Альфредович имел привычку в телефонных разговорах беседовать самим с собой, - Значит, завтра приедут... Ты отцу скажи, что я звонил, что вопрос с писмашиной я прорешал. Нормальная... ГДР... Платить ничего не нужно... Выкупать в среду с утра с писательским билетом... В этой, как её, в <Тысяче мелочей>, кажется... Подожди, сейчас посмотрю... Да, в <Тысяче мелочей >... Скажи, что пускай часам к десяти подъедет. Или к девяти тридцати, если проснется...
- Хорошо, я ему передам.
- Добро...
- Всего доброго. Извините, мне пора.
- Ну, до свидания, Олеж... Ангелине привет передавай... Как она?
- Спасибо. Всего доброго.
Танич повесил трубку и вернулся на диван к <Гэ Юю>.
Как сказал Сметанин, книга была написана в Танское время, около восьмого века. По сути, она представляла собой описание бесед Бодхидхармы с его учеником - воином-монахом Гэ Цицзином. Гэ провел семь лет в глубокой медитации. После этого он дал обет навсегда покинуть учителя и монастырь, чтобы нести учение Чань на запад. (Существовала теория, что Гэ Цицзин и фактический основатель тибетского буддизма Гуру Ринпоче, или Падмасамбхава, суть одно и то же лицо.)
Танич посмотрел на мандалу над алтарем, еще раз глубоко вздохнул и снова стал читать.
... ученик продолжал говорить, что если нет непостоянства, то нет и постоянства. Из-за постоянства нет непостоянства, из-за непостоянства нет постоянства. Поэтому нет ни постоянства, ни непостоянства. Возможно ли это? Можно ли утверждать, что причина имеет в себе следствие и сотворяет следствие? Если бы причина имела в себе следствие и сотворяла его, то следствие вызывало бы другое следствие. Например, подстилка вызывала бы сидение, накидка вызывала бы укрывание, а повозка вызывала бы ее погрузку. Но, в действительности, эти следствия вызываются иначе. Поэтому нельзя говорить, что причина имеет в себе следствие и сотворяет следствие...
<Ну что ты с ним будешь делать!> - чуть не выкрикнул Танич, когда снова задребезжал телефон в прихожей - <сейчас выключу, чтоб впредь не беспокоил>.
- Алё?
- Лама ла кяп-су чо!
Это был Сметанин. Он, как всегда, был, в отличном настроении и приветствовал Танича по-тибетски.
- Гендун ла кяп-су чо ! Как сам поживаешь?
- Ой, Танк, хорошо, б...., хорошо Благолепно очень Сижу дома - ветку во дворе подобрал - смотрю на нее, и ничего на свете, на .., не хочется...
- А я <Гэ> твоего читаю. Ох, крепкая литература. Прямо голова кругом вращается.
- Не то слово. Я тоже все время про него вспоминаю. Смотрю на ветку - и вспоминаю. Там в конце еще стих этот улетный. Ананьев сказал, что это единственное стихотворение Бодхидхармы - больше нету. И в нем должен быть секретный ключ ко всему, на ..., дзен-буддизму Не дошел еще до него?
- Нет.
- А ты посмотри. Там подстрочник - Ананьев слово в слово перевел. Попробуй на нем заколбаситься - может чего и пробьешь.
- Попробую.
- Ну, давай. Ты личность творческая...
Сметанин доброжелательно комплексовал, потому что отец Танича был членом Союза писателей, и что они жили на <Аэропорте>. Так что в разговорах с Таничем он всегда съезжал на самоучижительное ерничество.
- Хорошо, обязательно попробую
- Да, слышь, Танк, я тут совсем забыл. У меня просьба к тебе. Невъе .... Ничего?
- Конечно. Говори.
- Ты ж знаешь, я всю свою последнюю капусту на ваджра потратил, а мне тут распредвал жигулевский предложили. С завода, в масле... И всего пятерка сверху. Короче, мне б тридцать рэ... Или двадцать пять.
- Конечно, без проблем
- В этот раз - я все вовремя... Точно. Мне аванс за халтуру восемнадцатого должны проплатить. Ты, это, не беспокойся.
- Да, хорошо.
- Так я тогда вечерком заскочу. Попозже? А?
- Валяй, только в дверь не звони. Я погрузиться тут хотел немного. Ключи под половиком, а деньги я на зеркале в прихожей оставлю.
- Спасибо, брат, спасаешь меня. Понимаешь, распредвал - совсем новый, в масле, тольяттинский...
- Конечно. Ну, все. Может быть, увидимся вечером. Ом мани падме хум!
- Воистину, падме хум! Лобзаю.
- Бывай.
Танич повесил трубку и выдернул провод из розетки: <Все! Тишина!>. Затем он снова вернулся на диван и открыл книгу на последней странице. Там было стихотворение из двенадцати строк. Внизу в сноске говорилось, что, по преданию, когда Бодхидхарма простился с Гэ Цицзином у ворот монастыря, он заплакал, и стихи сами выступили на придорожном камне от его слез. Также было сказано, что стихи никогда не публиковались и не исследовались ни в мировой буддологии, ни в китайском литературоведении.
Танич внимательно прочел:
Воин-монах Гэ надел праздничные одежды с яшмовыми пуговицами,
Которые светили ярче, чем десять тысяч дисков солнца.
[В то время] отбили утреннюю стражу. Подул весенний ветер.
Учитель вышел проститься с драгоценным учеником к воротам монастыря.
Воин пошел мимо крестьянских дворов, которых он раньше никогда не видел.
Красавица Ли Мэй предложила ему отдохнуть в ее доме.
Он отказался, [объяснив это тем, что] должен идти выполнять
любимые дела в далеких краях, которые он ждал осуществить столько лет.
Воин выпил воды из источника. Ему поднесли рисовую пампушку.
Он неторопливо вышел из харчевни.
От шума торговцев на площади его голова пошла кругом.
У него оставалась половина дня, чтобы добраться до переправы Я.
<Как просто сказано, и, одновременно, какая потрясающая глубина...>, - подумал Танич. В голове закружились десятки обрывочных мыслей и картин. Он почти ощутимо увидел роняющего слезы у ворот монастыря Бодхидхарму, китайский городок с шумной площадью, отливающие на солнце пуговицы. Он увидел часовых, отбивающих утреннюю стражу, прельстительную улыбку красавицы Ли Мэй, и среди всего этого - мудрого, неторопливого и решительного воина Гэ Цицзина, неспешно бредущего к переправе.
Танич понимал, что за этим текстом кроется некий особый смысл, и что он обязан постараться если не понять, то хотя бы прикоснуться к нему. Танич сложил ноги в позу лотоса и повернулся лицом к стене, где был кнопками закреплен лист серого ватмана. Он сфокусировал взгляд на одной из нарисованных карандашом точек и стал медленно вдыхать через нос и также неспешно выдыхать сквозь чуть приоткрытый рот. Вскоре его глаза закатились, а дыхание стало совсем медленным.
Танич услышал плеск воды - сначала легкий, как будто кто-то капал из пипетки на поверхность огромного неподвижного озера, - затем более отчетливый, похожий на звук слабых волн, рассыпающихся о пляж. Потом дунул неслышный ветер и, подобно легкой одномачтовой джонке, понес Танича над бесконечными озерами, немыми водопадами и лесами к полной потере самого себя, к полному растворению в этом мире знакомых образов. Вскоре и этот мир распался, уступив место умиротворенной и неспешной улыбке великого носителя драгоценных истин - монаха, воина, солдата Гэ Цицзина.
Руки Танича невольно потянулись к старой отцовской печатной машинке, но он был уже так далеко, что не слышал, как его пальцы ударяли по клавишам.
* * *
Как и договаривались, Сметанин обнаружил ключи под ковриком. <Была бы у меня в подъезде консьержка, я бы тоже так оставлял>, - подумал он, открывая дверь.
В прихожей горел свет, но денег на зеркале не было.
Сметанин нарочито громко потоптался на месте и прокашлялся, но никто не вышел. Тогда он прошел к комнате молодых, и открыл дверь.
На диване, обнимая руками печатную машинку, лежал Танич.
- Танк! Слышь, Танк, ты чего? Уснул что ли?
Танич чуть судорожно дернулся, и, не просыпаясь, перевернулся на другой бок, от чего машинка чуть не упала на ковер.
- Ну ты, брат, даешь. Крепко тебя заколбасило, - улыбнулся Сметанин.
Он поставил печатную машинку на стул перед алтарем. С каретки свисал лист бумаги, на котором были отчетливо напечатаны тринадцать строк:
У солдата выходной, пуговицы в ряд,
Ярче солнечного дня золотом горят.
Часовые на посту, в городе весна.
Проводи нас до ворот, товарищ старшина.
Идет солдат по городу, по незнакомой улице,
И от улыбок девичьих вся улица светла.
Не обижайтесь девушки, но для солдата главное,
Чтобы его далекая, любимая ждала
А солдат попьет кваску, купит эскимо.
Никуда не торопясь, выйдет из кино.
Карусель его помчит, музыкой звеня,
И в запасе у него останется полдня,
Чтоб дойти до переправы Я.
Последняя строчка была перечеркнута.
Май 2003,
Западный Ландунг