I.
В августе 1968 года мне довелось поселиться во Фрунзе, столице Киргизии, в одном гостиничном номере с пожилым московским адвокатом, приглашенным сюда по делу о наркотиках – изготовлению и сбыту анаши. Была, должно быть, причина, отчего клиент, нуждавшийся в защите, не стал доверяться местной юстиции и раскошелился и на мягкое купе, и на какой-то там, «по договоренности», гонорар столичной штучке, и на двухместный гостиничный номер, который до моего вселения адвокат занимал один... Но тут ввиду какого-то «республиканского съезда женщин» почти все постояльцы гостиницы были вообще выставлены на улицу; меня же после настойчивого козыряния моими журналистскими полномочиями подселили к адвокату.
К такому временному неудобству он отнесся с юмором.
– Только советская власть вернула женщине ее человеческое достоинство... – возлежа на неразобранной постели в позе римского патриция, зачитывал он мне наиболее яркие места из передовицы республиканской газеты и тут же философски комментировал: – Запасы человеческого достоинства не неисчерпаемы. Для того чтобы вернуть их кому-то, пришлось понемногу отобрать у всех нас.
– Перед гостиницей люди сидят на чемоданах!..– возмущался я.
– Но вы же не уступите им свое место, – охладил он меня. – Успокойтесь, я этого не сделаю тоже. Тот, кто провозгласил свободу, равенство и братство, не понимал, что это взаимоисключающие понятия. Какая уж свобода, если меня уравняли с кем-то, еще и вынуждают брататься с ним!.. Мне как юристу такая логическая белиберда сразу же шибает в нос. Я, как мне положено, профессионально выгораживаю подонка, – и что же, признать его собратом себе?
– Собратом по человечеству...
– Мой пес в Москве, извините, ближе мне, чем этот анашист. И понятливее тоже. Я говорю этому своему Ахмедке (я их всех Ахмедками называю): «Пусть ты невиновен, пусть. Ты возьми на себя эту маленькую вину – и тогда алиби будет очевидным. Ты еще молодой, тебе даже полезно немного отсидеть, ума поднабраться»... И что же? Этот идиот в решающий момент срывается и заявляет – представляете? – что он невиновен!..
– А вдруг и впрямь – невиновен?
– Да кого это интересует! Всякий судебный процесс – каким бы он ни был! – это сделка сторон.
– Но если невиновен?..
– Тем более! Тут уж без соглашения сторон никак нельзя. Умные люди, когда их брали, тут же на ходу раскалывались. Итог тот же, но никаких хлопот ни вам, ни нам.
Открывалось для меня что-то новое...
– Как это – раскалывались, если не виноваты?
– А очень просто. Представьте: вы – подсудимый. Если вы виноваты, для вас это не такая уж неожиданность, вы определенно чувствуете себя готовым юлить, отпираться и недоумевать. Если же невиновны?.. Ваша психика пошатнулась уже с того самого момента, когда вдруг вам приходит повестка. Еще лучше, когда к вам просто приходят под утро и берут вас из-под одеяла еще тепленького. И вы едете на первое в своей жизни свидание со следователем с почетом, в персональном «воронке». Совершая преступление, вы тем самым готовитесь к возможным новостям, тогда как в нашем случае все для вас – неожиданность. И самая большая – встречающий вас тут же, можно сказать, у порога новой жизни, ваш следователь. Оказывается, – вам это особенно приятно – он тоже человек. После того, как вы отбыли год здесь, к вам впервые обращаются на «вы», предлагают договориться, обещают содействие...
– Как – год? Он же, кого только что взяли, еще, вы сказали, тепленький...
– Господи! возможны варианты. Вариантов уйма. И все они сводятся к тому, что вам предлагают открытую и по возможности приемлемую сделку. Потому что ваш следователь на службе. И он тоже человек. И тоже себе не враг. У него тоже семья, дети и прочее. И вам предлагают договориться по-человечески. И представьте еще, что вам, скажем, выдают вексель – на словах, разумеется, там иначе не принято – на уровне «самого-самого главного»... Не поняли? Ну, тут я ничего не могу поделать. Когда-нибудь, даст бог, поймете. Представьте себя на их месте, и это ваше ответственное партийное поручение.
– На чьем месте? Чье поручение?..
– Я имею в виду, что вы – следователь, и ваше положение тоже безвыходное. Поверьте, это очень успокаивает. Вы тут же перестаете отвлекаться на мелочи. Только дело, дело и еще раз дело! Человек дергается, растрачивает себя, когда перед ним какие-то варианты. Тут вариантов нет. Ни ему, ни вам. Вы работаете, трудитесь. Великий ученый Иван Петрович Павлов поставил памятник своим замученным собачкам. Виноваты собачки? Павлов виноват, этот крупный русский гений?..
– И Сталин не виноват, – подсказал я, уже улавливая логику.
Собеседник недоуменно поднял брови и, не удостаивая меня прямым ответом, прочел раскрытую страницу книги, которую отложил, когда я появился у него в номере. Это были недавно изданные у нас воспоминания Караосманоглу, турецкого дипломата:
– Во время заседаний комиссий ООН в Женеве после войны только голос русской делегации громко раздавался под куполом Дворца Наций. Я это знаю потому, что сам присутствовал на этих заседаниях. Сначала опытный дипломат Зарубин, а затем пылкий молодой делегат Арутюнян много раз заставляли смолкать представителей западных держав... Когда кто-нибудь из русских выступал, в зале наступала тишина, полная восхищения и уважения, переводчики воодушевлялись, переводили со страстью и радостью, а председатель, обычно равнодушно смотревший, впивался глазами в оратора. Даже по самым простым, процедурным вопросам наступали русские и их сторонники, а отбивались всегда англосаксы со своими союзниками. Когда русский поднимался на трибуну, зал, где шли переговоры, тотчас же превращался в революционный суд. Кого будут на этот раз допрашивать, кого будут обвинять? Глава французской делегации переглядывался с английским коллегой, англичанин смотрел на американца застывшими глазами, как бы задавая вопрос: «Интересно, на кого сейчас нападут, на вас или на меня?» Вместе с тем ни Зарубин, ни Арутюнян не имели устрашающего вида. Но пословица гласит: «Не смотри на того, кто говорит, а смотри на того, кто заставляет говорить». Я полагаю, что делегации Западной Европы хорошо понимали, что они видят за спиной русских представителей кончики пышных усов маршала Сталина. Кроме того, в тот момент Красная Армия своими сотнями тысяч штыков контролировала крохотные границы Западной Европы, а город Женева находился от них самое большее за несколько сотен километров»...
Он отложил книгу и корректно спросил:
Так как вы думаете, кто нам выиграл войну? И мутили бы чехи воду при нем, как мутят сейчас? Парочка показательных процессов – и уже было бы, наконец, что писать в газетах, была бы определенность. Этот Свóбода, президент хренов, вмиг позабыл бы, что он Свобода. – Жестом он отвел мои возражения. – Свидетели нашлись бы, будьте уверены. Факты нашлись бы тоже. У наших нынешних просто кишка тонка. Поглядите-ка, на трибуне Мавзолея – все на одно лицо. Коллективный разум – тоже один на всех... Вы удивлены моей откровенностью? А кого мне теперь бояться? Просто так вы не побежите доносить – это я вижу. А вот если бы за недоносительство соответствующая мера, – тогда как? Ведь это я вас, может, провоцирую? Или, опомнясь, сам побегу на себя доносить, чтобы вы не опередили... Тут сразу, поверьте, инициатива появляется.
Он переменил положение: в той же позе патриция лег на другой бок, переложив подушку.
– Сталина боялись, но... Любили?.. За ним все мы были, как за каменной стеной. Великий народ, мировая держава! «Последний советский человек на голову выше любого заокеанского чинуши» и так далее. Последний – любого! Это он нам сказал. У некоторых зэков в лагерях на груди так прямо – цитатой – и было наколото... Вы мне не верите? Можете мне верить! Я имел к этому самое прямое отношение. Сидел ли я? И сидел, и стоял, и лежал, – я там работал! И не верьте, когда вам говорят, что всех поголовно били. Били только тех, кто запирался. Большинство и пальцем не тронули...
У меня, признаюсь, было тогда сильно разбужено любопытство, вероятно, профессиональное. После разоблачений XXII съезда КПСС, после того как пресса раз от разу проговаривалась об ужасах сталинщины, самой, большой загадкой оставались «открытые процессы» 1930 годов. Как это обвиняемые – опытные политики, подпольщики в годы царизма, недавние творцы революции, – вожди, словом, – как это они наговаривали на себя бог весть что, не сопротивляясь и даже не пытаясь оправдываться?.. Ведь открытые же процессы – с публикой, прессой, даже с зарубежными наблюдателями... Мой собеседник, чувствовалось, знал разгадку. Сами ли «враги народа» были на скамье подсудимых или загримированные актеры, вполне здоровые и бодрые? Или на глазах у них пытали их детей, родителей, жен, близких, понуждая «работать» со следствием? Или насильственными дозами наркотиков сделали из них отъявленных наркоманов, готовых на все ради очередной инъекции?..
– Чушь! – холодно ответил на все это мой собеседник.
Меня тогда очень интересовало действие скополамина, называемого еще «сывороткой правды». Он парализует волю человека, побуждает к откровенным, несдержанным высказываниям и к тому же напрочь стирает из памяти все, что случилось только что на допросе.
И еще, самое главное. Ответы, даваемые под воздействием «сыворотки правды», относятся обычно больше к области фантазии, чем к фактам... И не был ли, наконец, задействован во все это элементарн
ый гипноз?..
– Знаете, как из вас выкачать любые показания, и пальцем не тронув? – цепко наблюдая меня, перебил собеседник. – Кому-то, ДРУГОМУ, член в двери прищемить – ВЫ и расколетесь... Тут всё проще, чем думают. Того, кому, скажем, выбили зубы, не выставляют напоказ публике. Выделяют отдельным производством – по соображениям государственной безопасности. Слышали о таком понятии как «тайна следствия»?.. Понятно, в зале на процессе сами следователи в серых красноармейских шинелях возле своих клиентов... Да это еще и не сам показательный процесс, всего лишь репетиция. Клиенты, естественно, этого не знают. Но их предупредили, чтобы без глупостей, не царское время. Солидные люди в первых рядах – вроде бы западные корреспонденты. Клиенты, естественно, перед ними горячатся, разглашают тайну следствия – и тогда им тут же дают понять, в чем дело. Снова подготовка. Кого-то – в отдельное производство, в газетах о нем так и помянут: «и другие». Новая репетиция. Допустим, клиенты опять делают глупости. Им это тут же идет в зачет... Вот так, шаг за шагом. Скоро такие вещи не делаются. Главное, спокойная деловая обстановка. Наконец, генеральная репетиция. Клиенты, наконец, ведут себя как надо. Клиентам намекают, что вот-де еще одна репетиция – и можно будет провести настоящий процесс. Клиенты надеются, ждут, вероятно, готовятся. Пока что на «генеральной» ведут себя замечательно, не расходуют зря силы. А потом им, может быть, говорят всю правду: что это и был тот самый показательный процесс, и в таком-то ряду справа сидел выдающийся немецкий писатель-гуманист Лион Фейхтвангер...
Сам Лион Фейхтвангер со своего места это видел так:
«Я никогда не забуду, как Георгий Пятаков, господин среднего роста, средних лет, с небольшой лысиной, с рыжеватой, старомодной, трясущейся острой бородой (вместо выбитых зубов ему, надо думать, вставили искусственные. – М.Т.) стоял перед микрофоном и как он говорил – будто читал лекцию. Спокойно и старательно он повествовал о том, как он вредил в вверенной ему промышленности. Он объяснял, указывал вытянутым пальцем, напоминая преподавателя высшей школы, историка, выступающего с докладом о жизни и деяниях давно умершего человека по имени Пятаков и стремящегося разъяснить все обстоятельства до мельчайших подробностей, охваченный одним желанием, чтобы слушатели и студенты все правильно поняли и усвоили...
Я должен признаться (добавляет Фейхтвангер, любуясь своей объективностью), что, хотя процесс меня убедил в виновности обвиняемых, все же... поведение обвиняемых перед судом осталось для меня не совсем ясным. Немедленно после процесса я изложил кратко в советской прессе свои впечатления... Советские люди не представляют себе этого непонимания. После окончания процесса один московский писатель горячо выступил по поводу моей заметки в печати. Он сказал: «Фейхтвангер не понимает, какими мотивами руководствовались обвиняемые, признаваясь. Четверть миллиона рабочих, демонстрирующих сейчас на Красной площади, это понимают»
(Лион Фейхтвангер. Москва 1937. Отчет о поездке для моих друзей).
Карл Радек, обвиняемый на этом процессе (Фейхтвангер посвятил ему целую главку), писал об одном из предыдущих в своих «Портретах и памфлетах»: «Попробуйте изолировать ребят от таких событий как процесс вредителей. Среди детей, которых я знаю, помилование вредителей вызывало целую бурю негодования. Как же это: предали страну, хотели обречь на голод рабочих и крестьян и не были расстреляны?..»
«Разделяя, властвую», – мог бы сказать Сталин. Всякая очередная «ярость масс» еще раз свидетельствовала, что массы эти равнодушно отворачивались от бывших вождей, едва их свергали с пьедестала, – так же как сами эти вожди оставались равнодушными к страданиям миллионов.
II.
В архиве писателя В. Вересаева сохранилась запись обсуждения в 1923 г. рукописи его романа «В тупике» высшими политическими руководителями страны. Вересаев передает свою беседу с председателем ОГПУ Дзержинским:
«Между прочим, я спросил, для чего было проделано в Крыму то, что мне пришлось видеть там, помнится, в 1920 году. Когда после Перекопа красные овладели Крымом, было объявлено во всеобщее сведение, что пролетариат великодушен, что теперь, когда борьба кончена, предоставляется белым на выбор: кто хочет, может уехать из РСФСР, кто хочет, может остаться с Советской властью. Мне редко приходилось видеть такое чувство всеобщего облегчения, как после этого объявления: молодое белое офицерство, состоявшее преимущественно из студенчества, отнюдь не черносотенное, логикой вещей загнанное в борьбу с большевиками, за которыми они не сумели разглядеть широчайших народных трудовых масс, давно уже тяготилось своей ролью и с отчаянием чувствовало, что пошло по ложной дороге, но что выхода на другую дорогу ему нет. И вот вдруг этот выход открывался, выход к честной работе в родной стране.
Вскоре после этого предложено было всем офицерам явиться на регистрацию, и объявлялось, (что) те, кто на регистрацию не явится, будут находиться вне закона и могут быть убиты на месте. Офицеры явились на перерегистрацию. И началась бессмысленнейшая кровавая бойня. Всех явившихся арестовывали, по ночам выводили за город и там расстреливали из пулеметов. Так были уничтожены тысячи людей. Я спрашивал Дзержинского, для чего все это было сделано? Он ответил:
– Видите ли, тут была сделана очень крупная ошибка. Крым был основным гнездом белогвардейцев. И чтобы разорить это гнездо, мы послали туда товарищей с совершенно исключительными полномочиями. Но мы никак не могли думать, что они ТАК используют эти полномочия.
Я спросил:
– Вы имеете в виду Пятакова? (Всем было известно, что во главе этой расправы стояла так называемая «пятаковская тройка»)...
Историку, более чем кому-либо, должно быть близко понятие «человек своего времени». Нельзя приписывать человеку в иных обстоятельствах, в иное время, свою систему взглядов, свой способ мышления. С поправкой на это многие наши благополучно здравствующие современники уже требуют для себя скидки, ссылаясь на «эпоху застоя», уверенные, что бытие не просто «определяет сознание», но как бы даже намертво перекрывает его. Читаю в газете такое, например, оправдание «героев нашего времени» – нынешнего: «Паралич воли, атрофированность социальной мускулатуры у многих и многих достойнейших, казалось бы, людей есть одно из самых тяжких, самых трудновыправимых последствий общественного застоя».
Ну уж если застой так влияет, что тут говорить о терроре!..
Не было ли все же какой-то системы в вакханалии арестов и убийств? Почему был убит популярнейший Михаил Кольцов, а не Михаил Зощенко, не менее популярный, но скептически сторонившийся «центральных убеждений»; убит драмодел Киршон с его «героикой созидания нового социалистического человека», а не Борис Пастернак, признававшийся после посещения в 1932 г. одного из новых колхозов: «То, что я там увидел, нельзя выразить никакими словами. Это было такое нечеловеческое, невообразимое горе, такое страшное бедствие, что оно становилось уже как бы абстрактным, не укладывалось в границы сознания. Я заболел. Целый год не мог спать»?..
Расстреляли без долгих слов Мейерхольда, «глашатая и провозвестника партийного искусства» (как справедливо писал Ю. Герман, поставлявший ему «революционные» пьесы) — но как-то хотя бы откладывалась расправа с Мандельштамом, написавшим еще в 1933 г. страшные строки о «кремлевском горце – душегубе и мужикоборце»... Не надо ли сделать допущение, что при прочих равных условиях для Сталина, санкционировавшего приговоры, известная ему порядочность человека имела какой-то вес?
Торгуясь на Ялтинской конференции 1945 г. по поводу будущего устройства Восточной Европы, Сталин так объяснил Президенту Рузвельту свою настойчивость: «В противном случае у меня могли бы возникнуть трения с моими избирателями».
Только ли циничное лукавство сквозит в этом замечании?
Не поражает ли то обстоятельство, что даже Сталин с его абсолютным авторитетом и самодержавной властью должен был обращаться к привычным нам высоким понятиям, по сути кощунственным в его устах: демократия, право, истина, правда, свобода?.. Порой он даже риторически усугублял эти понятия, удваивая их, как бы возводя в квадрат: истинная правда, народная демократия...
Что понуждало его к этому? Вопрос выглядит таким простым, что может показаться бессмысленным. А ведь он вплотную подводит нас к пониманию того, что наше общественное сознание, понимаем мы это или нет, восходит к Клисфену и Периклу. И каждый из нас не просто в потоке мировой истории, но, как губка морской водой, пропитан ею. Даже сталинским холопам льстило именно то, что их называют свободными людьми. И не просто свободными, но – «самыми-самыми»...
И в «самой демократической Конституции», утвержденной в преддверии расстрельного 1937 г., черным по белому: «Гражданам СССР гарантируется законом: а) свобода слова, б) свобода печати, в) свобода собраний и митингов, г) свобода уличных шествий и демонстраций...
Гражданам СССР обеспечивается неприкосновенность личности»...
Значит, и в таком обществе свобода личности признавалась высочайшим идеалом? Пусть это слова, – но что, кроме слов, мог воспринимать европейский «наблюдатель» в плотном окружении «переводчиков в штатском»? И Лион Фейхтвангер пишет: «Хотя я и сожалею, что статья 125 Советской Конституции (о вышепоименованных свободах – М.Т.) пока еще не вполне проведена в жизнь, все же, с другой стороны, я прекрасно понимаю, что Советский Союз не хочет слишком поспешно пройти остаток пути, отделяющий его от полного осуществления построения социалистического государства. Никогда Советскому Союзу не удалось бы достичь того, чего он достиг, если бы он допустил у себя парламентскую демократию западноевропейского толка. Никогда при неограниченной свободе ругани не было бы возможно построить социализм».
Эти кощунственные в нашем понимании слова непременно надо соотнести с другими – в той главе «отчета для друзей», которая названа так: «Мир и война». Фейхтвангер пишет о том, что занимает его неизмеримо больше, чем строительство гипотетического социализма: «Повсюду на земле много говорят о приближающейся войне, и вопрос: «Когда, думаете вы, начнется война?» – является излюбленной темой разговора. Но, несмотря на то, что каждый заигрывает с мыслью о войне, на Западе никто, за исключением жителей фашистских стран (Германии и Италии. — М.Т.), не принимает ее по-настоящему, всерьез, подобно тому, как люди живут и строят планы, не принимая серьезно в расчет собственную смерть, хотя и не сомневаются в ее неизбежности. Однако в Советском Союзе каждый на все сто процентов уверен в предстоящей в ближайшем будущем войне... Нелегкая задача – рассказать, как рисует себе фашистов средний советский гражданин. Приверженцы Гитлера, Муссолини, Франко кажутся ему своего рода первобытными людьми, дикарями, которые, несмотря на свое современное техническое вооружение, не имеют элементарнейших понятий о цивилизации. Фашисты, думает советский гражданин, считают цивилизацию своим злейшим врагом и поэтому посягают на жизнь его, советского гражданина, как представителя этой враждебной им цивилизации. Из всех изречений немецких фашистов советские люди запомнили особенно крепко одно. Оно помещено в официальном Календаре германцев, распространилось не только в Германской империи, но и НА ВСЕМ ВОСТОКЕ, и гласит: «Человек германского духа никогда не будет интеллигентом». А так как все советские люди – каждый крестьянин, рабочий и солдат – стремятся именно к тому, чтобы стать интеллигентами, то германский фашизм является для них олицетворением враждебного принципа...»
Эти предельно наивные в устах западного интеллектуала, даже лубочные слова писались отнюдь не «для друзей», как сказано в подзаголовке «отчета»; это нас, советских людей, Фейхтвангер с грехом пополам как-то втискивает в рамки рациональной цивилизации – в противовес другой, иррациональной, мистической, подобной ацтекской, где «не просто» приносились гекатомбы жертв, нет – жрецам следовало как-то так изловчиться, чтобы вырвать сердце у еще живой жертвы... Ни Бухарину, ни Зиновьеву или Радеку не довелось испытать хотя бы в малой мере то, что испытает мать с ребенком на руках на краю рва, заполненного людьми...
Выбор у Фейхтвангера невелик, если есть вообще какой-либо выбор. Он знает уже, что мудрый француз Андре Жид, посетивший империю Сталина за год до того, дал честный нелицеприятный отчет своему западному читателю. Живой классик Жид, обольщенный дотоле большевиками, разоблачает их перед всем светом, – но выстоит ли Франция с ее «руганью в парламенте» в войне с Гитлером? И Фейхтвангер приводит слова «одного из ведущих государственных деятелей Советского Союза»:
«Если бы не было нас, и если бы мы не вооружались, то фашисты давно развязали бы войну. Деятельность демократических парламентов в основном сводится к тому, чтобы портить жизнь ответственным деятелям, препятствовать им в проведении необходимых мероприятий или, по крайней мере, затруднять это проведение».
Пусть в империи Сталина свобода это фикция, зато «каждый шестой рубль общих поступлений в Союзе отчисляется на мероприятия по обороне против фашистов... О войне говорят не как о событии далекого будущего, а как о факте, предстоящем в ближайшем будущем. Войну рассматривают как жестокую необходимость, ждут ее с досадой, но с уверенностью в себе, как болезненную операцию, которую нужно перетерпеть и благоприятный исход которой не подлежит сомнению».
Фейхтвангер предчувствует, что Франция премудрого Андре Жида, подобно Веймарской республике, падет от пинка гитлеровского сапога так быстро, что и лица ее не успеют разглядеть, и много лет еще будет расхлебывать свой позор. И Россия Сталина останется в Европе, быть может, единственным островом какой ни на есть рациональной, хоть и безжалостной, цивилизации...
И он заключает свой «отчет» уклончивыми словами: «Если спросить меня, какова квинтэссенция моего мнения, то я смогу, по примеру мудрого публициста Эрнста Блоха, ответить словами Сократа, который по поводу некоторых неясностей у Гераклита сказал так: «То, что я понял, прекрасно. Из этого я заключаю, что остальное, чего я не понял, тоже прекрасно».
Еще один «аргумент» Фейхтвангера, опять же через цитирование – на этот раз Гёте: «Значительное явление всегда пленяет нас; познав его достоинства, мы оставляем без внимания то, что кажется в нем сомнительным».
И наконец, – как в геометрии «доказательство от противного», актуальное и в наши дни – Фейхтвангер: «У западной цивилизации не осталось больше ни ясности, ни решительности. Там не осмеливаются защищаться кулаком или хотя бы крепким словом от наступающего варварства».
III.
С адвокатом, встреченным мной во Фрунзе, я пересёкся ещё раз спустя много лет в кабинете Тамары Ивановны Трифоновой, редактора Политиздата. Она соглашалась с тем, что мировая история движется от особи к личности, но решительно возражала против слов «коммунальная особь» - требовала, чтобы коммунальной («коммунистической») была бы завершающая историю Личность «c большой буквы».
Это шло вразрез всей концепции моей книги, уже объявленной в Опубликованном плане издательства на 1985 год…
(Т.е. встреча наша произошла, надо думать, в 1984 году).
Дверь в кабинет приотворилась, в проёме показался немолодой посетитель с элегантной тростью, которому Тамара Ивановна не предложила подождать, пока завершится разговор со мной, — наоборот, радушно пригласила войти. Впрочем, помимо обычных любезностей разговор свёлся к нескольким фразам:
- Типография интересуется: последние четыре страницы вы чем-то заполните или оставить с надпечаткой «Для заметок».
- Я подумаю, - сказал посетитель.
- Только недолго, - напутствовала Тамара Ивановна.
Посетитель попрощался и вдруг обратился ко мне:
- Я вас подожду в коридоре.
Тогда только я узнал в нём соседа по гостиничному номеру.
- Знакомство? - с удивлением спросила Тамара Ивановна.
- Шапочное, - успокоил я.
- В общем, имейте в виду, - сопроводила наше расставание Тамара Ивановна. - У нас повышенные гонорары, но и повышенные требования. У нас в авторах даже академики, а вы даже не член партии…
Мне оставалось только обещать подумать.
Господин с тростью (такое определение шло к нему) действительно подождал меня, представился. Я почтительно сказал, что помню и рад встрече.
Вышли вместе.
- Здесь и кафе-то поблизости нет, - огорчённо сказал он.
Я предложил присесть в попутном скверике. Единственная скамейка там была перевёрнута — да так, что чугунные ножки были вывернуты из земли.
- Вот — дожили, - едко заметил мой спутник.
Я поставил скамейку. Он поблагодарил. Мы сели.
- В какой редакции служите? - спросил он. - Где снискали хлеб насущный?
- Я тренер по плаванию. Тренирую студентов.
- Ах, какая дивная профессия! - восхитился он. - И вокруг сплошные девочки и мальчики в трусиках?
- На девушках ещё что-то, - напомнил я.
- Ах, какое это имеет значение?.. А я уже, как видите… - Он со значением приподнял свою трость.
Его откровенный восторг не позволил мне добавить, что я ещё подрабатываю в бойлерной неподалёку от своего дома. Работа несложная — время от времени проверяю градус нагрева и давление в системе, но — ночная. Не каждую ночь — через две, т.е. можно сказать, сплошные удобства (и койка была, чтобы прилечь на часок-другой), но, похоже, моего собеседника, этот факт моего бытия весьма разочаровал бы.
Тем более, что пришлось бы упомянуть о тараканах — досаждавших во время дежурств.
Я бы сильно уронил себя в его глазах.
Попрежнему он напоминал мне римского патриция — но как бы уже в пору угасания Рима. Есть какая-то непонятная, но зримая связь между эпохой и внешностью её обитателей. Настолько, видимо, мы, люди, существа общественные…
Чувствовалось состояние собеседника: его, видимо, одолевало одиночество. Интересоваться этим было неудобно. Впрочем, и меня, вспомнившего его неожиданные откровения во Фрунзе, заинтересовало продожение. 1968-1984 годы — минула целая эпоха. Многое прояснилось, кое-что открылось…
Эпоху назовут потом «эпохой застоя». Мне тогда так не казалось. И сейчас, с отдаления, тоже. Какой уж застой? Бурление страстей! Насколько сам я был далёк от этого, постыдно озабочен тогда собой свидетельствует хотя бы вот что. В один из дней под конец июля 1980 года я, вернувшись утром из бойлерной, не лёг досыпать, а сказал жене:
- Надо бы пойти сегодня на похороны Высоцкого — почтить всё же. Всегда ведь: славы вагон, а помрёт — тут же забудут.
Мне как-то достался дефицитнейший билет «на Таганку» («Антимиры» - Вознесенский, Высоцкий…) - но мне восторженный рёв зала был просто непонятен. Я бы вышел, если бы в дверях не напирали.
Мне-то многое в исполнении Высоцкого нравилось, но не всё: не пафосное, но ироническое, насмешливое...
Короче, собрались и отправились. Жена с полугодовалой дочкой в коляске.
Уже по пути удивляло, что многие следовали молча в нашем же направлении. Я всё ещё не понимал, в чём дело. Но когда вышли из метро на Таганке, увидели бессчётную толпу на площади, я вспомнил о «ходынке» при похоронах Вождя всех народов и попытался тут же повернуть жену с коляской обратно - она обиделась и воспротивилась…
Ну, и так далее. Конечно, обошлось; вернулись домой невредимыми, но несколько озадаченными. Ясно стало, каким я был дубиноголовым — замороченным собственными проблемами...
Но так или иначе эпоха властно вторгалась в мою жизнь. Самым неожиданным образом. Уже не вспомню, как приблудился к моей команде баттерфляист — мастер спорта Юра Грибов. Не слишком молодой для пловца — лет тридцати или около того. Как бы то ни было - находка для моей не слишком сильной студенческой команды: гарантированные баллы на городских соревнованиях. Халтура, словом, — как это было в нашем деле всегда и везде.
Где-то я уже упоминал о нём - «майоре госбезопасности», хотя был он тогда, видимо, чином пониже. Просто, спустя несколько лет проскользнуло где-то в прессе и засело в памяти о майоре Юрии Грибове ("начальник УФСБ по республике Ингушетии") в чеченском плену и освобождении его из этого адского плена. Он, к слову, когда мы уже расставались, упоминал, что «назначен на кавказское направление»…
В бассейне я работал не каждый день — четырежды в неделю, но с раннего утра почти до ночи. Ставил дорожки и, уходя, вытаскивал их для просушки. Юра Грибов обычно плавал вечером, после своей загадочной службы, и потом неизменно провожал меня домой — с Лодочной улицы в Тушино на Штурвальную там же. С четверть часа хода. И, если я не спешил в свою бойлерную, не отпускал меня потом ещё долго — несмотря на погоду. Всё ходили вокруг моего квартала — и он расспрашивал обо всём.
- Пасёт тебя, - говорила жена, категорически запрещая приглашать его в дом.
Непохоже было...
Не вспомню, прочёл ли я книгу Ольги Скороходовой, слепоглухонемой, «Как я воспринимаю мир», но сам заголовок увлёк моё воображения. Да как сам я, зрячий и слышащий, вижу мир и воспринимаю себя в нём?
Размышлять я, как свойственно дилетанту, с начал «с истоков» — с возникновения Вселенной! Т.с. ни больше, ни меньше. Задолго до того моя гипотеза «Вселенная — вращающаяся, замкнутая, конечная» — весьма поверхностная, как вскоре понял, была опубликована журналом «Смена»; это прибавляло уверенности. Ну, нахальства — если угодно. Были и некоторые соображения о развитии жизни на Земле (эволюция как процесс накопления информации), тоже опубликованные. Ну, а перспективу с изданием своей объёмной работы «Мировая история как эксперимент и загадка», как можно прочесть выше, я как раз обсуждал с Тамарой Ивановной Трифоновой.
Так вот все эти проблемы были стократно прокатаны на моём самом верном собеседнике Юре Грибове. Он жадно слушал, переспрашивая, если чего-то не схватывал; я же был рад его подтверждениям по меньшей мере логичности моего повествования.
Словом, «Тысяча и одна ночь» - с иной тематикой и в ином исполнении.
Не только я был интересен «майору Грибову» - он и сам чрезвычайно интересовал меня. Мир, в котором он обитал, был полон загадок и непролазных тайн. Ну, отчего, всё-таки, так запросто там, да и прилюдно — на «открытых процессах», признавались и каялись осуждённые — эти, ещё недавно, «железные большевики», «люди особого покроя», как характеризовал своих недавних соратников сам Сталин...
Юра о своей «конторе», о нравах, царивших там, отзывался с таким презрением, что я мог рассчитывать на откровенность. Он сам столько раз меня обо всём спрашивал, что я однажды рискнул его самого спросить: упоминается ли в этой «конторе» прошлые дела =-бессудные репрессии, сталинский «большой террор»?
- Отчего же бессудные? - неожиданно удивился он. - Были суды — как положено.
- И эти бывшие революционеры, «борцы за народное счастье» были, действительно, польскими-немецкими-японскими-ещё какими-то там агентами? Готовились распродавать социалистическую родину?
- Распродавать — нет, и агентами не были. А вот Сталина с Ворошиловым свергать готовились — и ещё как!
Эта откровенность, поразила меня своим выводом:
- Ну, шпионаж в пользу кого-то там им всем просто навесили — без этого их надо было всех освобождать и награждать. Они ведь в самом деле замышляли против Сталина. Вопрос жизни и смерти. Как бы вы на его месте?..
- Ну, не убивал бы. Соратники, всё-таки, по общему делу.
- По общим, - уточнил Юра. - За которое каждому — и вождю нашему — петля бы или пуля. Вот он и убирал главных свидетелей. А у каждого из этих главных свои подручные… Ну, а потом, чтобы не объяснять народу за что, как и почему, убирали исполнителей - вот и «большой террор».
Я смолчал — ошеломлённый чеканностью логики.
И теперь на скамейке в захудалом скверике с полудюжиной тополей, припудренных несносным пухом, я задавал умудрённому жизнью джентльмену с тростью всё те же вопросы.
- Вы хотя бы понимаете, что это такое — быть адвокатом? (В голосе его звучало снисхождение). Вы даже представить не можете, с какими мерзавцами приходилось встречаться. Встречаться? - повторил он и хохотнул. - Защищать их! Вот так! Специфика профессии. Сам иной раз своими руками придушил бы мерзавца — и, нате же, такую цицеронщину выстраиваю в его защиту!.. Тошнит потом, а профессиональное тщеславие поёт. Если вам нравится получать моральное удовлетворение — не идите в адвокаты.
- Но ведь душа поёт, - ехидно напомнил я.
- Не надо о душе — я разве о ней? В Нюрнберге после войны судили нацистскую фемиду - Гитлер, кстати, относился к ней куда почтительнее, чем Сталин к своей — с каким наслаждением защищал бы я всю эту мразь? И Цицерона, и Плиния, и Тиберия бы Корункания приплёл — слышали о таком?
- Цицерона и Плиния знаю…
- Ну, и слава богу! Цицерон-таки поплатился за свои делишки. Марк Антоний с обожаемой Клеопатрой и головой Цицерона - в одном флаконе. Тоже ведь «большой террор» - в Риме он был не в новинку. Мы всё те же.
- И Гитлера защищали бы?
- Ещё как! Реакцию Сталина на смерть Гитлера знаете? «Доигрался подлец. Жаль, что не удалось...» Вот и мне жаль.
- А самого Сталина как бы вы отцицеронили?
- Смотря - где?
- То есть как это — где?
- Если вы навещаете благоверную Тамару Ивановну, то знаете, наверное, что наука-история целиком скроена из лжи. Историю пишут победители — она, так сказать, в двух измерениях, на плоскости, а не в нормальных трёх. Объективность далеко не так объективна, как кажется с налёту. Она не абстракция; объективность всегда конкретна. Сталин, как Наполеон в своё время, пресёк революцию, - это ли не заслуга?
Собеседник сделал тростью фехтовальный выпад в пустоту - как бы поставив точку.
- Знаете, где мне было бы легче и где труднее всего защищать Сталина: в Израиле и в Японии. В сохранившихся кибуцах до сих пор на стенках портреты «нашего Йоселе». Без него еврейского государства попросту не было бы. Во всём мире он один тогда оказался в друзьях Израиля да и готов был по дешёвке сбыть трофейное немецкое вооружение…
- Ну, было, наверное, и какое-то движение души?..
- Вы опять о движении души… Душа, если допустить, что она есть, это нечто сугубо личностное. К делу не относится. Настоящий политик озабочен не физиологическими позывами собственной души, но - страной, состоянием её дел. Отсюда то, что именуется политическим цинизмом.
- Ну, а «врачи-вредители», убийство Михоэлса, готовившаяся депортация евреев — не движение ли той же души, только «в обратную сторону».
- Не готовившаяся, - но лишь предполагавшаяся. Заметьте — самими евреями. С перепугу. За любым действием Сталина — сугубый практический интерес. Михоэлс через болтливого местечкового еврея Мороза, волею судеб оказавшегося сватом Сталина, слишком интересовался его личной жизнью. Кому это понравится? С медициной же у отца всех народов были особые отношения. Дом, где он откинул копыта, обслуживался едва ли не сотней всяческой дворни — но ни врача, ни даже медсестры там не было. За лекарством Сталин отправлял порученца в городские аптеки. Он — при таких его грехах — боялся не столько покушения, сколько обычного отравления. Профессор Виноградов, личный врач, посоветовал ему избавиться на время от государственных хлопот — отдохнуть на старости лет. Ну, не заговор ли? А в кремлёвской клинике, руководимой русским профессором, сплошь врачи-евреи — ну, не они ли?.. Не надо было так толпиться в высочайшей прихожей — вот и всё.
Я попытался возразить — собеседник опередил меня.
- Сталин не был антисемитом — как не был он украинофобом или ненавистником сосланных калмыков. Он-то как раз был интернацоналистом, блюдущим только свой практический интерес. Октябрьский переворот совершили не арабы — к которым с возникновением Израиля у нас сейчас столько претензий. Как Ленин об евреях? «Самый революционный народ» - служивший верой и правдой сталинской деспотии. На манер немцев в Российской империи. Своим этим комплиментом Ленин сильно подыграл Гитлеру. Как и Троцкий своими актёрскими, то бишь агитаторскими талантами. Ноябрьская революция в Германии 18-го года - «удар в спину» германским дивизиям, ещё стоявшим на завоёванных территориях. Многовековую династию Виттельсбахов — это Бавария, Мюнхен, — свергали вообще одни евреи, да ещё и не собственные, а наезжие из России, Польши, из Венгрии. Такие вот большевистские ландскнехты. Конкистадоры сраные! За это все мы и поплатились.
Собеседник энергичным выпадом трости опять остановил мои возражения.
- И я — не самоненавистник, как вы уже решили. Боже упаси! Я, как можете видеть, такой же еврей, как вы. Покойная жена, до последних её дней любимая женщина, - еврейка… Всех нас советская власть вытащила из местечек на свет божий. Мы же и просрались - у всех навиду.
Защищаю не Сталина — но должна же быть справедливость: мы-то с вами не политики. Имеем право на очевидную истину. Так вот труднее всего было бы защищать Сталина в Японии, а в нынешнем Гаагском трибунале было бы просто немыслимо. Там вообще считают, что это Сталин развязал войну, а разгромили Гитлера англо-саксы. Восточный фронт для них второстепенный. Особенно выплясывают французы. Ожидаемая реакция. Никакая барышня не отдастся, если случилось вам увидеть её обосранной. Жаль старика де Голля. Но и ему воздалось…
- Ну, а Япония?..
- Соглашение Молотова-Риббентропа в августе 39-го, когда ещё шли бои на Халхин-Голе, - фактическое предательство Гитлером своего союзника - по самурайским понятиям о достоинстве и чести. Кабинет Хиранума, сторонника совместной японо-германской войны, тогда же в августе 1939 г. подал в отставку. Советско-германский сговор тут же переориентировал японскую внешнюю политику. Победило мнение адмиралов: Япония нацелилась в Южные моря. Так-то. Сталин же, когда ему стало выгодным, предал честно соблюдавшееся мирное соглашение: нанёс Японии удар в спину… Такое самураями не прощается!
- А потом Бен-Гурион обходит Сталина на кривой - поворотил к Соединённым Штатам. А я был назначен космополитом и с грохотом исключён из университета...
- Ну, это уже самое отдалённое эхо мировой истории, - успокоил меня собеседник.
Я взглянул на часы и встал со скамейки.
- Извините, опаздываю.
- К своим девочкам? - завистливо поинтересовался он.
- К девушкам, - поправил я - и соврал.
Спешил я на смену в бойлерную — к своим тараканам.
* * *