Вере.
С тобой прожита счастливая жизнь.
I.
Сам я тогда терялся в догадках. Кое-что позднее объяснил мне отец. Оказывается, Сталин, поддержавший в ООН (устами Громыко) образование Израиля, вооруживший (с чехословацких арсеналов) скудную израильскую армию, разгромившую, однако, навалившиеся отовсюду арабские армии , что выглядело сюрпризом (но не для Сталина), - так вот, в главном он, мудрейший из мудрых, промахнулся. Или так ему показалось. Израиль, взвесив экономические перспективы, прислонился не к Советскому Союзу, а к Соединённым Штатам. Наверное, это можно было осуществить дипломатичнее. И не посылать в Москву первым послом Израиля американскую даму, ни бельмеса не понимавшую по-русски, не разобравшуюся толком, куда она попала.
«Умные люди прислали нам глупую женщину» - Сталин, к несчастью, был прав. Я уже как-то упоминал об этом.
- Среди нас, евреев, не нашлось грамотея, говорящего по-русски и знающего порядки в нашей стране, - ехидно пояснил папа.
В подробности вдаваться не стал.
К очередной зиме в херсонском комитете физкультуры сократили мою должность. Я был свободен до следующего плавательного сезона. Логика была понятна: в городе без крытого бассейна тренер по плаванию в бессезонье не нужен - я, к примеру, вёл какую-то безграмотную самодеятельную акробатику. Вот только при сокращении не учитывалось то, что мне ежедневно надо было питаться. За снимаемую совместно комнату Раймонд Коссаковский, начальник мой (директор спортшколы) и приятель, готов был платить сам, - но не кормить же меня...
Я вернулся в Киев.
Ничуть не соотнося себя с героическим Израилем, не мог понять, почему никак не могу найти работу. В единственном тогда в городе крытом бассейне (25-тиметровом) рассчитывать на что-либо не приходилось. Мне годилась тогда хоть какая-то работа...
В Прилуках Черниговской области (в своих поисках безбилетником скитался по Украине) мне предложили вдруг «руководящую должность» - директора спортшколы на полставки — рублей на сорок. Из них я оплачивал жильё в какой-то хибаре, которое делил с хозяйкой — одинокой женщиной, ещё не старой, но наглядно раздавленной жизнью. Она, видимо, и жила только на эти получаемые от меня ежемесячно 15 рублей. От неё прямо-таки исходила тоска — въевшаяся, бессловесная. Как-то урывками, едва разбирая произнесённое, я узнал, что у неё была большая семья — и детки были, и муж-добытчик. «Усiх поморено...“
Я и сам в раннем детстве был косвенным свидетелем голодомора, не понимая, что происходит, и напрочь позабыв то, что видел. Предложил, сочувствуя, платить за жильё на пятёрку больше — она восприняла моё благодеяние как-то равнодушно - «Та нащо?..» - без какой либо благодарности.
Слякоть, непролазная грязь, почти безлюдье на улицах послевоенного местечка — прежде наполовину еврейского… Такой была здесь глубокая осень и зима, переходившая в беспросветный 1952-й год.
«Спортшкола» в райцентре была только казённым атрибутом, какой-то бумажкой в облцентре, Чернигове, - наподобие (если забыть о масштабе) непременной национальной оперы в Ашхабаде. В местной школе даже спортзала не было. Со своим полуторадесятком ребят я проводил какую-то бессмысленную физзарядку на школьном дворе. Вскоре не осталось и трети от состава группы...
Зарплата, однако, приходила регулярно. Моё безделье внушало мне не только муки совести, но и некоторое беспокойство. Любая инспекция обнаружила бы, что деньги — вот эти 40 рэ — получаемы зря…
...Спустя почти пятнадцать лет, осенью 1966-м года, в моё пользование был предоставлен отдельный кабинет в редакции «Литературной газеты» (тогда ещё на Цветном больваре). В течение месяца-полутора изо дня в день я разгуливал по нему, размышляя, что бы мне предпринять. Т.е. задание у меня было - взять интервью у ведущих советских писателей: с чем, с какими творческими замыслами собираются они встретить наступающий юбилейный год? С этим вопросом я позвонил первому же в предоставленном мне списке корифеев — поэту Николаю Грибачёву. Предварительно познакомился с биографией персонажа: лауреат Ленинской и Сталинских премий, секретарь правления Союза писателей, кандидат в члены ЦК КПСС — «чего уж боле»?
Стихов Грибачёва читать как-то не довелось…
Но это, последнее, не сыграло как раз никакой роли. Разговор был коротким. Мой вопрос поэт-лауреат прервал на полуслове:
- Ишь, куда уже залетели — в юбилейный год! Я ещё и с этим, неюбилейным, не рассчитался.
Больше к этому списку я не возвращался. Принялся думать, расхаживая по своему кабинету, попивая кофе из редакционного кафе. (Никогда больше не пил столько кофе). Никто не беспокоил — неделю, вторую, третью. Забеспокоился я сам. Заглянул к завотделом Борису Галанову. Он холодно спросил:
- Я дал вам это задание? Обращайтесь в секретариат.
Презрительная холодность была ошеломительной — потому что никто иной, как сам он, Борис Ефимович, удивлялся: как это я, автор опубликованной тогда популярной повести «Мокрые паруса», соглашаюсь на какую-то нудную (так и сказал) штатную должность…
- Женюсь.
- Ну, разве что…
Я пошёл объясниться к ответсекретарю Тертеряну. Попросил другое задание.
- Других писателей у меня для вас нет, - ответил он буквально фразой Сталина некогда секретарю СП Дмитрию Поликарпову. – У вас отдельный кабинет, чтобы собраться с мыслями. Мы вас не контролируем по мелочам. Подумайте – и решайте сами свои проблемы. Да, - как бы вспомнил он, - вы, кстати, ещё и не член Союза…
Членство в Союзе писателей мне настойчиво рекомендовал ещё Нолле-Кулешов, курировавший там «спортивную литературу» и добросердечно продвигавший мои очерки. В «Литгазете» же мне императивно предлагалось «собирать документы и подписи»...
Ситуация разрешилась моей юной женой самым неожиданным образом:
- Не суйся в это дерьмо! Проживём без них.
Не скрою: я был изумлён. Её отец-военюрист, мать - главбух крупного предприятия, дед-полковник, кандидат военных наук, даже бабка — все были партийные. Давали понять, что жениху не рады, - но всегда в пределах приличий: юдофобии не проявляли. Доставало того, что я был тогда почти вдвое старше их дочери... Да и мы, т.с. молодые, не юродствовали, не пытались обращать их в какую-то иную веру…
Тем неожиданнее была вот такая решимость Веры.
А в «Литгазете», как много позже объяснил мне Илья Суслов («Клуб 12 стульев»): была элементарная «проверка на вшивость». Эпоха ранняя брежневская; дозволялись вольности. Ведущие сотрудники уклонялись от казённых разнарядок со Старой площади. Но выполнять надо было. Меня готовили для конкретных пропагандистских ситуаций. Оттого-то и кабинет отдельный (в других по два сотрудника), и допуск в спецбуфет, и зарплата что называется «приличная».
«Сладкая жизнь». Но - безвылазная.
Сработал, однако, как это со мной бывало, спасительный инстинкт. Я подал на увольнение.
Вот так же я поступил и за пятнадцать лет до того — в Прилуках.
И опять скитания по Киеву в поисках работы — хотя кое-где даже объявления видел: «Требуется...»
По одному такому объявлению зашёл в отдел кадров какого-то завода на Куренёвке, окраине города, с твёрдым намерением — не отступать. Всё, как везде: мордатый кадровик сидит — я стою, я к нему на «вы» - он мне тыкает…
- У вас объявление: «Требуются ученики слесаря»…
Тут бы маленькое отступление. Мой отец, слесарь по ремонту станков киевского завода им. Артёма (п/я 50). И голубая мечта в наступившее лихолетье: сын (т.е. я) — слесарь-инструментальщик. Надёжная нужнейшая профессия. Ещё бы лучше — слесарь-лекальщик. Но это уже что-то запредельное.
Для начала требовалось заручиться самой распространённой профессией рядового слесаря…
Вот я и стоял перед светлым взором дымящего «беломором» начкадрами — крупного мужика с орденской планкой на пиджаке.
Смотрим: я на него — он на меня…
Неожиданно он встал, прямо на пол выплюнул окурок, вышел из-за стола, нависнув надо мной.
- Ну, нет места — поверь! Ну, не подумай, что я это из-за этого… -
Он запутался и поперхнулся.
- Но ведь пишется (я указал за дверь): требуются.
- Месяц назад — требовалось. А щит стационарный — не стереть. Я понимаю, заклею — недоработка, ты извини…
Я ушёл, так и не поняв тогда, что же он имел в виду: «...не подумай, что из-за этого»? Из-за чего - «этого»?..
II.
Может, оттого тогда я слегка витал в мире грёз, что был безнадёжно влюблён в Ларису Дирий (позднее — Латынина, великая гимнастка). В Херсоне я вёл зимой свою бездарную акробатику в том же зале, где тренировалась она, - и теперь хотел как-то напомнить ей о себе. Но как? Я даже адреса её не знал…
Я перебирал скудные воспоминания о наших пересечениях под куполом ободранного собора «времён Очакова и покоренья Крыма», превращённого в убогий спортзал, попытался записать немногое, что вспомнил. О! мои чувства так обильно расцвечивали это немногое, что в один из вечеров оно разрослось в некое повествование. Перечитал — где-то выправил — что-то сократил…
Но надо было решать более сложную задачу. Кантовская «вещь в себе» меня никак не устраивала (изгнанный с философского факультета я был знаком с высокой терминологией). Нужна была публикация. Для чего как минимум, - чтобы машинистка перепечатала мой корявый рукописный текст. Потратиться на это было уже не под силу…
Отнёс рукопись в редакцию «Радянського спорта» - через дорогу от актового зала университета, где за несколько лет до того состоялось моё исключение…
- Приймаемо лише на мовi, - скучно сказал мне редактор, едва взглянув на текст.
Ну, для второгодника киевской школы № 49 с украинским языком обучения это не составило труда. Я появился на следующий же день — и тот же сотрудник, изумлённо взглянув на меня и не заикнувшись о необходимости перепечатать рукопись, принялся разбирать написанное…
Сесть не предложил — и я стоял едва ли не на вытяжку: всё-таки, это был первый мой журналистский заход.
Редактор, наконец, дочитал и произнёс внятно по-русски:
- Годится. Ставим.
Не помню, попрощался ли я.
Эпопея с публикацией моего первого очерка удивительно совпала с духом времени. «Влюблённый антропос» - я прямо-таки захлёбывался восторгом. Рассказывают, что Сталин, прочитав в только что доставленном номере «Нового мира» первую главу повести неизвестного автора Юрия Трифонова «Студенты», тут же справился по телефону: не сын ли «того Трифонова». Оказалось, «того самого» - большевика ленинской когорты, Председателя Военной коллегии Верховного суда, расстрелянного как раз за десять лет до написания сыном своей повести. Вождь тут же включил автора в список лауреатов Сталинской премии. «Ну, подрасстреляли кой-кого… А жизнь ведь не стала хуже — напротив: “И вот он идет по Москве… Июльское солнце плавит укатанный уличный асфальт. Здесь он кажется синим, а дальше, впереди, серебристо блестит под солнцем — будто натертый мелом. Дома слева отбрасывают на асфальт короткую густую тень, а дома справа залиты солнцем. Окна их ослепительно пылают, и отражения этих пылающих окон лежат на теневой стороне улицы зыбкими световыми пятнами.
Из-за угла выползает громадный голубой жук с раскрытыми водяными крыльями. В каждом крыле, сотканном из миллиардов брызг, переливается радуга. Асфальт влажно чернеет и дымится, а дождь на колесах медленно ползет дальше, распространяя вокруг себя облако прохлады. Москва. Он идет по Москве! Здесь все знакомо и незабываемо с детства...“»
Далее можно было ожидать — о счастливом сталинском детстве в правительственном Доме на набережной… Но и без него такое свидетельство ТАКОГО автора дорогого стоило.
С моим очеркишком всё, разумеется, было намного проще. Были небольшие сокращения, какая-то устраивавшая меня редакторская вставка...
Потребовалось выбрать себе псевдоним. Это-то мне и в голову не приходило. Моя фамилия - ну, никак не годилась. Предлагались на выбор компромиссы:
- Пусть - «Самойленко». Вы ж как раз Самуилович.
«Самойленко» годилось бы, но чаемый адресат в Херсоне, взглянув на подпись, вряд ли догадался бы, от кого привет. Я решительно настаивал на собственной фамилии. В маленькой редакции республиканской спортивной газеты все уже, кажется, были «на ушах». Видели во мне чуть ли не врага народа. Ненавидели. Но я упирался из недели в неделю, не понимая, что происходит вокруг.
Между тем, происходило вот что. Бдительные органы раскрыли заговор врачей-вредителей, которые морили членов правительства — и заморили-таки лет пять назад и Жданова, и Щербакова. Ну, не могли эти вожди умереть сами собой, можно сказать, во цвете лет...
Вспомянуты были и разоблачённые некогда виновники в смерти основоположника «социалистического реализма»...
В средине января 53-го года в газетах появилось официальное сообщение, где как-то сам собой выделялся абзац: «Большинство участников террористической группы — Вовси, Б. Коган, Фельдман, Гринштейн, Этингер и другие — были куплены американской разведкой. Они были завербованы филиалом американской разведки — международной еврейской буржуазно-националистической организацией „Джойнт“.
Мама вернулась со смены на своём заводике металлоизделий с ошеломительной новостью, сообщённой папе вполголоса на идиш:
- Говорят ИХ будут вешать прилюдно — на Красной площади...
- Это не ЕГО стиль, - буркнул папа по-русски, покосившись на меня.
...В редакции в какой-то из этих зловещих дней меня встретили вопросом в упор:
- Так ставим «Самойленко»?
- Нет! - категорически сказал я.
Я шёл ва-банк, не подозревая о решающем козыре, уже свалившемся мне прямо в руки. Лариса Дирий была мельком упомянута во всесоюзном «Советском спорте» - и это было воспринято как вызов национальным чувствам редакторов «Радянського спорта». И очерк возник неожиданно на четвёртой полосе, подписанный фамилией автора.
Из Маркса я, правда, превратился в заурядного Марка, что меня вполне устраивало.
Только вот чаемой реакции заоблачной возлюбленной влюблённый антропос так и не дождался. Ни тогда, ни позже.
III.
Да и то того ли было? Сталин из потёмков Мавзолея меня, наконец, благословил. Вдруг (главное в моей жизни всегда происходило вдруг) прессо-сварочному цеху Киевского мотоциклетного завода понадобился рихтовщик.
- Что ж, тоже специальность, - резюмировал папа.
Под рихтовкой он понимал то, что и положено понимать. Тогда как мне было назначено зачищать на вращающемся абразиве швы и натёки после сварки мотоциклетных рам. Почему эту грубую примитивную операцию именовали рихтовкой я не выяснял.
Советский М-72 — копия немецкого тяжёлого военного мотоцикла BMW R71 - в свободную продажу тогда не поступал; квалифицировался в войсках как «бронетехника». Двухцилиндровый, четырёхскоростной и т.д. - меня все эти подробности не интересовали. Мне посейчас хотелось бы знать, сколько пудов весила сваренная рама, которую, поднимая её, как штангу, я вращал в руках, прикладывая поверхностями к вращающемуся, искрящему от прикосновений абразиву, зачищая узлы и натеки после сварки.
Не знаю, испытывают ли в общей сложности такие ежедневные нагрузки мастера-тяжелоатлеты. Сказать, что трудился в поте лица — ничего не сказать. Просыхал весь в поту на зимнем сквозняке этого грохочущего цеха, широко открытого с обеих сторон для въезда и выезда транспорта.
Душа в цеху не было. Возвращаясь со смены, у крана во дворе оттирал руки с въевшейся окалиной, плескал на спину и грудь ледяную воду, хоть как-то отмываясь от копоти. Проще было, понятно, весной и летом, привычнее - в следующую зиму (в третью я работал уже сверловщиком и на сборке двигателей)...
И как-то не простужался ни разу.
Во дворе, помывшись и растеревшись полотенцем, непременно подтягивался на балочной перемычке между бревенчатыми опорами, сохранявшими наш аварийный дом (Глубочица, 27) в вертикальном состоянии. Мой предшественник, упражнявшийся с рамами, уволился по инвалидности - «с проблемами позвоночника». С пониманием анатомии (после лекций и практикума в Школе тренеров) я воочию представлял, как сдвигаются от нагрузок позвонки, плющатся межпозвоночные диски, защемляются нервы. Я и во время обеденного перерыва выкраивал минуту, чтобы подтянуться на горизонтальной ветви каштана в заводском дворе. Зимой это было нелегко: ладони скользили по наледи. На меня смотрели с насмешкой и даже с подозрением — не псих ли...
Много лет спустя упражнения в висе, сохраняющие позвоночник и важнейшее нервное сплетение внутри него («змея кундалини») стали одними из базовых в моей системе оздоровления — АКМЕОЛОГИИ.
Усердие было замечено — и кем-то, наконец, оценено. К весне мне предложили замечательную синекуру. У печи обжига, похожей на термитник с полукруглым летком, пышащим жаром, воссел я на табуретке, совал на лопаточке в этот леток закопчённые металлические сеточки - маслофильтры и вытаскивал анодированные, покрытые серебристой оксидной плёнкой.
Чувствовал себя в первый день как на курорте (где никогда - ни до, ни после не был) — пока под конец смены на полу возле табуретки не обнаружил откуда-то взявшуюся бутылку молока. Осведомился — кому сколько обязан. Оказалось: бесплатное молоко за производственную вредность.
Я и не сразу понял, в чём здесь вредность. Кисленький запах, выходивший из летка, ничуть мне не мешал. Я курил тогда дешёвейшие махорочные сигареты — куда более едкие. Но сама эта бесплатная бутылка всерьёз обеспокоила. Я постарался дышать как-то иначе, через раз, - тем глубже и опаснее казались глубокие вдохи...
Папа выслушал меня, вздохнул и спросил:
- У тебя есть выбор?
К изумлению бригадира (помнится — Мищенко) я вернулся "к своим рамам".
Но не всё так уж было безнадёжно. С удивительным постоянством из месяца в месяц первые дней двадцать — более полумесяца! — цех бывал в простое. Где-то чего-то какой-то «недокомплект». Не вникая в эти обстоятельства, я, как и коллеги по цеху, был, что называется, на подхвате. Зимой — чистил крыши от снега, сбивал сосульки. Цехов на территории много — работы хватало. В более удачные сезоны работал у сверлильного станка, собирал впрок маслонасосы…
Авралы бывали неизменно — в последнюю декаду каждого месяца. Эту гонку надо было как-то перетерпеть. Рамы после моей зачистки уходили в покраску. Я халтурил. Некоторые возвращались: какой-то упущенный мной сварочный натёк сковыривался во время покраски, обнажался голый металл — предстояла словесная взбучка с лёгким матерком. Я постепенно привыкал — обживался, так сказать.
Как уже говорилось, на третий год я перешёл в сборочный цех, где работа казалась уже лёгкой прогулкой…
IV.
Уже не вспомню, как познакомился с киевлянкой Юнной Мориц. Юная поэтесса готовилась тогда ехать в Москву - поступать в Литературный институт. Пожаловалась, на колоссальный конкурс, сообщила, что евреев принимают разве что на переводческое отделение. Я уже и сам поумнел задним числом. Но после публикации в «Радянськом спорте» слегка обнаглел. Решил рискнуть. Ещё в Херсоне, в недавнюю, но, по сути, иную эпоху — сталинскую, я написал сладкоречивую - вполне, впрочем, искреннюю — повестушку «В нашем общежитии». Студенты-философы и их коллеги из спортивного вуза в дружеском общении. Дистиллированные, лишённые и намёка на секс любовные отношения. Союз, т.с., душ и тел по канонам правоверного социалистического реализма — что и самому теперь казалось несколько смешным и глупым.
Сроки поджимали. Не было времени даже перечитать рукопись. И я послал на конкурс, как была, указав, разумеется, обратный адрес, но вместо фамилии проставив лихой прочерк. Ну, как бы расписался в проходной ведомости.
И принялся ждать.
И, представьте, — дождался! Мой труд, едва не забытый самим автором, был признан достойным; прибыло приглашение явиться к вступительным экзаменам (здесь же в официальном приглашении упрёк за небрежность в написании фамилии)…
Словом, прибыл — и помню двор Литинститута, переполненный юными дарованиями в тот солнечный день. Я как-то сразу тогда почувствовал, что несколько стар.
С одной из скамеек слышалось что-то рифмованное: «Я работаю, как вельможа: я работаю только лёжа...»
Это, оказывается, о шахтёре, работающем в тесном забое. Слушателей было немного.
Зато с соседней скамейки, окружённой всплошную, вещал чей-то нежный, чрезвычайно высокий, рвущийся голосок:
«Я шла и ничего не различала.
Присела у дороги я, устав,
и что-то зазвучало, застучало
в луною обмороженных кустах.
Гремело жарко, часто, бестолково,
росой холодной сыпалось с ветвей…
Я никогда не слышала такого.
Я поняла, что это соловей»...
Рядом же звучало нечто, вообще неслыханное:
«Небо зеленое, земля синяя,
Желтая надпись - «Страна Керосиния».
Ходят по улицам люди-разини,
Держится жизнь на одном керосине.
Лишенные права смеяться и злиться,
Несут они городу желтые лица.
В стране рацион керосина убогий:
Лишь только бы двигались руки да ноги...
За красной стеной, от людей в отдалении,
Воздвигнут центральный пульт управления...»
Был ещё только 1955-й год — до ошеломительной речи Хрущёва, как до Луны…
Да, что-то очень важное было упущено мною за этим мельканием перед глазами тяжёлого чёрного металла, который мне даже снился из ночи в ночь. Чем-то я погрешил в своей повести, написанной четыре года назад.
Секретарь приемной комиссии института украдкой — противозаконно! - дала мне прочесть «закрытые рецензии» на мою конкурсную повесть. Критики Западов и Замошкин хвалили, третий, секретарь парторганизации Сергованцев, даже зашёлся в похвалах. В особенный восторг его привело моё описание Красной площади:
«Площадь поката к краям и кажется, будто это сама земная кривизна — и на всей планете выше только величественные башни Кремля и окно, бессменно светящееся всю ночь меж зубцами древней стены...»
(Много позднее Владимир Солоухин, служивший во время войны в кремлёвском полку, сообщит нам, что за историческим оконцем был курсантский туалет. Свет оставляли из практических соображений - «чтобы спросонок не сцали на стены»).
Добрая женщина на всякий случай смущённо предупредила меня: Сергованцев ещё не знает, что я — еврей… Тут-то я стал осознавать действительную цену своему сочинению. И впоследствии, когда Александр Петрович Нолле-Кулешов предложил издать мою повестушку в одном из спортивных альманахов, я наотрез отказался. Чем смутил своего благодетеля - единственный случай, как оказалось, в его издательской практике.
Как-то я, наверное, был приметен. Тогда же, в пору вступительных экзаменов, меня зазвал к себе домой (помнится, там же — на Тверском бульваре) мой ровесник Лен Карпинский. Скромно осведомился, знакомо ли мне имя его отца. Оно было мне незнакомо. Оказалось — большевик ленинской когорты, лично знавший Ильича, случайно уцелевший при сталинских чистках. Я посочувствовал расстрелянным родственникам моего собеседника - не понимая, куда он гнёт. Оказывается, он видел во мне будущего писателя, способного обличить в художественной форме злодея Сталина. Я спросил, кого бы мой собеседник предпочёл видеть на месте Сталина — неужели Троцкого? «Бухарина» - уверенно ответил Лен.
Горячась, он убеждал меня, неофита, что подлинный ленинизм, очищенный от сталинской скверны, опять вооружит массы — так что не всё потеряно. Кажется, он видел во мне подлинного пролетария. По одежде, да и, наверное, по рукам, было похоже. Я не сказал любезному хозяину, что уже побывал на философском факультете и кой-чему наелся по горло.
...Теперь, с дистанции более шестидесяти пяти лет, когда уже с трудом припоминаю произошедшее, трудно сказать, что помешало мне тогда обзавестись солидным знакомством со сверстником, впоследствии выросшим с серьёзную политическую фигуру. Сам Андропов снисходил к некоторым его закидонам. Но я органически не терплю, когда меня куда бы то ни было вербуют. Так уж распорядилась Судьба, что во всей своей жизни я не состоял ни в каком коллективе (из комсомола попросту был исключён). Волею случая я избежал и тюрьмы, и армейской службы и даже (как увидим чуть ниже) рядовой студенческой общаги. Нормально ли это? Я и в ресторане не сиживал с друзьями ни разу, в театре побывал лишь однажды — и понял, что не воспринимаю коллективные действа...
...Милейший хозяин между тем расставил на столе чашки на блюдечках, вазочку с вареньем, отменно поджаренные сушки, может, появилась бы и колбаса, что особенно было кстати, - но я счёл неприличным принять его приглашение. Сказал, скрепя сердце, что спешу - и вернулся во двор Дома Герцена, где у всех царило самое фривольное настроение. По слухам (а они, похоже, были верны) творческий конкурс – был решающим обстоятельством. Пропустили ровно столько, сколько и намечено было принять в этом элитном институте; для иногородних — с учётом койкомест в общежитии.
То есть, как бы то ни было, я не вернусь в цех, не буду больше ночевать на галерее нашего аварийного дома (в дождь, порой и в снег, под листом фанеры), выстаивать по утрам очередь в дворовый туалет на два очка и после смены мыться на морозе.
Буду жить в московском общежитии в тепле и холе среди коллег - будущих «инженеров человеческих душ»...
Вступительные экзамены сданы на пятёрки (с единственной тройкой — по английскому). В надежде на немедленную стипендию закатываю себе настоящий обед — почти на рубль. И — на следующий же день - не отыскав свою фамилию в списке принятых, бросаюсь ошеломлённый на поиски правды...
Любезнейший Сергей Иванович Вашенцев, завкафедрой творчества, уделил мне почти два часа своего рабочего времени. Причём не в кабинете, но - расхаживая со мной взад-вперёд вдоль чугунной решётки институтского двора, терпеливо растолковывая, что я — единственный изо всех прошедших конкурс абитуриентов прибыл без направления местного (в данном случае — киевского) Союза писателей. И моё зачисление было бы должностным просчётом руководства института, за который оно (руководство) приносит извинения за причинённые мне хлопоты.
В такой казуистике я, стремясь попадать в ногу с Сергеем Ивановичем, разобраться не мог и настаивал на единственном — быть зачисленным в институт. Мы в очередной раз (в десятый или пятнадцатый) повернули у театра Пушкина, примыкавшего к Дому Герцена, - пока наконец мой судобоносный собеседник, ощутимо понизив голос, признался, что неожиданно поступила разнарядка Союза писателей утвердить студентом единственного в истории института таборного цыгана. Он, Сергей Иванович, сочувствует мне; он не понимает, кому это пришло в голову сорвать человека с места, вызвать на экзамены только по результатам творческого конкурса...
- Да у вас и рецензии, помнится, неважнецкие.
Очевидная ложь взбесила меня. Увы, я скован был обязательством перед любезной секретаршей…
Сергей Иванович, почувствовав моё озлобление, мягко, предельно убедительно повторил главное. Действительно, я - единственный без официального направления; а койки в общежитии, действительно, наперечёт…
- Так примите меня без койки.
- Так где же вы жить будете?
- А это уже не ваша забота! - вдруг грубо сказал я.
Как-то решилось. Я — заочник с правом посещать «творческие семинары»; в сессии, дважды в году, меня обеспечат освободившейся койкой в общежитии.
(Неведомый мне цыган, которого, как сказано было, «обошёл с табором всю Россию», прочили прямо в национальные классики - «будущий Максим Горький цыганской литературы» - так вот, будущий классик, заполучив московскую койку, запил напропалую пока не очнулся… нет не в вытрезвителе — сразу на больничной койке! И — сгинул в безвестье.
Кому уж досталась койка, я не проверял).
Тогда же у ограды института произошло вялое прощание. Сергей Иванович вернулся, вероятно, в свой кабинет на втором этаже, я же побрёл по Тверскому к Арбату. Меня догнал парень, не из абитуриентов, но каким-то образом тут же ставший среди нас популярным, - Сергей Чудаков. (Я не раз потом пересекался с ним на московских улицах, как если бы это была не десятимиллионнная столица, но, скажем, зачуханный Бердичев). Вряд ли он знал, как меня зовут — это не имело никакого значения.
- Дому Герцена — хер цена! - очень кстати заявил он и добавил: - Есть два рубля? Пойдём к моим девочкам!
Это сулило выход.
- Симпатичные?
- Выпьем — разберёмся.
Звучало скверно. Я прибавил шаг и уже в спину услышал:
- На этой ё*аной планете
в идейной схватке мировой
я понял: стоит жить на свете
лишь только жизнью половой.
«Может, он прав?» - подумал я.
* * *