24.07.2001 13:26 |
Читая Достоевского. Василий Шукшин. К читателю: Автор понимает изрядную экстравагантность сопоставления, вынесенного в заглавие, но надеется не ударить лицом в грязь и удержаться в границах здравого смысла. Во всяком случае при написании этой "Стрелы" автором руководило отнюдь не литературное тщеславие.
К настоящему времени Шукшин уже несколько потеснен с литературно-критической арены новыми именами и названиями. На ниве литературного сезона "уже он стал немного отцветать, другие юноши поют другие песни" и образовалась необходимая временная дистанция для обобщающих размышлений о его месте в русской литературе. Как хорошо сказала по этому поводу М. Чудакова, "в творчестве Шукшина очевидна литературная традиция, и важной задачей для критики является увидеть ее и осмыслить - вместо того, чтобы вновь и вновь рассказывать о замысловатых героях рассказов Шукшина, поскольку о них-то читатель имеет некоторое представление из самой его прозы".
Коль скоро сами шукшинисты призывают сменить шукшинизм на шукшиноведение, остановимся на теме "Шукшин и русская классика" с мыслью, что наследие Шукшина способно это грандиозное сравнение выдержать.
Главное художественное открытие Шукшина состоит, по моему мнению, в его опоре на социальный тип, не обслуживавшийся российской литературой со времен Гоголя и Чехова. Вне зависимости от того, имеют ли его герои городскую или деревенскую прописку, они глубоко укоренены в самых недрах русского социума, в его, так сказать, разночинно-демократической плазме, которая целую эпоху не имела собственных представителей в сфере профессионального искусства. Вхождение его героев в литературный контекст 60-х годов 20 века напоминает ситуацию, в которой оказались персонажи "Повестей Белкина", петербургских повестей Гоголя и раннего Достоевского по отношению к предшествующей плеяде литературных патрициев. Разумеется, между "классическим" разночинцем, "маленьким человеком" натуральной школы и шукшинскими героями дистанция огромного размера, но здесь имеется в виду их общность по литературному ряду, и в этом смысле Шукшин, безусловно, возродил одну из самых демократических традиций в истории русской литературы.
Шукшин, как известно, вошел в литературу не сверху, а снизу, так же, как в нее входили в свое время Гоголь, Достоевский и Некрасов. Ему было тем легче нарушить каноны и правила литературной игры, что над ним не тяготели никакие условности и правила хорошего тона. Мощный демократизм его личности позволил ему избежать комплекса интеллигента в первом поколении, а врожденное самоуважение не позволило повторить есенинский вариант появления во столицах. Эти слагаемые шукшинской индивидуальности, плюс, разумеется, талант и творческая активность породили полновесную альтернативу предшествующим умонастроениям, аналогичную, как было сказано, литературной ситуации 40-х годов позапрошлого столетия. Шукшин резко демократизировал язык, героя и жанр. Он как бы снял с литературы надстройку изящной словесности.
Пушкин в свое время испытал немалые сомнения, сумеет ли эстетическое сознание его современников разом преодолеть гигантский разрыв, образованный его переходом с позиций высокого романтизма на язык низкой прозы "Повестей Белкина". Но прошли считанные исторические мгновения, и Гоголь, поддержанный критическим гением Белинского и "Бедными людьми" Достоевского, окончательно сменил фокус литературного видения, перенеся его уже исключительно на прототипов "Миргорода" и "Петербургских повестей". Избранные аристократы духа вдруг оказались потесненными из ухоженных садов российской словесности станционными смотрителями, ремесленниками, чиновниками, гробовщиками, в которых обнаружилась, однако, не меньшая мера человеческой сложности.
То же и в отношении Шукшина. Появление его героев на литературном горизоне вызвало период кратковременного замешательства, которое, однако, было преодолено фактом их полнокровной жизненности. И более того: если опыт "натуральной школы" был встречен в литературных салонах с гримасой антипатии, то творчество Шукшина состоялось в совершенно новую социальную эпоху. Оно было, так сказать, обречено на успех в условиях поголовной народной грамотности и приобщенности к книжному слову.
Но было бы неверным видеть в Шукшине лишь талантливого бытописателя провинциальных нравов. Подобно тому, как "Бедные люди" Достоевского оказывались чрезвычайно богатыми духовно, так и социальная "малость" героев Шукшина контрастно подчеркивала их причастность к миру высоких, подчас трагически высоких душевных состояний и чувств. На каком-то витке углубления в Шукшина за его героями закрепилась репутация "чудаков". Кое-кто из критиков отнесся к этому определению неодобрительно. И напрасно, потому что "чудак" - это излюбленный персонаж многих поколений русской и мировой литературы, чья биография началась Дон-Кихотом, а до того и параллельно тому питала целые пласты национального фольклора. В "чудаке" художественно-гуманистическая мысль традиционно воплощала тему бесхитростного и беспримесного добра, противопоставленного жестокой прагматике жизни. Шукшин и здесь стихийно вышел на высшие знаменатели русской прозы, перенимая эстафету ни мало ни много из рук Лескова и Достоевского - на этот раз позднего Достоевского. Согласны еще раз: параллель эта представляется на первый взгляд неожиданной, почти невозможной - хотя бы по абсолютной чуждости Шукшина изощренно-философскому мышлению автора "Братьев Карамазовых". Но внутренняя связь здесь все-таки есть, и, проявив максимальную осторожность, мы ее попытаемся сформулировать.
"Человек - это /.../ нечаянная, прекрасная, мучительная попытка природы осознать самое себя. Бесплодная, уверяю вас, попытка, потому что в природе рядом со мной живет геморрой... Природа никогда не поймет себя. Она взбесилась и мстит за себя в лице человека... Любовь? Да, но она только усложняет. Она делает попытку мучительной - и только".
Типичный, казалось бы, абзац из Достоевского, но принадлежит он перу Шукшина и произносит его обитатель глухого сибирского села Санька Залетный. А присутствующий при этих монологах кузнец Филя смятенно и мучительно рыдает.
И вообще, герои Шукшина плачут и рыдают чаще, чем смеются. Внезапные слезы обиды или высокого поэтического восторга то и дело мешают читателю упиваться анекдотически сочной, убийственно смешной стихией шукшинского "раскаса". Плачет, кстати, и герой этого "Раскаса", сорокалетний лысый здоровяк-"шоферюга", которому трудно взять в толк, как можно покинуть тех, кто любит. Плачет колхозный бригадир Ермолай от горестного открытия в ребенке способности ко взрослой лжи, а герой "Микроскопа", наоборот, плачет от предположения, что ненавистные микробы могут оказаться даже в крови невинного младенца. Ядреная, мужицкая, кондовая оболочка "раскасов" Шукшина оказывается пронизанной нервной сетью такой плотности и чувствительности, что, кажется, тронь иного из его героев - и на оболочке выступит капелька крови. Грубо говоря, они неврастеничны, но эта неврастеничность от переизбытка духовности и именно в таковом качестве, а, точнее, сам этот переизбыток безусловно сближает Шукшина с Достоевским. Персонажи Шукшина так же способны на шекспировские взрывы страстей ("Сураз", "Осенью"), они неистовые изобретатели ("Упорный"), пламенные патриоты ("Мастер", "Штрихи к портрету"), вдохновенные пантеистические мыслители ("Залетный"), они могут даже убить себя во имя неутоленной справедливости ("Как жена мужа в Париж провожала", "Алеша Бесконвойный", "Нечаянный выстрел").
Вернемся, однако, к "чудакам" и "чудачеству" и подчеркнем еще раз, что их появление на художественных страницах есть признак определенной - и очень высокой развитости данной литературы или данного творчества. "Чудаки", "идиоты", "блаженные", "юродивые", "нищие", "отверженные", "очарованные странники" в мировой литературе не исключение, а беспрерывно воспроизводимый архетип человеческого поведения как поведения внутренне чуждого и по своей внутренней сущности далеко опережающего общепринятый кодекс нравственных норм - и мы не сможем отрицать, что Шукшин и здесь стихийно использовал один из парадоксальных приемов художественно-литературного мышления, получивший в русской литературе апробацию в лице такого ее гиганта, как Достоевский и в несколько меньших масштабах - у Лескова. Если поискать в нерасчлененном, калейдоскопическом потоке характеров, который изливается на нас со страниц Шукшина, такого героя, который являл бы собою нравственное совершенство, был, говоря словами Достоевского, "положительно прекрасным человеком", то им окажется - немая. Немая, и, следовательно, физически отверженная Верка из рассказа "Степка". Но этот персонаж, на короткое время появляющийся на периферии короткого сюжета, наделен добротой такой излучающей силы, что даже авторская ирония - а у Шукшина это почти невозможно - переходит в благоговение. Веркино мычание - это, выражаясь высоким стилем, отсутствие голоса при наличии гласа. Старик Воеводин, силящийся как-то объяснить главную странность своей "немтой" дочери, находит, в сущности, безошибочное, как бы почерпнутое у Достоевского: "любит всех, как дура".
"Что с нами творится?", "Зачем они стали злые?" - это тоже язык Достоевского, стиль вопрошаний его "святых" героев. Всплеск экстатической, абсолютно спонтанной любви к людям поражает Моню Квасова именно оттого, что он представляет себе веселье просыпающейся деревни, когда она узнает о злополучной судьбе его изобретения: "Хэх! Люди милые, здравствуйте!" А Князев-старший из знаменитого рассказа "Чудик" поражает свою жену и нас силою внезапного воспоминания, как он в детстве зацеловывал до посинения своего грудного брата. Изъятые из художественной ткани Шукшина, эти примеры бесконечно проигрывают в убедительности, но так всегда у настоящего художника: чем безупречнее его художественная логика, тем труднее ее адекватно выразить. Быт у Шукшина всегда пронизан патетикой бытия. Как, впрочем, и у необразованного "поручика", уездного "невежи" Дмитрия Карамазова, который, сидя на задах своей скотопригоньевской усадьбы, вдруг начинает цитировать Шиллера или набрасывается на автора "Философской антропологии" Клода Бернара.
Странности героев Шукшина далеко не исчерпываются положительными, но парадоксально заявляемыми качествами. Иные из них поражают прямо противоположным - силой безрассудного анархического хотения. Они могут внезапно загореться бешенством, в своей мести обидчику или предполагаемому обидчику они способны преступить все заповеди вплоть до "не убий" - им знакомо и карамазовское раскаяние, и карамазовская преступность. Например, Спирька Расторгуев из рассказа "Сураз", которого автор наградил неслыханной красотой, не случайно ассоциированной с красотой Байрона. В этом сравнении есть еще одна, скрытая литературная реминисценция: так же дионисийски красивы были все "ницшеанцы" Достоевского (Раскольников, Свидригайлов, Версилов, Ставрогин), и, так же, как у Спирьки, под этим физическим совершенством скрывается абсолютная атрофия нравственного чувства, тот же, стихийно исповедуемый принцип "все позволено". Спирька находит, не без налета карамазовской извращенности, удовольствие в любовных утехах с самыми уродливыми девками поселка, может облагодетельствовать одиноких и чужих ему стариков безвозмездной машиной дров на всю зиму, но может ограбить, а потом жестоко избить инвалида-возчика из-за ящика водки. Спирька внезапно влюбился в приезжую учительницу, вызвал у нее минутное и ужаснувшее ее встречное влечение, попытался соблазнить ее в ее же доме, был за это жестоко избит ее мужем, на глазах жены едва не застрелил ненавистного соперника и через час застрелился сам на ночном кладбище в припадке какого-то полубезумного вдохновения. Согласимся, что этот сюжет балансирует на грани инфернальных сюжетов Достоевского, а образ Спирьки тоже вызывает ассоциации соответствующего толка: главное, "чтобы душа возликовала". Слово "душа" самое высокочастотное в художественной лексике Шукшина, но амплитуда смысловых наполнений этого слова, так же, как у Достоевского, запредельно широка, и так же, как у его героев, логически малопредсказуема. Стремление во что бы то ни стало выразить себя, как личность, самоутвердиться "хотя бы и во вред себе" (Достоевский), во вред своей репутации и житейскому благополучию постоянно ставит героев Шукшина в трагикомические положения. Максим Яриков из рассказа "Верую!" появляется в милиции с признанием, что он продал в пьяном виде сверхсекретные чертежи американским шпионам, что он, следовательно, "научный Власов" и его нужно босиком отправить в Магадан. Шестидесятитрехлетний пенсионер Баев, проживший тихую и незаметную жизнь, изумляет свою собеседницу предположением, не сын ли он одного из тех американцев, которые каким-то чудом побывали перед самой революцией на Алтае. В "Миль пардон, мадам" Бронька Пупков с рыданиями, зубовным скрежетом и гипнотической достоверностью живописует историю своего неудавшегося покушения на Гитлера. В "Генерале Малафейкине" маляр рядится в одежды какого-то кинематографического генерала, Сашка Журавлев из "Версии" морочит односельчан поразительной достоверностью рассказа о трехдневном пребывании в объятиях директорши городского ресторана. Все эти "версии", во-первых, убийственно смешны, но не только. Перед нами все та же жажда духовной самобытности , личностного самоуважения, выливающаяся в уродливую форму геростратовых самооговоров. Зато телемастер Князев внутренне самоутверждается через создание труда "О государстве", ветеринар Козулин ночным салютом из ружья празднует вместе с человечеством победу кейптаунского хирурга Барнарда, а паромщик Филипп не спит ночей из-за зверств американцев во Вьетнаме. (Вспомним, что у Достоевского два уездных обывателя обсуждают за столом грязного трактира нравственные pro и contra мироздания, и двенадцатилетние дети спорят о Руссо и Белинском).
Как известно, Шукшин инетесовался работой Б. Бурсова "Личность Достоевского". А сам професор Б. Бурсов размышлял над возможностью воплощения образа Достоевского на экране, именно в Шукшине видел (информация из первых рук) единственно возможного постановщика и исполнителя главной роли.
...Но наша "Стрела" превысила положенные ей размеры. Автор заявил однажды, что три электронных страницы - предел для Интернета и его вертикальных читателей.
До встречи, читатель! Вместе мы непобедимы.
Что говорят об этом в Дискуссионном
клубе?
286704 |
2009-03-04 21:30:53 |
|
|
-
|
|