Проголосуйте за это произведение |
Романы и повести
26 апреля
2007 года
ОБЕРЕГ
Повесть
А хлеб хоть раз в
послевоенные годы подешевел? Рекордом
в
магазине не рассчитаешься!
(Из разговора в
булочной)
КРЕСТ НА РОССТАНИ
Этот клочок ничейной околицы никто никогда не межевал и названия ему специально не придумывал, но испокон веков, из далеких временных повестей считается развилка за деревней прощальным рубежом, росстанью. И навряд ли припомнит старый кособокий крест, вросший намертво в дорожную обочину, чтобы кто-то из мимо проходивших либо проезжавших пренебрег бы взглядом, поклоном иль мыслью его стоическое, согбенное временем деревянное достоинство.
Всякий зрячий замедлит здесь шаг и напряжет внимание, а дальнему путнику, пешему и конному росстань не миновать. Отсюда берут начало три главные дороги, ведущие из села, и здесь обозначен их предел.
Чьим сноровистым топором, чьей бескорыстной заботой
был поставлен на развилке дубовый крест, что выглядит нынче, будто
простуженный старец с шарфом на шее, не знает даже мудрый ворон, прилетавший
вечерами
на перекладину точить изношенный клюв.
Ворон живет триста лет, а людская память дольше.
Даже дуб в земле истлевает, а росстань не перестает быть собой - прощальным островом поцелуев и слез.
Росстань существует столько, сколько получится, если взять и сложить возраста всех когда бы то ни было проживавших в этой деревне, но даже самый древний замшелый дед и самая ветхая обезумевшая старуха, выхваченные считальщиком наугад из житейского ряда, несказанно удивились бы, услышав, что крест за околицей порушили, а росстань распахана каким-нибудь новым хозяином земли. Такого еще не бывало. И навряд ли произойдет, пока совсем не зачахнет село и напрочь не вымрут в нем люди.
Каждый деревенский житель хоть единожды переступал сей заветный порог, отправляясь в путь или возвращаясь издалека, а, поравнявшись с крестом, замедлял шаги, дабы упрочить мимолетной передышкой и живым созерцанием дальнейший путь. Не одному из ныне и присно живущих росстань стала последним путеводным оплотом.
Росстань - предтеча и венец в одном лице.
В деревне вспоминают такой случай.
В тридцатых годах, во времена первых пятилеток из
Похмелевки
отправилась на поиски лучшей доли семья Охрема Корча - муж с женой и
старенькая
мать по имени Агафья. Бабульке перевалило за семьдесят, и дети были вынуждены забрать ее с собой,
ибо
оставить было не с кем. По пути на
Урал в
вагонной теплушке пассажирке занедужилось, и старушку пришлось ссадить на
небольшой станции и положить в лазарет по подозрению на дизентерию. Так
Агафья
оказалась в больнице небольшого уральского городка. Однако по выздоровлению,
вместо того чтобы дожидаться весточки от сына и снохи, уехавших дальше на
какую-то стройку, бабушка надумала вернуться обратно в родную деревню.
Женщина
к старости стала считаться немного тронутой, плохо соображала и была
абсолютно
безграмотной. Твердо помнила лишь имя свое - Гапка, и место, где появилась
на
свет, - деревня Похмелевка в Белоруссии. Туда горемычная и отправилась за
тридевять земель, не зная дороги, без гроша за душой.
Как она сумела преодолеть несколько тысяч километров, не
сбилась с направления на железнодорожных разъездах, не потерялась и уцелела
на
безлюдных перегонах, в лабиринтах больших и малых городов, встречавшихся по
пути, остается загадкой. Старушка панически боялась поездов, машин, людских
скоплений и не признавала никакого транспорта, за исключением привычной
телеги.
Почти четыре месяца, с середины лета до начала зимы продолжалось
беспримерное
паломничество полубезумной, почти слепой, преклонных годов крестьянки вдоль
железнодорожных путей. Женщине случалось отклоняться в сторону, забредать в
непроходимые дебри, возвращаться к путеводным рельсам и начинать прерванный
путь с новой отметки, встречаться с темными личностями. Никто старуху не
тронул. Ночевала под откосами и открытым небом, находила приют у добрых людей, дорогу
спрашивала у случайных встречных, питалась подаяниями и чем бог пошлет. И добрела.
Оборванная, отощавшая, обессилевшая странница, преодолев невероятный маршрут, ступила натруженными бесконечной дорогой босыми ногами на землю своих предков, узнала родные места, подорожный крест у деревни и, поняв, что её мытарствам пришел конец, здесь же на росстани присела отдохнуть. И больше не встала. Или же не захотела вставать...
Люди нашли Агафью уже бездыханной, припорошенною первым снежком. Она покоилась вечным сном, прислонившись спиною к дубовому брусу, а обмороженные, покрытые язвами и струпьями ступни были обмотаны рушником, снятым несчастной с подорожного креста.
Невидимая нить - иногда ее называют нитью Ариадны - безошибочно вела заблудшую душу к тому единственному заветному месту на земле, что во все века и времена, у всех народов называется Родиной, образ которой всегда светит нам путеводной звездой.
Агафью похоронили там, где она обрела последний приют.
Маленький, без надписи крест на могилке давно подгнил и как бы опирается на большой, подорожный.
Иногда сельчане заменяют Гапкин крест на новый...
Ветры, проносясь над росстанью, присмиряют свой бродяжий посвист, а птичьи стаи огибают стороною деревянный перст и его укороченное повторение, дабы не спугнуть шелестом крыльев людские печали. Лишь черному ворону закон не писан: он считается, как и на погосте, своим, хоть и не домашним. Глухому, как темная ночь, крумкачу чужих историй не вызнать, слов приветствий и прощаний не расслышать. Он свидетель.
Росстань никого из уходящих не оправдывает и не корит. Она иссушает горечь разлуки мягким льняным рушником и прячет в цветастых узорах полотна случайные откровения.
Полинялая тряпка на груди креста - это и есть выцветший рушник, вышитый рукою безымянной мастерицы.
Святая Великомученица Параскева-Пятница - Заступница, Берегиня, Богородица в одном лице - незримо витает над этим местом, упокоившись нитчатым рисунком на распахнутом дубовом перекрестии, обвив его жилистую шею полотняной лентой.
Дождь и солнце выбелили ткань домотканого рушника до бумажной серости.
Красная и черная нить былого орнамента превратилась в размытые блеклые узоры.
Но абрис Заступницы, бессильно обвиснув на перекладине, проступает на льне нечетким рисунком и не устает сопровождать путника подслеповатым взглядом.
Росстань никогда не спит. Она в вечном ожидании проводов и встреч.
Старинный "екатерининский" тракт на Могилев -
областной
город; грунтовая насыпь на Климовичи - районный центр; пешеходная широкая тропа-колея - на
узловую
станцию села Осмоловичи, матку выселок и деревушек, которые дворами и людом
еще
малочисленнее скромной Похмелевки, начинаются здесь.
Завсегдатай-ворон, хоть и глухая тетеря, однако сумел расслышать женское имя, оброненное устами одинокого прохожего, что, не задерживаясь и прихрамывая, проковылял через развилку, направляясь по крайней колее в сторону железнодорожной станции.
"Мабыць захварэла бабка Дуня, нiхто не здолiць рушнiк на крыжу змянiць, - пробормотал, ни к кому не
обращаясь, мужчина неопределенного
возраста, задерживая взгляд на полинялом рушнике.
В руке человечек держал гладкую палку - цапок, как называют в этой местности дорожный посох, и на ходу разговаривал сам с собой.
Длиннополый пиджак-полупальто топорщился на согбенной спине ходока, будто прелый кожух, вывешенный на кол для просушки. Свободная от опоры рука почти касалась земли.
Звали убогого человека Володомир Муравчик и он являл
собой ту
разновидность ущербных от рождения людей, представителей которых можно встретить в каждом местечке,
в
любом селе - горбунов и дурачков. Какая
же деревня без них?!
Однако если физический изъян путника сразу же бросался в глаза, то его мысли, выраженные вслух, содержали разумную последовательностью и безупречную логику, известную посвященным.
Бабка Дуня, всуе упомянутая Муравчиком, считалась в округе знатной вышивальщицей, и обновление рушника на подорожном кресте, стоящем с незапамятных времен за околицей на развилке трех главных дорог, негласно считалась общественной, к тому же добровольно принятой на себя обязанностью старушки. Сама бабушка Евдокия Козлова, а это о ней речь, расценивала свою необременительную работу почетной ношей и вот, видимо, по уважительной причине пренебрегла ею.
Почему именно она? Вопрос - такой же праздный, как если бы у старенького и не слишком шустрого на ноги Володомира Муравчика спросить: зачем он тащится осенним днем на железнодорожную станцию и какая неотложная надобность гонит его почти ежедневно за семь неблизких верст хлебать киселя, ведь никто там его не ждет...
"Сустракаць цягнiкi!" - ответит деревенский горбун и при этом озадачится столь неуместному, на его взгляд, вопросу. Охота пуще неволи - и весь тут сказ.
Выбор на бабушку Евдокию в роли хранительницы росстани - тоже давно предопределен. Никто,
впрочем, ее не обязывал. Она считалась людьми лучшей среди вышивальщиц - вот
и
кудесничала на досуге, не зная себе
равных
в орнаментном ручном письме. Работала свадебные, подарочные, ахвярные,
поминальные и какие там еще рушники. Полотенце на подорожном кресте - это
особая
статья, не каждому по уму, даже если с пальцами и пяльцами вышивальщица в
ладах. Иное дело - умелица Евдокия,
негласный автор подорожной вышивки. Дал ей Бог талант, а она его бескорыстно отдает людям. И даже имя свое
в
виде вензелька из двух сплетенных веночком заглавных бук "Е" и "К"
на
краешке полотна редко когда ставит. На рушнике, что на росстани, "тавра"
мастерицы не сыскать. Не было нужды ставить, ибо крест считается общим,
людским, так же как и украшения на нем. Выходит, что негоже имя,
единоличность
свою на общественном предмете напоказ выпячивать, решила когда-то
Евдокия.
С годами народные умелицы, вышивальщицы в окрестностях перевелись. Старшее поколение мастериц постепенно перекочевало на постоянное место жительства, известное сельчанам под названием Брывица и Грязевец (деревенские кладбища), а молодежь женского пола, и без того не слишком многочисленная, к шитью крестиком и гладью сталась не охочая и не приученная. Многим из них слова "пяльцы", "канва", забытые по нынешним современным понятиям, чужды. Слыхать слышали, а рукодельничать не доводилось. Одна надежда на старушку Евдокию, которая в любом общеполезном, никем неоплачиваемом деле всегда безотказная.
"Трэба да Дунькi зайсцi, можа штосьцi здарылася?", - решил про себя Муравчик, отдаляясь от неухоженного креста.
Между тем распогодилось и подмерзшая за ночь колея, согретая робким осенним солнцем, превратилась в осклизлую блестящую поверхность, затруднявшую шаг. Трудность относительно дальнего пути не помешала однако ходоку добраться до цели своевременно. Удивительное дело: часов он не имел и не носил, а являлся на станцию всякий раз аккурат к прибытию-отправлению так называемых послеобеденных составов. Так уж повелось и все местные давно привыкли к присутствию на станции убогого доброхота. Сойдет, бывало, на перрон редкий приезжий - отпускник, командированный иль позабытый житель, решивший посетить родные края, а тут ему неожиданная встреча уготована в образе нетленного Муравчика: а вот и я! Какое ни есть, а все-таки знакомое лицо, которому приехавший пассажир обычно рад, ибо, как говорится, в родном краю и столб - свояк.
Прибывшая в тот день пассажирским поездом Катька, внучка бабушки Евдокии, тоже не слишком удивилась, столкнувшись на перроне нос в нос с Володомиром. А уж как он обрадовался давнишней своей зазнобе! Большой тяжелый чемодан из рук девушки перехватил, в глаза влюблено заглядывает:
- Навошта цягнiком? Мабыць, кавалер твой разам з самаходам
збёг?!
Катьке, оказавшейся по каким-то своим причинам "безлошадной" и без привычного мужского сопровождения, вопрос горбуна, как кость в горле. Не удостоила ответом.
- Впрягайся, кавалер! - кивнула на чемодан.
Муравчик услужить красавице рад. В синеглазую Катьку он давно и безнадежно влюблен, как, впрочем, почти в каждую мало-мальски привлекательную особу женского пола, возникавшую на сельском горизонте на протяжении всей его незадачливой жизни. Катерина же на его глазах росла, у бабушки на воспитании. В Похмелевке бывает редко, наездами. Что-то у нее нынче не срослось, иначе прикатила бы с шиком блестящим "Вольво" с лысоватым водителем за рулем. Говорили: жених, он же - Катькин хозяин. В смысле - владелец торговых киосков, где девушка работает по найму.
Катька, зараза, зенки синие, бесстыжие, на Володомира таращит, беспардонно добровольного помощника разглядывает. Постарел Муравчик, сдал. А ведь когда-то за детскую ручку ее водил, за ребенком присматривал, нянчил. Мать ее, Татьяна, тоже, считай, вместе с горбуном выросла. Через забор хаты стояли. Только соседка с годами взрослела, в Минск уезжала, Катьку рожала, а Муравчик все такой же неухоженный бобыль, без жизненных перемен, разве еще больше сгорбился, поседел и в землю врос... А все на станцию шастает, как пацан. Бедолага.
Так они и пошли вместе, волоча меж собой чемодан на колесиках. Изредка местами и руками менялись.
Катька думу свою думала, помалкивала, грустила. А, воодушевленный встречей, Володомир нес всякую околесицу: про общих деревенских знакомых и разные разности, интересные разве только ему самому.
Спутница оживлялась лишь при упоминании о своей бабушке, навестить которую и приехала.
Странную, необычную картину представляла собой случайная парочка, оказавшаяся в единой "упряжке" на пустынной осенней дороге. Нарядная, одетая по сезону и моде, горожанка с лицом славянской Богородицы, задумчивым и скорбным, - и низкорослый седоголовый горбун, облаченный в выцветший, когда-то черного цвета пиджак и стоптанные кирзовые сапоги...
Свободной от поклажи рукой горбун оживленно размахивал посохом, а мадонна беспричинно хмурилась и на ходу курила тоненькую дамскую сигаретку...
Оба месили родимую грязь, не чураясь и не замечая ее.
Росстань встретила и проводила пришедших без всяких эмоций. Эти люди всегда считались в деревне своими. А кто ж со своими церемонится?!
КРАСНОЕ И ЧЕРНОЕ ШИТЬЕ
Ожидался приезд внучки, превративший душевное состояние бабушки Евдокии, которой нынче не здоровилось, в череду хозяйственных забот и домашних дел, вроде бы обязательных, требующих безусловного исполнения и, в то же время, несрочных, выполняемых с единственной целью - лишь бы заполнить полезным занятием бесконечное время. Правильно ведь говорят: хуже нет ждать и догонять.
Погода и старые клены во дворе деревенской хаты были под стать настроению и состоянию старушки: ни бэ, ни мэ, ни куракеку. Осенние холода, которым пора уж наступить после Покрова, по выражению Евдокии, важились, важились да никак не отваживались, а любимые клены, сопротивляясь дыханию осени, упорно не желали расставаться с резной листвой, а только сталинели ею, кочевряжились, не желтея и не краснея.
Со здоровьем хозяйки тоже неразбериха: и не болит нигде, вроде бы, а во всем теле туга.
До настоящего предзимья еще далековато, конец октября, - как ранним утром вышедшей на крыльцо Евдокии показалось необычно светло. Так и есть: кленовые листья, угнетенные ночным морозцем, все разом опали, устлав разноцветным ковром землю и дорогу по обе стороны забора. Осенняя тягомотина их все-таки доконала.
Двор непривычно оголился.
"Сегодня приедет", - пришла к выводу бабушка, имея ввиду Катьку, и вернулась в хату растапливать печь: внучка любила тепло, а в доме из-за экономии дров не топили, да и рано еще.
Сухие ольховые поленья взялись в групке споро, жарко, перехватив инициативу от сразу вспыхнувшей снизу смолистой лучины; теплом дохнуло женщине в лицо; тяга оказалась сильной; пламя за закрытой дверцей шугануло по дымоходу вверх и загудело в трубе.
Час-другой и зала - большая комната, наполнится тем особым живым уютом, который всегда наступает, когда в доме впервые протапливают застоявшуюся за лето печь-голландку или групку, как называют в деревне. В такой момент не хватает лишь легкого морозца за окнами или, на худой конец, заштатной уличной холодрыги, дабы в полной мере прочувствовать прелесть теплого помещения по сравнению со стылым воздухом снаружи.
Но солнце еще на что-то способно, а звонкая прозрачная пелена, подпиравшая стоймя ясное небо, пропускает солнечный свет легко и даже, вроде бы, согреваетcя.
"Катька, знамо дело, шалопута, может заявиться в любую минуту, а то и вовсе свою персону не предъявит, не глядя на обещание", - подумала про себя Евдокия, а поэтому решила с готовкой не торопиться. Собственно говоря, потчевать гостью проблемы нет: бульбы начистить и кастрюльку на плиту поставить. Традиционную яичницу хозяйка тоже наколотит и изжарит в минуту. Что еще? Сало соленое, огурцы, хлеб. Все остальное запасливая внучка привезет с собой: разные там сервелаты с сосисками в блестящей упаковке, мясные, сырные и рыбные деликатесы и другой всячины, что красиво блестит, а едой по-настоящему не пахнет. Ешь, дурень, бо то с маком, - говорят в таких случаях.
Из всех съестных гостинцев, без которых редкие Катькины визиты в деревню не обходятся, Евдокия предпочитает консервированную печень трески. Угощенье по ее старческим зубам. Особо обрадовалась баночке с кусочками рыбы сайры, привезенной внучкой в последний свой наезд.
"Любим мы, женщины, чужую печень грызть!" - сопроводила свой удачный подарок острая на язык внучка, а консервы "сайра натуральная с добавлением масла", привезла, наткнувшись в столичном магазине на дефицит, и дабы бабке лишний раз потрафить. Знала: в молодости бабушка работала на рыбокомбинате где-то на Курилах и как раз с сайрой имела дело. Подробности этой давнишней истории Катьку особо не волновали, да и интересны ли вообще воспоминания бабушек и дедушек подросшим наследникам?!
Хотя, как знать, как знать... Даже Катькино деревенское прозвище - "три наперстка", азартная игра, - перешедшее ей от матери Татьяны Фаддевны, проживавшей ныне в Минске, имеет богатую и непростую предысторию, которую из-за давности большинство односельчан уже не помнят, а люди сведущие, либо поумирали, либо предпочитают помалкивать. Как, например, сама бабка Евдокия. И клещами из нее ничего лишнего не вытащить.
Что касаемо деревенских прозвищ вообще, то понять их природу и мотивацию не только никому не дано, но практически невозможно выяснить из-за бесконечной множественности причинных обстоятельств. Кто, допустим, возьмет на себя смелость утверждать, по какой такой причине бабку Евдокию по-уличному называют Сорочихой, хотя настоящая ее фамилия по матери Осмоловская, а по отцу - Козлова? Полнейший разброд.
Или почему давнишнюю приятельницу бабушки Алену Сакович из соседней Лозовицы за глаза называют Шабрихой, также как и ее давно покойную мать Анюту?
С какой стати бывший бригадир Митяй Матохин носит нелестное прозвище "Кулячка"? И как оно прилипло к колхозному начальничку еще задолго до того, как он потерял на войне правую руку и бригадирствовал потом с культей вместо конечности, нисколько, впрочем, не мешавшей ему, как говорится, взгревать в хвост и в гриву и коней, и подчиненных?
Когда-то и у кого-то с языка сорвалось, из человеческого бытия вывернулось, особенность характера или жизненный случай подметило, да так в умах и на устах осталось - уличное прозвище. Чаще всего оно - даже не меткое словечко, а вроде застарелой случайной занозины. Ни выковырять, не избавиться.
С Катькиным прозвищем несколько иной коленкор: дивчина она азартная, рисковая, вот и в торгашество в последние годы ударилась. Не замужем. Бабушку Евдокию старается навещать, не в пример своей матери, вечно занятой на работе. Катерина не по годам самостоятельная, шустрая.
По мнению бабушки, внучке не особо везет в торговых
делах:
нервная вся, издерганная, вечно в долгах.
Экономности, прижимистости никакой. Понавезет подарков дорогих,
бесполезных, нет, чтобы лишнюю копейку припрятать, с толком использовать.
В Катькиных поклонниках, "амурах" тоже черт ногу сломит. То с одним молодым парнем приезжала, то мужика почти сорокалетнего с собой притащила вроде бы бабушке на смотрины. У того, плешивого, поди, семеро по лавкам и алиментов воз, а все молодится, женихается... Не пара Катьке, сразу видать. Нет, трется, блудливый! Не иначе, как шкурный интерес к внучкиной выручке имеет. Тоже мне - деловой партнер! Партнеры в постели хороши, а для семейной жизни сознательный мужик нужен, жалостливый к подруге, который не гонял бы ее к черту на кулички за товаром по разным Китаям и Турциям. За морем телушка - полушка, да дорог перевоз. Не в деньгах, то в здоровье за длинным рублем и дальней дорогой потеряешь. Соображай, коль мужик, хозяин и будущий муж!
Как вызнала Евдокия у внучки, не первой молодости женишок - хозяин торговых ларьков в Минске, а Катька у него наемная работница. Она за прилавком не долго сиживает, главным образом за товаром рыщет. А продастся- то снова в дорогу.
В этом месте своих размышлений - незлобивых ворчаний Евдокия вспомнила одну свою заветную работу и полезла за нею в платяной шкаф, стоявший в большой комнате-зале. За створкой правого, бельевого, отсека (левый считался посудным) сняла с полочки плетеную корзинку с вышивальными причиндалами, а из глубины достала рыхлый сверток тонкого полотна. Стопку журналов "Крестьянка" и других с выкройками и рисунками фасонов оставила на месте. Журналы еще советских времен, накопились за много лет, однако нужды в них нет. Разве что на растопку сгодятся, но жалко. Иногда попадаются лекала и картинки красивые и с выдумкой. Не грех и перенять. Все нужные узоры, крои и стежки мастерица в своей голове держит, рука работу и правила помнит, а в том, что Евдокия вышивальщица знатная, сомневаться не приходится. Вышитые праздничные полотенца на иконах в углах, скатерть узорчатая на столе в зале, оборки в цветах на постельном покрывале - ее рук дело. А сколько поделок да вышивок по людям роздано, на заказ и в подарки сработано!
Евдокия развернула на полу широкий кус ткани, сшитый полосами из нескольких частей. Это была картина почти два метра на полтора, сразу занявшая полхаты. Впервые за свою долгую жизнь, на склоне лет мастерица решилась на столь непривычную объемную работу, намеченную пока лишь беглыми стежками. Успела обозначить верх панорамы - луковки храмов и зубчатые, очевидно, кремлевские стены на фоне облачного неба. Под ними, сбоку очертания поезда. Вроде паровоза с вагонами. Внизу - чистое поле. Не вспаханное иголкой и мыслью. Угадываются горки, похожие на стога, и несколько лиц, напоминавших кукольные. Головы, плечи и руки неизвестных - людей ли, святых ли - обозначены по контуру, кое-где даже вышиты аккуратной гладью, а лица - белые. Видать, не сразу нашлось место на картине каждому из будущих персонажей, поэтому лики расположены вразброс, а кое-где вообще прорисованы простым карандашом.
Середина полотна - серое пятно с точечками и крестиками наметки. Что там появится, мастерице и самой неведомо, а если она и решила, то помалкивает, ибо не с кем замысел обсудить. Соседке Меланье, конечно, работой хвастаться не станет, не стоит бисер метать, хотя женщина она добрая, доверчивая и глупая и, скорее всего, со всем согласится и будет до одури нахваливать, блюдя свой бабский интерес - обязательно попросит что-нибудь взаймы... Ну ее, Милку! А с кем еще совет держать? Слепые остались в деревне да хромые. Те не рассмотрят, другие - не дойдут. А которые бодрее, молодые, этим зазорно показывать. Еще засмеют. Скажут: блажит старуха. Картины впору на бумаге рисовать, а не цветными нитками по льну выкаблучиваться, крестиками да стежками гектары засевать... Не рушник и не косынка, а скатерть на сорок персон.
"Свято место пусто не бывает, - скорее по привычке, чем по поводу подумала Евдокия о незаполненных квадратах, и в который раз для себя решила: не стоит пороть горячку. Память подскажет. То мастерице иголки тупые, мелкие, то ли полотно плохо набитое, но что-то глаз замылился и поэтому план и образы не просматриваются.
Еще раз внимательно оглядела начатую вышивку - нет, не то!
"Зря, видать, поспешила, - расстроилась Евдокия. - Пока узор в голове не обозначился, неча лен дырявить и нитки переводить! Вышивка без смысла - худые коромысла, все одно воду не донесешь..."
"Интересно, а что бы сказал по случаю покойный муженек и Катькин дедушка Фаддей Еромалаевич, царство ему небесное? - подумала старуха и тут же непроизвольно улыбнулась, предвкушая смачный ответ.
Без всякого сомнения, ее Фаддей, как не раз случалось в прошлом совместном житье-бытье, произнес бы, полушутя, полусерьезно, примерно следующее: мол, вы, мадам, во всем и всегда правы, и даже правее, чем мое правое Фаберже!
Впервые услышав эту коронную фразу от своего шалопутного муженька, бывшего моряка-рыбака, Евдокия (а было ей в ту пору годков, как и Катьке - двадцать с хвостиком) только прыснула со смеху, когда дошел смысл сказанного: "Фаберже" - это же яйцо!"
Фаддей и не такими солеными прибаутками молодую жену смущал и развлекал, рассказывая забавные байки из своей моряцкой жизни. Кое-что она и сама за ним знала и многим мужниным чудачествам была свидетелем, но не о том нынче речь.
Цветная панорама в лицах, что Евдокия задумала вышить, явно не получалась. Дорогая нитка мулине (подарок внучки), проявляясь во льне, не поспевала за мысленным образом, витавшем в голове мастерицы, а сама задумка терялась где-то в заоблачных высотах, а, опустившись на чистое поле полотна, неизменно отвлекалась на дела насущные, бытовые, каждодневные. А то, что получалось, душу и глаз не грело.
"Слаба глазами и головой стала, - кручинилась Евдокия.
-
Раньше картинки цветные в памяти тасовались, образы разные, живые, а нынче -
вата
серая, кислая ..."
Каждый раз, принимаясь за шитье, бабушка Евдокия ловила себя на мысли, что думает не об узорах и колерах, не о персонажах живописной картины, а о Катькиной безалаберной судьбе.
"Не бедовали детки и внуки, как мы в свое время в войну и разруху!- сама по себе складывалась в мозгу назойливая фраза, впрочем, имевшая напрямую мало общего с неудачным почином вышивки, однако сидевшая в глубине подсознания досадной помехой, наподобие раздражавшего, неумелого кончика нити на оборотной стороне полотна.
Пока случайную нитку бабушка на палец наматывала ("Длинная нитка - глупая девка!"), клубочек воспоминаний стал потихоньку раскручиваться, как и осенний погожий денек, струившийся за окошком бойким веретеном. Но все серый цвет к голубому в узорах этих подмешивался - неспокойный, с грустинкой. А то черное с красным тревогу кричало. С чего бы?
В самый раз пообщаться с подружкой своей Аленой из соседних Лозовиц да недосуг к ней идти. Алена, как и Евдокия, в мать свою вышивальным талантом пошла, и матери их меж собой дружили. Обеих уже нет на свете, а дочери, сами состарившись, наследственному ремеслу остались верными. Кому нынче науку передавать?
Евдокия невзначай уколола палец и ойкнула с досады. Вот
уж
действительно, плохому танцору... Вроде
бы и ниток любых колеров вдосталь, и рисунков с лекалами да орнаментами
целая
кипа, а иголок, импортных, китайских, с широкими ушками,- не счесть. Внучка
целый
набор привезла, уважила просьбу. Но не все золото, что блестит: гнутся
иголки,
сталь не та. Нету сравнения со старыми, довоенными... Было время, каждая
иголка
швейная на вес золота ценилась, нитки буквально сантиметрами измеряли,
берегли.
А что уж полотна касалось, то все
рученьками,
натруженными сельской работой, добывали - лен растили, стебли теребили, полотна на дедовском станке набивали и на
росных лугах выбеливали, прежде чем превращались они в мягкую податливую
материю, пригодную для хозяйственных нужд, портняжных, швейных и
вышивальных.
Где нынче то время? Разве что напомнит оно о себе ночным скрипом калитки во дворе да веткой клена в окошко постучится... А ведь было, было...
Воспоминания приплыли легким облачком, и чем пристальнее Евдокия в сладкие образы всматривалась, тем глубже в мечтательное месиво погружалась.
"Надо прилечь, что-то сердцу мляво", - решила старушка и устроилась на кухонном топчане.
"Керосин" - почему-то забрезжило в мозгу. Ох, неспроста...
Будто наяву, видится старушке та же комната, но вместо яркой под потолком электрической лампочки раздвигает вечерние сумерки коптилка - поллитровка керосина с фитилем в горлышке. Синий огонек колеблется от близкого дыхания деревенских баб, обступивших дощатый стол с ворохом чистого тряпья на сухой столешнице.
Тусклый свет выхватывает из полумрака торжественные женские лица.
На стенах движутся тени...
Не на праздные посиделки и не на поминки собрались близкие и дальние соседки в хате Анастасии Козловой слякотным осенним вечером третьего военного года. Позвала солдаток великая нужда и такая же неизбывная вера, что теплилась в каждой женской душе, не угасая, словно мигающий пеньковый огрызок керосинки.
И не к скудному угощению - вареной бульбе в чугунке - интерес вечерних гостей, а к предстоящей ночной работе, важней которой за все военные годы, казалось, и не происходило. Заполонил тот жгучий позыв каждую из собравшихся и каждая селянка озаботилась для святого дела из последнего. И главное - керосином. Из скудных запасов, из самых заветных захоронок сцеживали. В бутылках, бутылочках, шклянках, на донышках пахучих бидонов приносили. Дело требовало достаточного света, а керосин ценился на вес золота. Да и где было разжиться? Только-только фронт прокатился, отдаляясь на запад. Все припасы война по сусекам подмела.
... Третий год военного лихолетья выдался, как никогда прежде, урожайным на гибель фронтовиков-односельчан. Наверное, военная почта лучше работать стала: редкий месяц обходился без черной вести.
Некоторые сельчанки даже прятаться стали, завидев косоглазую Маньку-почтальоншу, свернувшую во двор. Издали гадали, что там у нее в тощей сумке: солдатский треугольник или казенный "квадрат"? В сорок первом и сорок втором годе весточки с фронтов вообще в Похмелевку не доходили, под оккупацией стояло село, письма ниоткуда не шли. После освобождения села, чем ближе наши войска к гитлеровскому логову приближались, тем большей кровью давалась победа. Как будто, до этого смерть солдатиков не косила и их матери и жены горьких слез не лили! Но как страшно, горько было получать печальные известия, когда великой войне, если верить радио, наступил перелом и доблестная Красная Армия бьет ненавистного врага на его поганой территории! Словно черные вороны прилетали с чужой стороны письма-похоронки... Не иначе как гласили: убит, пал смертью храбрых, умер в госпитале от ран...
Тогда-то и озадачил измаявшихся в ожидании худых вестей баб лозовицкий церковный староста, правивший службу вместо тяжело хворавшего батюшки, и не успевавший утешать неутешных. Изрек он во всеуслышание такие слова: дескать, шейте, солдатки, всем миром обережный рушник и несите его в храм. Стану за души ратников, кровь проливающих за веру и отечество, денно и нощно молиться, ибо иным из вас бывает не в силах до церкви добраться, а то молитвы нерегулярно кладете. И чтобы обязательно на рушнике, в самом центре была вышита святая Великомученица Параскева-Пятница, ибо есть она - Берегиня христианского рода и всех наших окрестностей, мать земная, хранительница здоровья и семейного очага.
И чтобы каждая мужняя, незамужняя, вдовая и просто которая в девках, но близкого человека на войну проводившая, сотворила на том полотне свою персональную памятку в виде цветка, орнамента или другой заветной пометки с мыслию о дорогом человеке.
А когда все это, вы, бабы, исполните, говорил церковный служитель, то пусть каждая зажжет свечку при церковном алтаре и рушник тот будет освещен.
Рушник-оберег, вещал далее староста, не только печали и слезы бабские утолит, но главное - расстелится чудесным покрывалом над головами служивых и ратных, заслонит их в походе и в сражении, от тяжких ран исцелит, от неминучей гибели убережет и пулю вражью отведет. Одно условие-уговор: на все про все вышивальное действо дается единственная ночь, иначе святой завет оберега может не сбыться...
Вот такую заповедь огласил прихожанкам староста Никодим, сам страдавший язвенной болезнью живота и посещавший знахарку для исцеления...
"У Козловых солдатки робют обережный рушник! Для мужей и сынов, что с немцем бьются! Будут Параскеву-Пятницув в шитье возрождать!" - пронесся по деревне заполошный слух, и в тот же день долго хлопала калитка Настиной хаты, впуская новых и новых желающих принять участие в святом деле...
В ту пору Евдокия была уже почти взрослой, неполных четырнадцати лет, и она помнит, как явилась на зов тетка Анюта, материна подружка, которую все с нетерпением ожидали. И с какой горделивой важностью, после паузы, достала она из-за пазухи сверток и медленно развернула тряпье...
Бабы завистливо ахнули. Настоящее ламповое стекло, "трехлинейку" выудила из своих грудастых недр толстушка Анюта и обвела ликующим взглядом присутствующих: мол, знай наших!
Стекло тут же на запасную лампу приспособили.
В хате намного светлее стало и бодрее.
Ай, да Анюта! Она не только вышивальщица, каких поискать, и откликнулась на призыв подружки, но и довоенное стекло в лихую годину сумела сберечь. Значит, хватит света, сбыться делу, состояться красивоё срочной работе, коль первая мастерица примет участие и явилась с таким редким припасом. К тому же соседское женское общество Шабриха уважила, пришла на сбор. Больше всего скорбящих - в Лозовицах, в Похмелевке вдовых числом поменьше будет...
Но и без приглашения многие неутешные жены из соседних сел собрались засвидетельствовать и помогать. Не с пустыми руками явились: принесли с собой последнее: цветных ниток, единственную иголку, полумеру домотканого полотна (ибо канвы для шитья днем с огнем невозможно было сыскать).
А главное, - керосина, кто сколько смог.
И великую надежду.
Из Дряглевки, из-за речки, а это почти десять верст, притащилась рябая Дарья Зеленкович, а ее-то никто не звал, но все промолчали. Откуда только узнала? Муж Зеленички еще в Финскую погиб, все об этом знали, но отказом не посмели вдову огорчить. Пусть, уж вышьет зязюлю, раз попросилась. Облик тоскующей птицы кукушки на рушнике будет к месту. Хорошо, что напомнила.
Одной из первой заявилась соседка Меланья, еще летом получившая казенный пакет на
своего
Тимофея. Это уже много позже оказалось, что не безвестно красноармеец Кудлов
сгинул,
как отписал командир, а в плен угодил и после войны домой вернулся. Правда,
ненадолго. За что попал, за то и посадили. Но в тот вечер, жалея мужа,
горько
рыдала Меланья на плече соседки, а трое мал мала меньше в страхе жались к
тетке
Анастасии, напуганные материнским ревом.
Еле угомонилась баба. И сразу - в работу.
Дружно угадали, как на урок, Дунины школьные подружки, классами постарше - Ольга Пашкевич, Лена Осмоловская и Чубарева Надя. Они семилетку перед войной закончили, замуж не успели выйти. У каждой дружок в армии, на фронте с 43-го. Весточек подружкам не шлют. Может, еще живы?
Девчата поначалу стеснялись общества старших женщин, но, быстро освоившись, лепту в общее дело внесли: им было велено холст на квадраты и клеточки размечать и цветные нитки в иголочные ушки втыкать. Девки молодые, глазастые, вот и расстарались.
Но и без них целая хата охочих набилась и даже смелому негде взяться, пока главная мастерица к работе по череде не допустит. Тут уж без уступок - у всякой болит одинаково и всякая вправе к святому делу руку приложить.
А заправила в затее, конечно же, Анюта Сакович, она же за глаза - Шабриха. Первая помощница у нее - хозяйка Анастасия, в чьей хате сыр-бор. Настя, как и товарка, мастерица авторитетная. И выдумщица ничуть не хуже. Обе они и принялись верховодить: выбрали подходящий отрезок холста, чтобы лоскуты не сшивать и рубца лишнего не получилось. По долевой, продольной нитке общую картину наметили простыми стежками. По поперечной, утоку, - знаки и образы. Тут Параскеве-Пятнице, царице земной и небесной расположиться. Здесь - облик богини Берегини можно и должно вышить.
Ладу попросили не забыть невесты целованные и не целованные.
Венчальных голубков, чтоб женихи домой вернулись.
Кветку-ружу, чтоб верность и любовь не увядали.
Небесные звездочки, чтоб дети рождались и росли.
Святое дерево, чтоб род не прерывался.
Жита сноп, что б не голодать.
Жаворонков весенних, что тепло наступило.
Кукушку, чтоб убитых поминала, а живым года начисляла.
Перуновы молнии зигзагом, чтоб врагов разили.
Дуняша загадала вышить козочку Манюньку, очень уж она к отцу была привержена, и отец ее любил, среди других козляток отличал. Однако девчонку к рабочему столу вряд ли подпустят: не до ее козочки. Все равно Дуня памятный ромбик на ручнике том оставила, когда работа заканчивалась, и у шитья освободилось местечко. По это было под утро.
Однако гордилась ночным неумелым ромбиком пуще, чем самыми удачными своими во взрослой жизни рушниками и сложными полотнами.
Сначала каждая из работниц урок получила: той нитки по колерам подбирать, этой клубки наматывать, третьим за лампой, коптилками и детьми присматривать. Остальным, которым негде к столу приткнуться, по лавкам сидеть и громко не встревать, с мысли мастериц не сбивать и под руку не вякать.
Все одно разговор зажурчал, вначале полушепотом, потом громче, то затихая, то оживляясь, особенно, когда бабы начинали сердиться, кому первой к работе подходить, - пока не утряслось, не упорядочилось, первыми стежками и крестиками не выткалось. И потекла ноченька, хоть и осенняя, темная, но скоротечней которой отродясь ни одна в этой хате не гостевала, светлее и луней никогда не случалась. Спорилась работа, хоть и тесно, и жарко надышали, и лампы на всех не хватало, а коптилки - вонь и сажа; глаза слезятся, нить цветами путается, не различить...
Но и какая работенка! Горше, чем с тяпкой в поле. Спины радикулитные ломит, бошки с недоеду и недосыпу кружатся, глаза от напряжения и гари коптильной слепнут.
А кто в последний раз вышивальную иголку в заскорузлых пальцах держал?! Разве что суровой ниткой заплату на коленки дитенку поставить да пуговицу медную пришить. Не до узоров с орнаментами было, не до цветков с ромбиками... Не каждой и дано. Ведь не крестик в ведомости ставить, а в клеточку на полотне махонькой иголкой попасть, не сбиваясь с наметки и с поля. Кончик нити спрятать. Локтем соседку не подбить. А рученьки уж не те. Наперсток на опухшие пальцы не надеть. Рвали их доселе, как хотели, плуги да вилы, лопаты да топоры. В каждой морщинке, в каждой вздувшей жилке аршинными буквами прописана сельская военная правда: "Все для фронта, все для победы!" До самой смерти печатку эту нести им вместе с колхозной Почетной грамотой в довесок за пазухой ...
Детишек, кто с мамками пришел, по лавкам и на печи, сомлевших, уложили. Каждому дитяти - по картофелине в мундире в кулачок, чтоб не плакали, если голодными проснутся. И чтобы отцы-солдаты живыми приснились.
Одна из солдаток, глядя на спящих деток, рассиропилась на песенный плач, но на певунью дружно зацыкали: не ко времени и не к месту. Песни, даже жалостные мурлыкать и припевки играть - когда зимнюю куделю прясть да свадебные, пасхальные рушники вышивать. Обережный рушник, как и ахвярный, серьезности, печальной сосредоточенности требует, легкомыслие здесь ни к чему. Не тот случай.
Все, о чем мечталось, что снилось, желалось и грезилось, выткалось к рассвету
на льняном полотне, и показалось измученным бабам, что не было и не будет тому рушнику равных по красоте и душевности ни в деревне, ни в дальних окрестностях, ни здесь, ни ныне, ни присно, ни во веки веков... Горьким откровением, горючей слезою, душевной мольбою, святым зароком расцвело льняное поле в старательных руках - и, уступая дневному свету и сиянию, исходившему от вышитых образов, разом погасли чадящие языки коптилок.
Керосин выгорел досуха.
С тихим звоном треснуло и распалось на части перекаленное ламповое стекло - будто испустило вздох облегчения.
"Чай, недобрый знак!" - всполошились самые легковерные из работниц.
"Квитка!" - возразили те, кто характером тверже.
"Конец - делу венец!" - подвела итог забабонам мудрая Шабриха.
Лампу вслух жалеть не стала, и не понарошку: мужики жизни кладут на фронте, а тут - стекло... Что дороже?!
Настя подруге с готовностью поддакнула.
И все вздохнули с облегчением.
И хоть велика была усталость и страшила неуверенность, так ли и все ли вышили, не забыли ль чего-то важного, однако понесли бабы готовый оберег в лозовицкую церковь на освещение. Своей в Похмелевке никогда не стояло, так как - выселок.
Несли обережный рушник, как икону - перед собою, на вытянутых руках. И стар, и млад сбежались смотреть на сей неурочный крестный ход, а многие к нему присоединились.
Потом дни и ночи напролет, пока длилась страшная война и, казалось, что не будет ей ни дна, ни покрышки, усердно молились за своих и чужих, уповая на чудодейственную силу оберега.
Спаси и сохрани!
И так - до самой Победы.
Уж сколько лет прошло, а, вот вспомнилась старой женщине та вдовья, сквозь слезы и через немогу, заполошная страда за ночным рукодельем - и теплее в душе, и печаль светлей. Ведь сдюжили тогда, хоть не за плугом ходили и не тупыми косами отаву сбивали. В первую голову их самих, измученных военной бедой, уставших любить и ждать, превознес оберег, черную тоску развеял.
Свято верили: если хотя б одного единственного солдатика заслонило в бою заговорное вышиванье, хоть одному горемычному страдание и боль облегчило, то, стало быть, и бабская тыловая затея свершилась не зря. А коль иных, кого с фронта ждали, смерть продолжала без разбору косить, вопреки обережному заговору, то умирали бойцы за себя и за домашних покойно. Почему? - Дурак не поймет, а умный не спросит...
Много воды с тех пор утекло, много слез пролито, а помниться та заполошная ночка в мельчайших подробностях. И все, что с ней связано, грезится.
Приляжет, бывало, Евдокия, отдохнуть от суетного дня, но забытье нейдет. Зажмурит очи - и как живые, являются ей призывников знакомые лица, - солдат, что с войны не вернулись. Похмелевских, осмоловицких, тошнинских, лозовицких воинов ... Заместо которых похоронки пришли.
Вот и нынче пригрезилось: словно наяву, идут мужики гурьбою в белых нательных рубахах и среди них - ее Илларион с косьём на плече. По всему видать, не при военных фронтовых делах, потому что не по форме косцы одеты и на скошенном поле находятся. Направляются на бережок. Закуска на траве расстелена, выпивка. Знать, добили работнички делянки в пойменному лугу и вечерять собрались. Но никак не добраться им до заветной скатерти. Тропинка в сторону уводит. Исчезают родимые плечи, растворяясь в вечернем тумане, не оборачиваясь, уходят... Не воротить, не дозваться... Только молоко из кринки, неловко поставленной, на цветастый рушник тоненькой струйкой льется и в отсутствии едоков вот-вот до донца иссякнет...
Закроет женщина глаза - то же самое видение.
Подхватиться бы, да ноги окаменели...
Иголкой надо уколоть больнее - тогда отпустит.
Однако не чувствует боли онемевшее тело, и рука старушки безвольно падает на одеяло, походя сталкивая на пол корзинку с шитьем, взятым под бок по привычке.
"Катька, егоза, подберет. Если заявится..." - промелькнула в угасающем сознании бабушки Евдокии последняя отчетливая мысль...
С нею и отошла.
ЖИТНЯЯ БАБА
Шта за .сё тлусцейшае? Зямля.
Што за .сё цяплейшае? Сонца.
Што за .сё чысцейшае? Вада.
Што за .сё хутчэйшае? Вецер.
Хто за .сё дабрэйшае? Мацi.
Што самае салодкае? Сон.
Што за .сё смачнейшае? Хлеб.
Што за .сё мацнейшае? Смерць.
Хто за .сiх багацейшы? Каза.
Хто самы працалюбiвы? Пчала.
Хто самы гаротны? Жанчына.
Што самае прыгожае? Кветка.
Што без канца i пачатку? Дарога.
Хто .сiх кормiць? Зямля.
Кто научил Евдокию, крестьянскую жительницу, сим премудростям, она и сама не ведает. Родились эти постулаты вместе с нею, впитались в сознание и в кожу утренним туманцем, что висел над весенней речкой-шептухой на окраине деревни Похмелевки, влились в душу теплым летним солнышком с неба, проникли в уши перезвоном жаворонков над жнивьем и шепотом росных лугов. Цветком-васильком в сердце откликнулись - и звучат, то замирая, то возносясь серебряным перезвоном.
Радуют. Томят.
Василек - красивый цветок, а на хлебном поле - сорняк.
Все
одно не поднимается рука с серпом уничтожать красоту. Ведь самое красивое -
кветка.
Охапку синих цветов жница меж колосьев насобирала, букет сложила.
"Ой, Василько-Василек, путь и долог, и далек..."
Солнце уже высоко: пора двору.
На стежке, ведущей с поля к хате, девушка повстречала Володомира, деревенского дурачка. Фамилия горбуна - Муравчик. Имя хорошее, траву-мураву напоминает. А сам Володомир - как лесной корч: голова в плечи втянута, спина коромыслом, а руки - почти ниже колен свисают. Он не намного старше Евдокии, а выглядит, как молодой старичок. Горб его старит.
Однако добрый. Цыпленка не обидит.
"Дунька, хочаш пашпарт атрымаць? Бягi на станцию. Там объява вясiць".
"Какой паспорт, Володомир? На солнце перегрелся?"
"Вось табе крыж! Казёная папера. Сам чыта.".
Муравчик только внешне незграбный, дремучий. Он все знает: что и где в Похмелевеке и в Осмоловичах происходит, какие события грядут. Везде поспевает. Читать-писать научен. Хоть в школу и не ходил.
До железнодорожного разъезда обернуться - всего ничего. Для бешеной собаки семь верст не крюк. Так говорят.
Замирая сердцем, вскоре девушка уже читала казенное объявление, что было вывешено на стене станционного здания, рядом со входом в небольшой зал ожидания с голой буфетной стойкой в углу.
Печатные буквы прыгали в глазах. Не сразу сумела сообразить, что к чему:
"Отделение Оргнабора Климовичского районного исполнительного комитета объявляет дополнительный набор населения на работу в рыбоперерабатывающей промышленности СССР. Срочно требуются сезонные рабочие на рыбокомбинат "Островной" острова Шикотан объединения "Дальрыба". Приглашаются граждане женского пола. Проезд к месту работы и койко-место в общежитии комбинатом обеспечиваются. Выдаются подъемные. За справками и направлениями на работу обращаться в Климовический райисполком, кабинет .1"2.
А ниже, уже от руки, разборчивым подчерком дописано:
"Лицам, отработавшим по направлению из сельской местности год и более в районах Дальнего Востока, приравненным к условиям Крайнего Севера, возможна выдача общегражданских паспортов СССР единого образца".
И подпись: " Уполномоченный Оргнабора Сивцов".
Роспись у Сивцова коротенькая и кривая, как червячок-наживка на крючке...
Дуняша проглотила наживку без передыха и раздумий.
В кои веки еще сподобиться настоящий паспорт получить?! Не положено иметь их колхозникам. Редко-редко кому-нибудь из осмоловических или похмелевских удавалось получить справку-открепление в местном колхозе - конечно, с согласия сельсовета. Парням-то проще - заберут в армию, и ищи-свищи их в поле ветер после службы! На колхозных полях да на фермах только такие, как Дуняша, остаются - ни в солдаты, ни в матросы, ни подмазывать колеса! А тут оказия, редкая возможность, можно сказать, впервые в жизни!
Не была бы она из Осмоловских - загорелась идеей, как порох. Ничто девушку в деревне якорем не держит. Матушку, Анастасию Борисовну, в прошлом годе схоронила - царство ей небесное! Отец, Илларион Киреевич - с войны не вернулся. Младшие сестренки и братик еще в малолетстве поумирали. Один клопот - коза Манюня да куры в сараюхе. Живность можно и по соседям раздать. Вот, соседка Миля Кудлова - трое у нее деток - давно уже голову морочит: отдай да отдай, Дуня, козу: на корову сена не запасешься, с козой экономней... Тебе по всякому пол литра молока отольется.
Давно надо бы отдать... У Эмильки муж в лагерях сидит, где-то под Соликамском. А где это - одному Богу известно. Вроде бы, в Пермском крае. Как вернулся Кудлов после войны из немецкого плена, так его наши сразу и забрали. Говорят, отбывал в немецком лагере в Норвегии... В советском-то, небось, всяко полегче! Хотя и без права переписки с родными...
Решено: Манюню - Эмильке. Кур можно и зарезать. Будет на пропитание в дороге.
А вдруг не примут?!
Эта ужасная мысль буквально обожгла девушку своей простотой и несуразностью, что она тут же засобиралась в районный центр, дабы поскорее разузнать в тамошнем райисполкоме свою судьбу. Ни больше, ни меньше.
К вящей её радости, все оказалось намного прозаичнее и благополучней, чем представлялось из захолустной деревни.
В Климовичах в отделении Оргнабора, оказавшемся заставленным столами, тесным кабинетом в здании райисполкома, с номером "1"2 на дверной табличке - не обманул Сивцов! - фамилию Евдокии записал важный уполномоченный. Он повыспрашивал данные про родителей, образование, социальное положение. Из всего сказанного Евдокия хорошо поняла, что она подходит по всем статьям, и приехала очень кстати, так как разнарядка на Шикотан почти выполнена, и "красавица успевает впрыгнуть в последний вагон"...
Против "красавицы" Дуняша возражать не стала, а при слове "вагон" начала тревожно заглядывать в окно: где же он?
Уполномоченный Сивцов посмеялся и вручил девушке предписание: быть на железнодорожном вокзале Климовичей такого-то числа во столько-то, имея при себе продукты питания в дорогу на неделю и предметы личной гигиены. Суточные и проездные будут выдаваться при отправлении. Явка обязательна.
Все открепительные формальности с колхозом и сельсоветом Оргнабор, как представительский орган райисполкома, брал на себя.
Нищему собраться - только подпоясаться. Окна и двери досками накрест, на косяк - замок. Соседи присмотрят.
Кур Эмилия помогла отловить и передавить. Правда, двух самых ценных сереньких несушек хозяйка пожалела, за так отдала.
Коза Манюня, хоть и упиралась, но в чужой двор пошла,
соблазнившись на хлебную краюху. Евдокия специально не кормила живелину
перед
отъездом и не доила, чтоб притомить.
В любом случае самое дорогое существо в доме останется в целости и сохранности. Уговор ее пребывания в соседском хлеву - до Дуняшкиного возвращения. С этим все в порядке. И сердце за дерезу не тревожится.
Земля. Тут намного серьезнее. Пару соток посеянной и вызревшей озимой ржи Евдокия сама успела сжать, остальное оставила на совести соседки. Можно было, конечно, и однорукого Митяя Матохина, старинного отцова дружка, попросить, чтобы скосил и смолотил, однако станется с него и своего.
Льна она не сеяла. Бульбы - с гулькин нос. Зелень на грядках возле хаты - не большой прибыток, охотники на лук да репу и без понуканий найдутся.
А что земля? Куда она денется? Пусть отдохнет. Пашаничка и без того, считай, из года в год не родит и неча лишний раз сотки пахотой иссушать и потом солить. Житу - жить, если сами живы будем.
Еще взяла Дуняша в дорогу материнский рушник. Как память о матери с отцом, о родимом доме. Каждый стежка на полотне материнскою рукою вышита, каждый цветочек и знак ею подобран. Не говоря уже о льняной дорожке - выпестован долгунец на влажном суглинке, выжарен на низком солнышке, мят, тереблен дождем и ветром наперегонки с крестьянскими руками, вымочена, выбелена ткань на росном речном бережке.
Памятен этот ручник, красивая в нем работа.
Надежда, свет Борисовна - матушка дорогая, далеко не последней вышивальщицей в Похмелевке считалась, но единолично составлять венчальный узор для единственной дочери не рискнула: призвала на совет Анюту Сакович из Лозовиц - знатную мастерицу, товарку свою сердечную.
Разметили рисунок кумушки-подружки чин по чину. Древо жизни в орнаменте присутствует - зеленый ствол с кроной-отростками; Лада - богиня любви и красоты с букетом в каждой руке; любовные голубки, повернутые клювиками друг к дружке, и звездочки - будущие детки, на небесном своде. Есть в орнаменте и цветы-васильки, и трудолюбивые пчелки, и веселые жаворонки. А центральное место в композиции занимает Житняя Баба - символ плодородия, благоденствия и здоровья для будущей семьи.
Мастерицы еще поспорили, что важнее, первостатейнее: Богач в виде ржаного снопа стоймя или же Баба - примерно такого же рисунка и очертания, вышитые традиционным одинарным либо двойным крестиком?
Судили-рядили, пока не сварганили свадебный рушник разноцветной ласковой гладью, предпочтя, по обоюдному согласию, верховодство в орнаменте Житней Бабы с колосьями, ибо:
"Мыто жито, терто,
Да не вытерто,
Било баб, изорвано,
Да не выбито..."
Утерла Евдокия материнским рушником слезинку воспоминаний и спрятала его на самое дно фанерного чемоданчика. Лучше нету дружка, чем родная матушка...
Не гулять той на свадьбе дочери, не стелить венчальный ручник под невестин каблучок...
Но расстелилась дальняя дорога льняными полотнами - перед глазами, вблизи под косогором обопол насыпи, просматриваясь вдаль, насколько позволяли леса и взгорки вдоль железнодорожной колеи.
Что без конца и начала? Дорога. Вот и вьется она, наперегонки с ветерком, который ласкает лицо, выставленное из вагонного окна, полуспущенного рамой вниз...
К общему отъезду из Климовичей Евдокия успела кстати, как ни боялась опоздать. Группу собравшихся работниц провожал уполномоченный Сивцов. Каждой завербованной был выдан железнодорожный билет и суточные - целая уйма денег. В колхозе столько и за полгода не получить. Там, известное дело, "палочками" расчет идет.
Группа собралась человек тридцать. В основном взрослые бабы: сороковухи-годовухи, вдовы солдатские бездетные, разведенки, семьями не обремененные.
Дуняшкиных однолеток - раз два и обчелся. А она, по крестьянским меркам, тоже не первой свежести - за двадцатку перешагнула. Ну и что с того, что замужем не была? Неизвестно еще, когда теперешние невесты-школьницы повыйдут! После страшной войны изреженными на мужицкие головы оказались села и деревеньки, обабились сеножати... В городах тоже, видать, мужеского полу не густо: сплошные платки и юбки на станциях, редко где пилотка да фуражка промелькнет, важная шляпа проплывет. Всё фуфайки, калеки, вдовы с клунками да мешочники на каждом перроне. Все едет куда-то народ, провожается...
Им, вербованным, ясное дело куда - на Курилы, на Шикотан. А остальной люд, куда устремляется? Отчего не сидится на одном месте? Вот стронула страну война, сорвала людей с насиженных мест - и, оказывается, не в состоянии остановиться вселенское движение, хоть мирная жизнь давненько наступила и народное хозяйство, войной порушенное, восстанавливать требуется. Рабочие руки везде нужны.
Пока девчата и женщины из группы вербованных размещались, утрясались и знакомились, не одна верста за окном пролетела. Все леса да озера с речками чередовались - Белоруссия.
Евдокия прикорнула в купе общего вагона, возле наружной стенки у стекла, а сон не шел.
Подремывала - вспоминала...
ДОЛГИЕ ПРОВОДЫ - ЛИШНИЕ СЛЕЗЫ
В тот день, когда отец уезжал на фронт, они с матерью долго шли пешком из деревни на станцию в Осмоловичи, стараясь не отстать от пешего строя демобилизованных односельчан. Война и без того частой гребенкой прочесала мужское население окрестных населенных пунктов, оставив на последний набор самых непригодных.
Среди них оказался стрелочник Илларион Козлов. Перед войной его не забирали, потому что держала железнодорожная броня. Во время оккупации немцы его не трогали по причине непризывного возраста, хотя в свои пятьдесят стрелочник выглядел молодцом.
А весной 1943 года, сразу после освобождения села Осмоловичи и прилегавших к нему деревень Могилевщины, отставной солдат добровольцем вызвался на фронт.
Таких как он, нестроевых, ограниченно годных и
только-только
достигших призывного возраста набралось в округе человек семьдесят.
Большинство
- из Похмелевки. А также - из Богдановки, Дряглевки, Лозовицы, Тошны, других
деревушек и выселок, окружавших головное село.
Минуя росстань за селом, многие из провожавших и провожаемых осеняли себя крестным знамением, на ходу поворачиваясь лицами к подорожному кресту.
Бабы, чьи мужья и сыновья, уезжали на войну, крестились
поголовно, можно сказать, полобно - неистово. Старшие мужики - через одного.
Молодые новобранцы - прятали глаза. Комсомольцы.
На станции строй распустили. Призывники поспешили к своим, те обступили отъезжавших, образовалась толчея, постепенно распавшаяся на группы и группки. До объявления отправки пришлось ждать долго; людей несколько раз строили, делали перекличку. Потом привезли на полуторке и стали выдавать военное обмундирование. Оказалось, что в кузове были только мотки брезентовых солдатских ремней с почерневшими от складской плесени железными пряжками.
Ремни раздали.
Отец, подпоясанный поверх пиджака брезентовой лентой зеленовато цвета, стал похожим на военного и каким-то немного чужим.
Дуняша как ухватилась детской рукой за ремень, так и не отпускала от себя отца до самой посадки в вагон-теплушку. Еле-еле удалось матери ручонку оторвать, разжав побелевшие пальчики. Чувствовало детское сердечко: последний раз живым родителя видит.
Мать, напротив, даже слезинки не уронила. Посчитала, что негоже перед разлукой и людьми плакаться, мужа в тоску вгонять. А тут состав подошел, которого полдня ждали: все уже переговорено, помянуто, наказано, к чему лишние слова? Долгие проводы - долгие слезы. Мать даже подштурхнула легонько замешкавшегося в толчее супруга: дескать, другим проходить на посадку не мешай... Долго еще будет потом себя корить за непроизвольный толчок... Все видела Дуняша, все понимала...
Писем с фронта от отца не приходило. За исключением казенного конверта в августе 1944 года. Война в то время бушевала уже на просторах Польши.
В скупых строках извещения за подписью командира воинской части значилось, что красноармеец Илларион Козлов погиб смертью храбрых в боях под городом Пропойском в Белоруссии. Там и захоронен в братской могиле.
Совсем, значит, недалеко от родных мест батяня отъехал и на белорусской земле героическую смерть принял, решили в семье.
А еще позже вернулся с фронта в Похмелевку бывший колхозный бригадир Митяй Матохин. С культей вместо правой руки. От него и узнали: призванные мужчины из Осмоловичей и окрестностей, что отправлялись на войну в тот памятный день, были направлены в одно воинское формирование под город Пропойск, где и надолго застряли в болотах вдоль реки Проня. Почти полтора года наши пытались прорвать здесь фашистскую оборону. Почти все полегли - осмоловические, похмелевские, богдановские, лозовицкие, тошнинские... А от Иллариона Козлова только ремень брезентовый остался на немецкой колючей проволоке, которую боец с другими доброхотами полез разминировать...
"Такие вот пироги с котятами" - добавил тогда Матохин.
После войны на могилку отца и мужа не съездил никто, хотя мать просила и перед своей смертью наказывала: "Езжай, Дуняха, праху родителя поклонись, сама я не доеду...". А когда было ехать? Хозяйство Евдокию держало. А вот сейчас и сама отправилась к черту на кулички, через всю страну, аж на Курилы... Географию в школе изучала, как никак...
"Интересно, город Пропойск уже минули? - думала Евдокия. - Наверное, он все-таки в стороне остался..."
Этот Пропойск, будь он неладен, давненько в мозгах у Евдокии свербел. С тех пор, как впервые о нем услышала...
Дело было на осмоловической станции, в буфете. Сюда повадился фланировать не только горбатый Муравчик (поискать бы таких дурачков!), но и многие из окрестных жителей в надежде узнать последние новости с фронтов, которые отодвигались в то время от ихних мест все дальше на запад.
Черная чашка репродуктора, объявлявшая прибытие и убытие поездов, иногда оживала голосом Левитана, передававшего приказы Верховного Главнокомандующего товарища Сталина и реже - сводки Совинформбюро.
В тот день случился завоз долгожданного бочонка с пивом из запасов возрожденного сельпо - говорят, что бочонок приказал выставить населению начальник станции в честь очередной победы Красной Армии.
Как только репродуктор ожил - наступила тишина.
Левитан зачитал приказ товарища Сталина об освобождении нашими войсками города Мстиславля, о том, что сегодня, 25 июня, в 22 часа столица нашей Родины Москва будет салютовать доблестным войскам 2-го Белорусского фронта, форсировавшим реку Проня и прорвавшим оборону немцев на могилевском направлении, двадцатью артиллерийскими залпами из двухсот двадцати четырех орудий...
Мстиславль находился от Осмоловичей в нескольких сотнях километров, почти рядом; люди, набившиеся с перрона в буфет, кричали ура, чокались пивными кружками, обнимались и целовались.
А ровно в 22 часа вывалили все разом из помещения, как будто салют из далекой Москвы можно было отсюда увидеть.
Евдокия нечаянно подслушала разговор подвыпившего инвалида-фронтовика с путейным рабочим, одетым в замызганную спецовку.
Инвалид был на коляске, с одинокой медалью на гимнастерке, нездешним - такие разъезжали поездами по всем направлениям, пели жалостные песни под гармошку, собирали подаяния. Иногда их забирала линейная милиция, ссаживая на больших и малых станциях.
"Почему Пропойск не хотят брать?! - грозно спрашивал пьяненький инвалид у случайного собутыльника, с которым угомонили уже не один "мерзавчик". - Не знаешь, мазутная душа? А я ведаю. Я там был, почти рядом. Вот и шасси свои там оставил... А как прикажете товарищу Сталину докладывать, что вышибли, наконец, немцев из этого города? Так, мол, и так, товарищ Верховный, - Пропойск освободили?!
- А чего раньше чухались? - спросит товарищ Сталин. - Где ваши танки, авиация, артиллерия, инженерная поддержка? Что же вы пехотным пузом на фрицевские доты и дзоты прете, солдатиков кладете не за понюшку табака? Сами пьянствуете, так считаете, что и в Пропойске немцы вусмерть пьяны, голыми руками их бери?"
"Пока не отыщут подходящее название городу - войска не двинут. Не с руки, - сделал вывод инвалид. - Опять же незадача - без согласия товарища Сталина никто переименовать не отважится.... Колечко получается..."
"Выходит из-за поганого пьяного слова отцу с товарищами-солдатами, засевшими в окопах под Пропойском, никто на помощь не идет?" - спрашивала себя Евдокия после подслушанного разговора.
Хотела, было, выпытать у инвалида подробности, но его уже Володомир Муравчик с младшими мальцами покатили на низенькой тележке с колесиками в село - ночевать к одинокой хроменькой Меланье. Оба калеки - два сапога пара. Слюбятся.
Пьяный инвалид размахивал, как противотанковыми гранатами, ручками-упорами с набитыми на них резиновыми набалдашниками и кричал: "За родину! За Сталина!"
Обе ноги были ампутированы у солдата почти по пах.
Нынче редко встретишь на станциях, в вагонах поездов, на вокзалах больших городов, на улицах местечек и сел таких покалеченных войною бедолаг. Говорят, после войны их стали собирать, отлавливать в поездах и на вокзалах и свозить на остров Валаам, дабы не портили своим страшным обликом мирную жизнь... А то сплошной Пропойск из страны, победившей Гитлера, устроили...
"Я был батальонный разведчик,
А он - писаришка штабной,
Я был за Расею ответчик,
А он спал с моею жаной.
Ах, Клава, любимая Клава,
Ты знаешь, как мне тяжело?
И как ты, могла ты, шалава,
Меня променять на яво?..."
Такую песню распевал - плакал безногий солдат, наяривая
на
гармошке...
А фамилию отца, Иллариона Козлова, вместе с именами других односельчан, погибших в Великую Отечественную войну, позже выбили на постаменте-стеле, установленной посередине села возле клуба - бывшей церкви. И хотя прах красноармейца Козлова покоится в братской могиле на берегу реки Проня под городом Пропойском, мать с дочкой к деревенскому памятнику в День Победы и на Дзяды регулярно приходили. Ахвярные рушники вешали и меняли на свежие. Не забыть бы, обновить...
РОССИЯ ДОРОЖНАЯ
Поезд еще не дошел до Москвы, а Евдокия все свои задачки уже по полочкам мысленно разложила, каждому неотложному делу местечко определила. Правильно говорят, что под лежачий камень вода не течет. А вот стронулась с места - заботы разом и набежали, со всех сторон мысли-ручейки подтачивать начали.
Значит, так: к отцу она еще съездит, благо, город Пропойск, а ныне Славгород в соседнем Кричевском районе находится, туда всегда успеется. Честно говоря, давно пора.
Знакомые погосты тоже никуда не денутся за время ее
отсутствия. Уж куда не следует торопиться, так на кладбище. В любом
смысле.
До Москвы доехали быстро. Казалось, только-только Смоленск минули, а вот уже она, столица, Белорусский вокзалом встречает. Здесь все Белоруссию напоминает: зеленым с голубым выкрашено, а особенно узнаваемы разношерстные людишки и вокзальные разговоры. Как будто, находишься на Могилевском перроне или в зале ожидания в Орше: "Бульба ёсць, вада радам - парадак!". А чуть отойдешь в сторону от привокзальной площади, подашься ко входу в метро - меж толстыми высокими колонами, как перед храмом в районном центре Климовичах - ан, нет, это тебе не деревня Похмелевка на восемь дворов да двое коров! В Москве людей, что на дубе желудей. Торопятся все, толкаются. И до чего эти московские себя уважать велят: и на улице, и в подземном сверкающем царстве, и в разных красивых магазинах. Сорок сороков, кобыла без подков, Тишинка, Мясницкая, пустая бадья - московский я!
Но Москва! Слово-то такое! Как благовест звучит!
Жаль только город толком не увидели: сразу нырнули в метро. А там - лестница-кудесница, бойся, ногу затянет между складывающихся ступенек; подземные поезда один за другим подбегают; автоматические двери захлопнуться перед носом норовят; люди, будто муравьи, по проходам снуют; затем - грохот, ночь, огни станций, а вынесет на божий свет эскалатор - опять кругом столпотворение. Люди бегут, машины сигналят, светофоры мигают.
Хорошо, хоть старшая группы - средних лет солдатка, назначенная за главную еще в Климовичах Сивцовым, не растерялась: "Стоять, кулемы! От меня ни на шаг! А сейчас - бегом!"
Гуськом, как ути за маткой, и продвигались.
На Ярославском вокзале (попробуй угадать, какой их трех?) столица иным ликом к гостье поворачивается, доселе незнакомым, разномастным. Людская круговерть воробьиной кутерьмой чирикает: гомон, гвалт, перебранка. А спросишь дорогу к кассе, то какая-нибудь бабулька - божий одуванчик либо мужичек-с-ноготок начнет словесный бисер во рту перекатывать, а круглое "о", словно сдобной баранкой рот распирает и захлопнуться ему не дает: "Подит-ко, деваха, туда-то-сюда-то, растудато, куда глазьё-то положила и яйца в лукошке топчаш?! В окошко-то кочан засунь, там пошуми!"
Однако старшая группы и сама знала, где билеты продают, а где расписание поездов искать. Даже отдельная касса на вокзалах имеется, где на разные вопросы отвечают. Надо только в очереди достояться.
Притомились с непривычки сельские девчата на вокзале, намаялись. Никуда дальше привокзальной площади не отлучались. Не могли дождаться, когда в поезд "Москва-Владивосток" взгромоздятся и тронутся уже в вечерних сумерках в даль далекую, неизвестную. Ох, правильно говорят: дорога никогда не кончается.
Вагон - плацкартный, каждому пассажиру - "по мягкому месту".
Не сразу смысл шутки дошел, которую усатый проводник вместе с комплектом сыроватого постельного белья пассажирок снабдил. Знать, ехать им - кум-королем, чаи распивать и песни горлопанить. Ведь дальняя дорога всегда на песенный лад настраивает...
Но только пожилая солдатка тут же на товарок цыкнула: мол, не на колхозной вечеринке находитесь, культурно себя вести надо... Значит, молчи себе в тряпочку и в окошко глаза пяль.
В плацкартном вагоне все внове: стаканы в серебристых подстаканниках, пепельницы пластмассовые на стенках в проходах, расписание движения поезда в рамочке возле служебного купе проводников. И, конечно же, отдельный туалет с кусочком пахучего мыла на полочке, зеркальцем и, извините, сиденьецем, куда по нужде приспособиться надо...
Кусочек мыла махонький, это правильно. Попробуй на всю поездную ораву запасись. Только их, вербованных, почти три десятка душ! А остальных куда деть?!
Освоившись с туалетными железнодорожными премудростями, девушка посчитала себя вжившейся в вагонный быт основательно, оставалось только посетить буфет при ресторане, но сказали, там очень дорого, да и незачем: каждая из пассажирок везла с собой что-нибудь перекусить в дорогу. Чай разносили проводник с напарницей по первому требованию. Можно было и самостоятельно кипятка из титана набрать.
Но полезет ли кусок в горло, когда за окном - кипучая, могучая, никем непобедимая
поворачивается к тебе чудесным ликом, доселе незнакомым. Только успевай башкой вертеть и зажмуриваться при встречных составах.
Евдокии даже завидно стало. Вот у проводников жизнь! Разъезжают, считай, бесплатно, разные города встречают, разных людей. Хорошо, что сама отправиться в дорогу не побоялась. От Москвы, до самых до окраин - как по радио поют - всю державу сможет увидеть!
Раньше только на школьной географической карте свой теперешний путь проследить могла. Тонкой черной ниточкой железной дороги Москва с Владивостоком связана. Кружочками и точечками редкие города обозначены. Ладошкой прикрыть расстояние на карте можно. А нынче каждый сантиметр в дневной, суточный путь оборачивается, каждая точечка в необозримый круг превращается, и кружит тебя, вращает земля, да так, что непонятно, в какую сторону вращение и наступит ли ему предел.
Оказалось, что в первые несколько суток поездного движения были переговорены с новыми знакомыми почти все насущные темы, а плацкартный вагон, куда взяла билеты старшая группы, стал привычней родной хаты в деревне или родительского двора. Будто едешь, скажем, в телеге со своей бабской колхозной бригадой после страдного сенокоса и ничему, измотанная, после вил и граблей не радуешься, скорее б двору. Песни перепеты, рожи надоели, а натруженное тело жаждет отдыха и покоя. Уж не краевиды вдоль пыльной грунтовки лицезреть!
Однако не уставала поражать и удивлять дорожная великая Россия.
Ожидалось: домчится поезд до Уральских гор, перевалит становой российский хребет, а там и всего ничего останется до самого края Союза. Раз - и в дамках.
Нетушки! Именно за Уральским камнем и начинаешь воочию понимать и осознавать величие и необъятность просторов советской страны. Это не с горки на санках съехать! Тут, впрягшись в груженый обоз, по колдобинам да по рытвинам, по оврагам и косогорам, по дремучим лесам да бескрайним степям погоняй лошадок, не взнуздывая, плечом наваливайся, возу подсобляя, а дотащишься ли - то не зарекайся...
А представила себе Евдокия, сельская труженица, что кабы если бы весь великий путь
по Сибири и тем просторам что далее, до самых восточных морей, ехать не по чугунке в праздности и пустозвонстве, а, на худой конец, - на тележном резиновом ходу, а если очень повезет, - на колхозной полуторке и сколько недель и месяцев заберет эта дорога, - то пассажирке вовсе дурно стало. Во, угораздило на прогулку!
Сколько дней провели в вагоне, четыре или пять, со счету Евдокия сбилась. Календарей и часов ведь ни у кого из попутчиц не было, а у проводников всякий раз спрашивать неловко. Время отсчитывалось и воспринималось, не беря во внимание сон, главным образом перестуком колес да знакомыми с детских лет названиями российских городов, через которые проезжали. Омск, Новосибирск, Красноярск, Иркутск... Ядреные имена, смачные, тугие, как яблоки крутобокие зимние! Такие же и виды на перегонах вдоль железнодорожной насыпи: суровые и дикие. Круто замешивал тесто создатель, но и разламывал испеченную земную краюху, не церемонясь: раз - и гора-горища с обрывом; второй кус - таежная глухомань, не бывает краше; еще порция - горбушка горелая из чахлого леса, расщелин, откосов с каменьями и рек, похожих на пропасти, оврагов лесных, похожих на речные разливы... Мостов и мостков вообще набросано невпроворот, не успевал их состав под себя подбирать, чертыхаясь железным грохотом, то дольше, то короче.
Вдоль Байкала дивчина почти день деньской крестом в вагонном окне простояла, насколько возможно было в проходе другим не мешать, всматривалась в славного озера священную даль, которую и сравнивать было не с чем, разве что с настоящим морем...
Возможно, и меньше времени прошло, но разве считают часы у алтаря, когда допущен к нему коленопреклонно?!
"Славное море - священный Байкал!"
По настроению, как раз после Байкала, и по очереди, после подружек, до Евдокии дошел черед листать цветной журнал, ходивший по рукам, уже истрепанный досужими читательницами. Кто-то из сошедших пассажиров его на столике забыл.
Одна приятная белорусочка из ихней группы землячке журнал передала, ткнув пальцем в цветную картинку:
"Паглядзi, Дуняша, на цябе царыца паходзiць!"
"Какая ж это царица? - рассмотрела девушка иллюстрацию. - Это же княгиня Евдокия изображена. Вот и подпись имеется: "Княгиня Евдокия в храме. Художник Илья Глазунов".
Рядом другая репродукция - портрет князя Дмитрия Донского.
Дуняша, хоть в школе, казалось, неплохо историю знала, но и ей в новинку, что жену князя Дмитрия Донского, разбившего татар на Куликовом поле, звали Евдокией.
"Похожа!" - подтвердили обступившие бабы.
В вагоне заняться нечем, безделье день за днем утомило всех до ломоты в боках, поэтому начали дурачиться, сравнивать.
Волосы такие же. Губы бантиком. Глазища - точь в точь Дуняшкины. Не хватает только шапки собольей на голову и жакета на плечи, вышитого бисером и жемчугами.
Девушка даже загордилась сравнением, хотя, куда ей, растрепе, колхознице...
Однако овалом лица и глазами схожа, не отнять. Все признали.
Дуняша отшутилась, интерес в сторону увела, а сама подумала: "С лица воду не пить, чужое платье не носить, а красивое имя - честь высокая".
Даже не подозревала, что была такая княжна в древности - Евдокия.
Девчата пуще: "На новом месте приснись жених невесте! Знать, как и другие, не только за заработком едешь, но и от женишка не откажешься при случае! Вроде такого, как князь Димитрий, что на картинке изображен!"
Опять промолчала, уткнувшись в журнал.
В этом месте Дуняшиных размышлений состав прогрохотал через безымянный переезд, напугав задумавшуюся девушку неожиданным лязгом колес.
"Через час поезд прибывает на станцию города Улан-Удэ! Кому выходить, сдайте постельное белье!" - объявила, пройдя по вагону, проводница.
Сие название заковыристое другое в памяти всковырнуло - кок-сагыз. Намаялись в свое время колхозные бабы, корячась на прополке диковинного зелья, которое полеводов заставляли выращивать наравне с картошкой и свеклой. Еще шутка промеж деревенских ходила: "Спасибо Сталину-грузину, за то, что дал нам гуму и резину". "Гума", по белоруски, опять же - резина. Вот и смекай... А Митяй, бригадир Матохин, стращал: мол, не вздумайте, товарищи колхозницы, при посторонних вякать. Кок-сагыз - растение чрезвычайно важное, стратегическое. Это каучук для народной промышленности, понимать надо.
Куда уж им - темным, беспаспортным... Секли тяпками траву кок-сагыз без всякой жалости, народной промышленности урон нанося, правда,- с оглядкой.
"Неужели до самого Владивостока не земля, а сплошная ссылка?" - думала Евдокия, впадая не то в дрему, не то в дивный летаргический сон, навеянный дальней дорогой.
И грезилось ей, будто на главный, рожденный бесконечными рельсами вопрос, открылся ненароком правдивым ответ... Откуда и есть пошла российская земля? Из-под той горушки-рудника, что горизонт впереди застит, - серым камешком земелька русская выкатилась и крутым косогором под самое небо взметнулась. Растелилась необъятными степями, широкими реками, дремучими лесами и от всего света огородилась, весь окружающий мир в себя вобрав. С той косматой ветки, кедра иль пихты, черным вороном сорвалась и на ту же ветку, раздумав исчезнуть, в растерянности взгромоздилась. Куда ни обрати взор, везде она - кондовая, матерая, дикая, ссыльная... Кажется, только прислушайся,- отзовется звоном кандальным. Острожным тоскливым стоном откликнется, что песней в народе кличут... Могучая, никем не понятая сила таится за каждым поворотом! Чудо-богатыри в нательных рубахах дремлют под лесными стогами и стрехами до поры до времени, вздорной суетой леность и покой свои не нарушая. Но только потревожь их мирный сон! Все сметут. Ноги - в сапоги. Шапку - на затылок. Тулуп - в охапку. Рогатину в руку, топор за пояс. И по головам, по спинам вражьим пойдет гулять сибирская дубина. Лучше не буди!
В Хабаровской глуши - другие краевиды и мысли. В Приморье и городе Владивостоке - и того пуще. Синий океан не терпелось пассажиркам увидеть: каков он?
Дальняя дорога до того утомила, что поначалу никакого моря-океана не потребовалось: качало девчат на твердом, как на волнах. Голова гудела от вагонной тягомутины, а подул свежий ветер, надвинулись высоченные сопки, навалились крики чаек, обрушился нескончаемый портовый гул, - то совсем дурно Евдокии стало. Чем ближе к портовым причалам, к воде спускались с горки, тем выше к небу, казалось, морская гладь поднималась, приподнимая горизонт, словно ветер бабскую юбку.
Так вот оно какое, море-морюшко! Высокое под самые облака...
В приемном сборном пункте, куда доехали с железнодорожного вокзала, набралось таких же как они, вербованных, несколько сотен. Сплошное бабье царство. Каких только лиц и наречий не насобиралось! Хохлушки семечками плюются наперегонки с россиянками, узкоглазые узбечки и казашки по-своему о чем-то тараторят, наши белорусские тихони особнячком в кучку сбились, а ростовские блатняги - кто их только приглашал! - давай по чужим сидорам шустрить и на водку сбрасываться. Где тут лавка, далеко ль кабак?! Еле-еле вербовщики разношерстную публику на посадку собрали, когда, спустя полдня ожидания, пароход к пассажирскому причалу подошел и людей на борт по трапу повели. Откуда только слова песенки, которую пьяненькая зэчка-растрепа неожиданно для всех запела, Евдокии были знакомы?
"Я помню тот Ванинский порт, и вид парохода угрюмый, как шли мы по трапу на борт в холодные мрачные трюмы..."
Вместе, что ли, с морским воздухом в душу впитались, с чужой ссыльной памятью проросли?! Где эта страшная Колыма с ее Ванино? Говорили, вначале в Южно-Курильск пароход пойдет, а потом уже на Шикотан...
И радостно было Евдокии увидеть море, и боязно на высокой пароходной палубе
находиться, и страшновато по узким крутым лесенкам в стальные недра спускаться. А попала в огромный трюм - совсем духом смутилась. Нары, как в тюрьме, в три яруса, сыро, темно, крысами воняет...
- Ничего, бабоньки, привыкайте к каторге! - подбадривали, издеваясь, самые опытные и ушлые из вербованных работниц.
- Неужто, действительно, в ссылку угодили? - забеспокоилась дивчина.
- Слушай больше этих балаболок! - успокоила Евдокию пожилая соседка-ростовчанка. - Вспомнили урки нары, вот и бесятся на радостях! Всех нас одним чохом по Курильским рыбозаводам на островах развезут. А там - работа, как работа. Привыкнешь.
ПОСЕЕШЬ ПОСТУПОК - ПОЖНЕШЬ СУДЬБУ
В диковинку поначалу показался Евдокии морской пароход, трюмы, палубные надстройки, неприветливое море за бортом. Как и всех пассажирок, одолевала девушку морская болезнь: подташнивало от болтанки и перед глазами круги разноцветные шли. Не до песен, не до стихов было. Умаялась в сыром трюме на нет.
Уж плохо помнит, сколько времени трюмная нудистика продолжалась, как заходили в порт острова Кунашира Южно-Сахалинск, как прибыли на пустынный рейд неприветливого острова Шикотан, как, перебежав по шаткому трапу на маленький кораблик, подплывали и высаживались на деревянный береговой пирс, визжа от возбуждения и страха.
Бухта Шикотана приняла узким горлышком прибывший пароход, как будто, заглотив его. Не по себе пассажирам стало. На берегу - строения безлюдного на вид поселка, прилипшего к сопкам. Туман клочьями висит. Волны грохочут. Чайки кричат.
Непривычно и одиноко показалось сельской дивчине в незнакомом мире. И что хорошего ждать, если кругом несуразные горы, вершин которых из-за тумана не видать, камни один на одном, а из пригодного жилья - только низкие бараки виднеются, маяк на возвышенности и каменное здание погранпоста. И все кругом, кажется, насквозь водорослями пропахло. Как тут люди живут?
Совсем уж было упала духом белоруска, как повстречала... корову. Брела себе буренка вдоль дощатого тротуара, ловко минуя нагромождения камней, и жевала кусок картонки.
И так старательно, сосредоточенно и спокойно поглощала
непривычную
хозяйскому взгляду пищу, что Евдокия вмиг успокоилась. Раз коровы на острове
водятся,
значит, можно здесь жить!
Правда, бараки низкие, ветрами продуваемые, обитые жестью и кусками рубероида, на шалаши похожие. Но присмотрелась - там дымок из трубы вьется, в другом месте - будка, вроде коптильни стоит и курится. Позже узнала: это островные аборигены красную рыбу таким образом коптят и вялят.
Рыбный комбинат под названием "Островной" удивил размерами и обилием рыбы. Была она везде, всюду и в неимоверном количестве - в огромных глубоких чанах, на длинных разделочных столах, закатанная в консервные баночки и уложенная в картонные ящики. Сайра на любой вкус и фасон. Рыбокомбинат специализировался на сайре, и поклонялись, казалось, этой невзрачной рыбешке серебристого цвета, с обтекаемым, устремленной формы телом и люди, и окружающая природа. А чайки, усеивавшие крыши низких строений комбината несметными, оглушительно кричащими стаями пели сайре нескончаемый гимн, далеко разносимый ветром над скудными берегами, над неприветливым, серым заливом. А может быть, птицы возмущались рыбной вонью, густо висевшей в воздухе, пропитавшей каждый малюсенький камешек?
Напуганная дорожными разговорами про непосильную работу на рыбозаводе Евдокия, как ни странно, к обязанностям обработчицы привыкла быстро, шкерить сайру научилась споро. И нос, как в первый день на комбинате, от рыбной вони уже не зажимала. Орудовала острым ножичком, как заправская разбойница. Или хирургическая сестра - в белом халате, шапочке. Ни приведи господь пальчик порезать - к конвейеру с ранками на руках или грязными не допустят. Приноровилась, приспособилась. За взрослыми тетками присматривалась, к советам мастера прислушивалась.
Через неделю-другую одним махом полосовала скользкую рыбешку от хвоста до головы и тем же движением грешную рыбью голову отсекала. И так - до утупения (не ножа, а соображаловки), до полного изнеможения и ломоты в суставах и плечах. Только в общежицком бараке приходила в себя от усталости, не отваживаясь смотреться в маленькое зеркальце. Не то чтобы сглазить боялась, а страшилась на себя посмотреть: чувствовала: исхудала, аки селедка, хоть руки к любой сельской работе с детства были приучены. Тут другое дело, тут - рыба морская, скользкая и противная.
Население поселка Малокурильское - немногочисленное. В большинстве - молодежь бабского рода, среди которых редкие мужские физиономии белыми воронами кажутся. Жизнь кипит в основном на причале, куда подходят разгружаться рыболовные сейнера, на рыбозаводе, работающем круглые сутки, и возле единственного продовольственного магазинчика с полупустыми полками. Во время путины делать возле лавки нечего - сухой закон. И как в любой безлюдной деревне, где каждый возмужавший подросток - кавалер, на маленьком острове любой мужчина - жених.
Вскоре подвалил к Дуняше, вечерами прогуливавшейся возле общежития, такой вот человек-пароход- с виду моряк. На голове - фуражка с "крабом", грудь в тельняшке. На губе - сигаретка прилипшая. Вид праздный, беззаботный.
- С каких краев, красавица, пожаловала? - обратился
незнакомец
с бесцеремонным вопросом к зардевшейся девушке.
- Из Белоруссии, - ответила она, смутившись наглому разглядыванию.
- В Беларуси все Маруси! А тебя как звать?
- Евдокия!
- Дуняша, значит? Дунька -Дульсинея!
- Никакая я не "синея", а Евдокия, - по батюшке Илларионовна...
- Тебе до батюшки, как мне до Алеутских островов... Слыхала про такие?
- Не...
- А про Нагасаки? Тоже не...?
И моряк меха гармошки, что носил с собой, будто торбу на боку, рывком развел и дурашливо пропел:
- Уходит капитан в далекий путь, целуя девушку из Нагасаки...
А ехидный, приставучий! "Извольте, - говорит,- мадам, принять поцелуй в ручку от альбатроса дальних морей, он скучает по женской ласке!"
Руки у обработчицы красные и в цыпках, будто жесткая
терка. От воды соленой морской, от
шелудивой
сайры, которую тысячами шкерить за смену
доводилось.
И, впрямь, чмокнуть тянется, усищами колючими щекочет". Срамота
Одно достоинство - брюки, а мужик так себе: худющий, солидности никакой, взгляд разбойный, чисто жиган. Такой зарежет в темном углу и не хмыкнет. Однако росточком не вышел. Видать, из тех, которые в корне свою силу сосредоточили.
Зато, как выяснилось позже, на клавишах красиво наяривает, припевки трогательные выговаривает! Одним словом - механик.
"Моя милка на крыльце,
Брови ниточкой,
Я с конфузом на лице
За калиточкой..."
Волосы у кавалера черные, в кудрях-завитушках, ранняя седина на висках, а глаза - васильковые, зазывные.
В первую встречу Евдокия недолго с ним простояла, ушла.
Но не тут-то было! Повадился кавалер являться перед общежитием каждый вечер. Пошумит гармонью, чтобы кто-нибудь выглянул - и тут же Дуняшу на выход требует. Видать, глаз на девушку положил.
"Да какой с него моряк-рыбак? Шваль портовая, пропойная! - подсказали завистницы из соседней смены. - Полгода уже бичует, дружков, что при деле и в море, у пирса высматривает да девок комбинатских щупает без разбору... Ухажер хренов!"
Все верно, но гармонь...
Остальные подробности мужских изъянов разгульного судового механика, проверенные в более близком общении, сработали в отношении избранницы по всем законам той же любовной механики: сердечко девичье вразнобой затюкало, сердечные клапана впопыхах задвигались, и живой механизм встрепенулся. Получилось, как по любимой поговорке трюмного мастера: машина любит смазку, уход и ласку.
"Ты, говорит, девка, никому не вякай, что промеж нами было. Контрогайгу мне не расшплинтовывай, чревато! - ласково, однако настойчиво втолковывал обольститель опосля бабьего стыда.
"А то! Больно надо!- горделиво бросила Евдокия, стараясь скрыть смущение и растерянность от скоротечности произошедшего: не устояла перед настырным гармонистом при первой же близости. Вроде бы, не слишком нахальничал и не сильничал, а девичий рот, готовый на подмогу звать, жадными губами запечатал, коленкой пах придавил - она и обмякла.
И кроватенка панцырная за шторкой в женском бараке, где уединились вечерком в отсутствии соседок, жалобно застонала.
Правда про контрогайку и "чревато" девушка ничего не поняла. Слов таких не знала. "Чревато", наверное, с животом связано. Тогда серьезно: обязательно чаю горячего попить или щепотку питьевой соды в рот, помогает...
А механик сразу и пропал...
"Ой, глыбокiя
ды калодзiсi
Кароткiя
ключы.
Палюбiла прайдзiсвета,
Рана па ваду йдучы.
Палюбiла ж, палюбiла я
Да i спадабала,
Не паслухала той пра.данькi,
Што мне мацi
казала..."
Неделя прошла, другая - нет ухажера, как в воду канул. Евдокия даже на пирс в свободную смену бегала, высматривала: авось, среди рыбаков МРС - малых рыболовных сейнеров, выгружавших улов на причале, знакомая фигура промелькнет. Эти малые суда за сайрой поблизости острова ходят, через день-другой возвращаются.
Однако не нашла обольстителя ни среди рыбаков, ни среди случайно встречавшегося островного народа на причале и в поселке, который будто вымер. Все свободные руки при деле. Путина идет. Сайра.
Знать, и механику нашлось применение - не последний,
оказывается, работник, сделала вывод девушка.
Но только затеплившуюся надежду отыскать гармониста в здравии и при полезном занятии поставила под сомнение барачная соседка - разбитная Нюшка. Рассказала: была намедни на укромной "блат-хате", куда заглянула по старой привычке, застала там красавца - никакой...
Дуняша побежала, сломя голову, по указанному адресу, нашла пропажу в cыром полубараке, приспособленном гулящим и пьющим людом под место любовных встреч и попоек. Лежал Фаддей без чувств на разбросанной солдатской кровати, на голых пружинах, в обнимку с полураздетой девицей из последней партии вербованных.
Оба в умате. Вокруг, как после Мамаева побоища - пустые бутылки, грязь, запустение.
Гармонь под голову приспособил. Еле сумела растолкать.
"Все пропьем, но флот не опозорим..." - только и сумел прохрипеть.
Затворила дверь и ушла тихонько. Подальше от позора, от рвущей душу картины пропащей человеческой жизни...
Наградил господь ухажером... Не только честь девичью растоптал, но собственную жизнь - коту под хвост.
"Наплевать и забыть!" - решила про себя, утаив от подружек свой первый неудачный опыт интимной близости с мужским полом. Гадко было и противно вспоминать. Как половой тряпкой, моряк доверием девушки воспользовался: подтер ею пьяную похоть и выбросил, ненужную... Припевками бесстыдстство сопроводив. Мать, поди, в гробу перевернется, узнай о Дуняшкином падении. Хоть глаза от стыда завязывай ручником, ею вышитым на дочкину свадьбу...
Ой, лихо!
Не раз плакала девушка в подушку тайком от соседок, не раз вспоминала вещие материнские слова: "Посеешь поступок - пожнешь привычку, посеешь привычку - пожнешь характер, посеешь характер - пожнешь судьбу".
Но только белорусочка Дуня непростая от рождения - хорошо помнила это и знала - из Осмоловских она, которые - Бонч... А эти-то и характеры умеют держать, и судьбе привыкли, не жмурясь, в глаза смотреть.
В один из редких выходных дней (а работали на конвейере по 8-12 часов кряду) Евдокия отправилась в сопровождении подружки в сопки, которые громоздились в глубине острова. Интересно было посмотреть, что там?
В лесу она с детства как в родном доме: с любой коряжкой подружиться может, с листка запросто попить да знакомой белке языком поцокать - но то когда лес свойский, белорусский, дубравный либо хвойный. А на Шикотане - дубки монгольские, недоростки; бамбук коленчатый, как в детской книжке; худосочные лиственницы и кедровый стланик - хмызняк, ветром и каменьями угнетенный; корявые березки - будто бабская доля по ветру над землей стелятся-растут. А вместо привычного на родине низкорослого папоротника - шатры выше головы на трубчатых подпорках, похожие на огромный навес; какие-то фикусы, вроде тех в кадках, что на вокзале в Москве видела; лопухи - листом полстрехи можно накрыть, трава изумрудная на обманных лужках, и камни, камни... Между ними ручьи журчат. В низинах - словно в бане. Ягода растет "красника", на язык - и голубика, и черника, и клюква. Все шиворот-навыворот. И бойся, предупредили, наобум по нужде присесть: ядовитая трава-"ипритка" ужалит больнее крапивы, язва долго не заживает.
А в темной чащобе, говорили, медведи ходят, но они - подальше от морского берега, на реках и ручьях обитают, красной рыбой питаются. Может, врут?
Умаялись подружки в гору лезть. Прилегли на валун отдохнуть. Ни высоко, ни низко.
Евдокия почему-то деревню родную вспомнила Похмелевку. Еще пацанкой, бывало, мать по малину и орехи ее водила в дальний лес за рекой. В тех лощинах памятных густой орешник и папоротник по пояс. А запахи, в отличие от здешних, которые пополам с морскими водорослями и рыбой, - хмельной дурман и малина. Поэтому и деревню назвали Похмелевкой - из-за хмеля. Ничего общего с похмельем, которым маются пьющие люди.
Матушка - так каждому цветку, лесному да луговому, каждой травке пахучей и целебной название и применение знала. А сколько их, кветок, на рушниках материнской рукою вышито! Сколько узоров и орнаментов под чуткими пальцами расцвело! На льняных дорожках, столовых скатертях, рубахах и платьях.
Как живая стоит перед глазами папороть-кветка на
свадебном
рушнике, что на самом дне чемоданчика под кроватью в бараке преет... Цветет папороть-кветка раз в сто лет и
только -
в ночь на Ивана Купалу. А тут на Курилах, наверное, и праздника такого не
слыхивали, в купалинскую ночь никто цветок счастья не ищет... С океанских щедрот, что ли, ему здесь появиться?! Диковинные здесь
цветы
цветут, ядовитые...
А как вскарабкались девчата на самую верхотуру, огляделись вокруг - дух захватило от великолепия, представшего взору.
Сзади и по бокам - сопки в клочьях белого тумана, в зеленое одетые, а впереди, насколько глаз хватает, - сиреневая даль без конца и края. Полосами переливается - от нежно-голубого до темно-синего и фиолетового. Кажется, весь Тихий океан перед лицом колышется, перехлестнув через береговую линию, которая и вовсе оказалась рядом. Скалы ее изломали, приподняли и визуально придвинули почти на расстояние вытянутой руки. Вот-вот вода поверх каменных изломов скользнет и брызнет в лицо солеными каплями. И не понять, далеко ли, близко ли кропочки - островки, натыканные в океанском теле то тут, то там и блестящие на солнце, будто железными шапками. Поднимает островки вода и опускает... А глядевших - вместе с ними.
И ширь неимоверная, простор не мерянный хлынули в глаза и душу...
Опустилась девушка на колени и заплакала.
С горя? Со счастья? От восхищения? От великого ли восторга, переполнившего все нутро, воспарившего вместе с ее душой-воробышком клубящимся облаком над безбрежным простором!?
Как будто, сама царица небесная, Богородица, всю эту красоту неземную перед Дуняшкой, Божьей рабой, расстелила да на показ выставила: мол, смотри, любуйся и запоминай, в кои-то веки доведется еще такое увидеть! Когда еще сподобиться доехать до моря-океана?! От родных осин листочком квелым оторваться и по ветру за тысячи верст до самого земного предела долететь?!
Оберег! О! Берег морской! Спаси и сохрани!
Потом наверху что-то случилось. Поднялся большой шум, потемнели небеса, почернел океан - и даль стала множиться, бугриться на глазах нескончаемыми бороздами, устремившись к берегу свинцовыми поясами.
Заспешили волны, заторопились, гонимые напуганным ветром.
Произошло мгновенное кровосмешение: голубого с фиолетовым, черного с белым, спокойного - с мятежным, различимого - с призрачным.
И лица, лица, сотни и тысячи стали проявляться в изорванных кружевах и разводьях взбесившихся волн, пугая Дуняшу отрешенностью и узнаванием.
Выстраивались подводные ратники правильными шеренгами, и, повинуясь приказам
своих начальников, развернутым строем двинулись к берегу.
Чем пристальнее девушка всматривалась в размытые очертания этих фигур - тем беспокойней металась мысль-воспоминание, пока не осенило: это ж история Отечества в образах!
В первых рядах - духовные особы; за ними чины военные - царских времен и мундиров; цивильные - бородатые и безусые; почетные граждане - ученые люди, мыслители, писатели и поэты. А также многие из тех, чьи имена ей были почти не ведомы. Видать, не проходили по школьной программе.
Важные персоны и недоступные. В их числе - вожди мирового пролетариата и Советского государства, нерушимого и могучего.
Однако со следующим приступом волн повалили на бедняжку совсем уж свойские физиономии земляков и соседей, близких и дальних родственников - похмелевские, осмоловические, лозовицкие, тошнинские жители, погибшие в войнах, на пожарах, в злодействе, не по своей воле почившие в Бозе в разные годы...
Считай, вся округа сгрудилась. Даже те на поверку явились, кого приблизительно знала и в обыденной теперешней жизни давно позабыла, а многих живыми и вовсе не видела.
Бабка Тереза скорбным ликом мелькнула и тут же пропала.
Дедушка, злодей Кирей и им убиенные детки - Андрейка и Василек.
Сестрички и братик Дуняшкины, угасшие в малолетстве.
Отец дорогой - красноармеец Козлов Илларион Киреевич.
За ним - почти все отцовы однополчане, отдельной гурьбой, без малого, семьдесят душ, погибшие на рубеже у речки Проня.
Матушкино лицо почти в центе разбуженных вод тревожно и неразличимо белело, смотрело на дочь, будто пытаясь что-то промолвить.
А глубже девица вгляделась, то оказалось их вовсе не счесть - покромсанных, покалеченных, убогих и сирых... Усопших гостей - со всех волостей...
Как будто бы, все они, нетерпеливые и страждущие, с надеждою вышли из волн, из небытия, и на берег ступить вознамерились; к нам, живущим в городах и весях, просятся - чтобы начатое в земной жизни завершить, неоконченное продолжить.
Но неприступные скалы дорогу застят: сюда нельзя, обратного пути нет! Пожили, дескать, свое, отпущенное, дайте другим божьему свету порадоваться, сокровенное взрастить и взлелеять! А самим - не дано. Не выпадет больше случая. Как ни моли, ни стенай.
И впредь ваша скорбная доля - Морская Хвалынь, Синь-Савановна...
Действительно - хода нет. Бьются печальные образы о
суровые
скалы, распадаются, несчастные, на мелкие брызги, орошая препятствия
горючими
слезами, исчезают в морской пене,
пропадают...
Совсем сомлела Дуняша и упала без чувств.
А когда растормошила подружка Евдокию, привела в чувство
-
образов и след простыл. Свинцовой простынею лежит внизу залив, не колышется,
замер,
напуганный и удрученный потусторонним нашествием. Что это было? Не иначе,
как
видение... Но, к чему?
Несколько дней ходила Дуняша, как пришибленная. У конвейера забывалась, а в бараке общежицком, оставшись наедине с мыслями, грустила и плакала потихоньку от подружек.
Рушник материнский в руках мяла, стараясь понять доселе непознанный смысл орнаментного письма. Может, в нем подсказка?
И открылось, созрело, выплеснулось - вслед за вышитой стежкой, что цвела в льняном полотне игривой ниткою, и проявлялась в рисунках символическим смыслом.
"Берегиня"! Вот ответ на девичьи сомнения и тревожные мысли! Только она, Берегиня - защитница и хранительница, способна утолить любые печали. Именно ее очертания содержит венчальный рушник, взятый в дорогу, и ее скорбное лицо, принятое за материнское, увидела девушка в разорванных морских волнах.
"Спаси и сохрани!" - безмолвно взывали святые уста.
Покойно стало дивчине, а все запутанное - понятно. Как она сразу не сообразила, растяпа! Те, кто в саване могильном - мир и покой их праху. Зазря не тревожь. Синь-Савановна приемлет, утешит любого, без разбору чинов и званий. Но грех непростительный живого человека, пусть самого никчемного и никудышного, в бездну столкнуть, на краю не удержать: пойдешь за ним следом. Туда подтолкнувшему и дорога!
Быть, значит, ей, Евдокии, Берегиней-заступницей! Господь так велит.
Не злая любовь повела за руку обманутую девицу по шаткому кругу переживаний и страданий, но сермяжная бабская жалость, которая, наверное, и есть любовь, а, может быть, что-то другое, манящее, название чему - мечта...
ШИКОТАНОМ СОСВАТАНЫ, ПУТИНОЙ ПОВЕНЧАНЫ
Шикотан - остов рыбацкий, остров сторожевой. Если
смотреть
на карту, то - зеленый лоскуток в тонюсеньком пояске между Камчаткой и
японским
Хоккайдо.
Обработчице Евдокии с товарками до японской стороны дела нет: в тумане та легкой полоской угадывается в ясную погоду, если охота и силы остаются выйти к заливу после тяжкой смены да по мокрой гальке в раздумье побродить, путаясь ногами в чахлых водорослях, плавнике и обрывках рыбацких сетей, выброшенных волнами. Море магнитом взгляд притягивает, а все ненужное ему отторгает - доски, бревна, ящики, бутылки. Никогда раньше сухопутная рыбачка Евдокия не думала, что море может быть таким грязным. Издали - красота, а вблизи - прости, господи! Кто ж тебя, синеокое, так замусорил, взболомутил?!
"Совесть людская, темная! Мысли злые, потаенные! - отвечают мутные волны, нахлестывая на камни.
Аль, чудиться?!
Далеко на рейде большой корабль-плавбаза застыл серой уткой, а вокруг малые утята-сейнеры теснятся, поспешая на разгрузку. Большому кораблю - большое плаванье, а к пирсу ему не подойти, мелководье. На рейде - в самый раз. Отсюда жидкое серебро, перегружаемое на плашкоуты, потечет на рыбозаводские причалы, заполняя бездонные чаны, и течь ему дальше по резиновым конвейерным лентам через мокрые бабские руки, дробящие холодные струи красными от морской соли пальцами.
Аккуратными консервными баночками оборачивается рыбья судьба в цеху готовой продукции рыбокомбината, на выходе.
"Откуда взялась рыба-сайра?" - первый вопрос, которым дурачат на комбинате вновь прибывших.
Ответ придумали старожилы, а поэтому спешат огорошить новичка:
- Килька и тюлька вышли замуж за евреев: родились детки - мойва и сайра!
Не смешно.
Правду знает старик Чан. Он служит на заводе сторожем, живет на Шикотане сто лет, и его желтое, тарелкой, лицо пристально смотрит на мир сквозь щелки пухлых век, чем-то похожих узким прищуром на прорези заброшенного японского дота второй мировой войны, оставившей на шершавом лбу бетонного укрепления проплешины в виде глубоких выбоин и пятен зеленого мха-лишайника.
Евдокия видела старый дот на высоком берегу бухты, в скалах, и даже пыталась заглянуть в черноту амбразуры, зарешеченной железными прутьями, но так ничего внутри сырого каменного мешка не рассмотрела. Знать, великая война и на эти дальние края пыталась свой траурный саван набросить да посрывали тугу героические советские солдаты, дали достойный отпор японским милитаристам, фашистским прихлебателям.
Евдокия - дивчина грамотная, газеты читает.
Старик Чан такой же замшелый и загадочный, как чужой дот. По-русски он изъясняется плохо, местные жители считают его не то корейцем, не то японцем.
Душевной селянке Евдокии, которую старик выделил среди
новеньких
каким-то своим особым чутьем, кореец рассказал, что его далекие предки
происходят
из вымершей народности айны, населявшей в древности Курильские острова,
и, по поверью, самый близкий предок одинокого, как перст,
дедушки
Чана - стоящий на соседнем острове
Кунашире вулкан Тятя, чья белая заснеженная вершина хорошо просматривается
ясным днем с сопредельного берега Шикотана.
Говорят, Тятя похож на Фудзияму, главную японскую гору и
даже считается ее родным братом, но кто ж видел эту Фудзияму, чтобы их
сравнить,
разве что на картинке. Иногда родственнички переговариваются дымными
выбросами-сигналами, выражая нетерпение разлуки землетрясением. Говорят,
грозная и страшная катаклизма... Но пока только потряхивает не слишком
часто,
видать, свояки не так уж охотно друг к дружке стремятся...
Вначале Евдокия обрадовалась знакомому слову "тятя". "Отец", "батька" по-белорусски. Оказалось - абракадабра, недоразумение. Мастер смены пояснил: по-старому, на языке исчезнувшего народа "айны", кунаширский вулкан назывался Чача-нупури, что означает "старик-гора". Однако ушлые японцы, которые из-за нехватки собственной территории все тихоокеанские острова и островки под себя подмять горазды, не знают слога "ча", а только - "тя". Так и появилось у вулкана доброе русское имя Тятя.
Чудно!
Однако самое поразительное открытие обнаружила для себя любознательная белоруска, опять же из баек замшелого Чана - про дивную рыбу-сайру. Ту самую, что шкерить пришлось до изнеможения: острым ножом, деревенеющими руками, в скользоте, вони и сырости, совершая над нежной прохвосткой окончательный приговор.
Сайра. Блудная дочь северных морей, океанская падчерица неведомых подводных судей. Какие морские токи, какое древнее проклятье заставляют рыбьи стаи собираться в несметные косяки и устремляться к острову Шикотан со всего Охотского моря и ближних океанских вод, оставляя в пути икру на плавающих водорослях? Акватория Шикотана - единственное судное место для сайры на просторах Мирового океана.
Раз в году, с августа по октябрь, продолжается небывалое паломничество, наваждение, сумасшествие. Только самый ленивый капитан, последний рыбак не забрасывает сети и тралы в шикотанских широтах, дабы набить живым серебром ненасытные трюмы. Минтай, треска, камбала, навага, терпуг, палтус, горбуша, кета - всему до поры, до времени отставка. Сайра!
Великий обман совершается темными ночами, под пляску прожекторов в волнах и иллюминацию горящих ламп, свечение гирлянд, протянутых на мачтах сейнеров и траулеров. Рыбацкие кошели и тралы светятся в воде тысячами лампочек, заманивая рыбу в раскрытые пасти неводов. Завороженную мерцающим светом, обманутую синими лампами, сайру черпают тоннами и тысячами тонн, а улов, что успевает протухнуть до сдачи, безжалостно выбрасывают обратно в море. На дармовое пиршество и чревоугодие вечно голодным чайкам.
Сайрой кормится всяк, кому не лень, пока суровые осенние шторма не загонят поредевшие рыбьи стада в тихие морские глубины.
Какая же неведомая сила влечет сайру из теплых океанских
вод
к острову Шикотану - на погибель, на поруху?
"Мечта!" - ответил старик Чан.
"Разве так бывает, чтоб от мечты гибнуть?" - удивилась, расстроенная ответом Евдокия.
"Раз в пятьдесят, а то и в сто лет, гора Чача-нупури просыпается от глубокого сна и выпускает жар, накопленный в груди, - продолжил рассказ-притчу последний сын народа айни. - От тяжкого выдоха дрожит земля, кипит море, с неба падает серый пепел, выплюнутый горой, а с ее боков стекают горящие реки".
Каждую осень, рассказывал далее старик, сайра устремляется в район заколдованного острова в надежде встретить рождение подводной зари. Заветная мечта каждой рыбешки - искупаться в огненных струях...
Дедушка Чан видел прощальную пляску несметных рыбьих стай, когда ему было всего пять лет, а его рыбацкая семья жила на острове Кунашире. После извержения вулкана Тяти - уже тогда его называли так - наступил великий мор. Сайра полчищами выбрасывалась из кипящей воды на скалы и отмели; птицы и звери издыхали от избытка дохлой рыбы, отравленной пеплом; а рыбаки семьями покидали опустевший после извержения вулкана остров в поисках тихих заводей и нетронутых рыбных полей.
Впечатлительной девушке рассказы старого Чана в диковинку: верить, не верить? Что тут говорить - много еще в природе непознанного, непостижимого! Ведь не могут, например, ученые люди найти причину, каким образом перелетные птицы, улетая в чужие края, туда и обратно находят путь? А рыбы? Попробуй, угадать их подводные стежки!
А сама она, будто серебристая сайра-рыбешка, за какой надобностью на край света помчалась, по какой нужде на диковинный остров прикатила за тысячи верст? Киселя здесь хлебать? Как ни суди, ни ряди - обманул девчат уполномоченный Сивцов: никакие паспорта на рыбокомбинате вербованным не выдают, а наоборот, пропуска в пограничную зону требуют. Три месяца сайровая путина, а там - скатертью дорожка.
Других простаков вербовщики на путину заманивают, огромные тыщи за пахоту на рыбном комбинате сулят.
Оказалось, что солона здесь похлебка и горчит она незнакомой приправой. Даже черного хлеба, ржаного - так вприглядку, а не вприкуску, и едоки сверх меры усердные и бесцеремонные...
Также непривычно Евдокии хлебать из одного полюбовного корыта: при своем она достоинстве и у себя в чести. Так обольстителю своему, гармонисту беспутному, и заявила при новой встрече, когда явился не запылился - вроде бы как с повинной, а, скорее всего, отлежаться да отсидеться в теплой "общаге" после очередного загула.
Мол, вот тебе, парень, бог, вот - порог. У самого не иначе как в каждом порту жена, на каждой плавбазе - любовница. И вообще, посторонним в бабском бараке не место!
"Это я-то посторонний?!- вскинулся механик.- Да если б не мы, рыбаки, безработными бы все здесь ходили, морскую капусту б глодали!"
"Моряк - с печки бряк! Известно твое рыбацство - в стакане да под бабским подолом!"
Гармонист, было, опять про любимую гайку волынку завел, дескать, чревато ее расшплинтовывать, а девушка ни в какую: не хочу обманщика видеть!
У самой же в лице опаска: а вдруг уйдет и больше не вернется. Что тогда?
Не ушел. Может, неохота было отчаливать на ночь глядя, может, надоело слоняться по чужим людям и закуткам, а только сел рядышком, обнял Дуняшу за плечи и душевно сказал:
- Некуда мне, родная, дальше плыть. Пропаду без тебя...
Может, в шутку промолвил, может, из сердца вырвалось,
поди,
пойми.
А то! Дурное дело не хитрое. Кому уволенный механик нужен - без работы, без денег?! Совсем зачахнет без женского ухода и догляда. Посмотреть на него - кожа да кости, пропился до последней копейки, отощал, поизносился... Жалко.
У хозяйки барачного угла и нитка с иголкой в запасе нашлась, и руки под то заточены, и душа отходчивая, бабская. Где надо подшила обтрепанный костюмчик ухажера, в столовую заводскую покормить сводила. Ничем ведь не обидел, гор золотых не сулил, когда, в прошлый раз, на кровать тащил...
А подружкам по комнате и комендантше барака Евдокия объявила: жених.
Девчатам - дело десятое: не мешался бы только женишок в комнате, глаза б бесстыжие не пялил, куда не следует. В тесноте да не в обиде. Еще и при гармони! Чем не житуха?!
Комендантше тоже не впервой залетных моряков с рыбакам подселять: рассчитается, когда разбогатеет. За этими мореманами дело не заржавеет, не скупятся, если при деньгах и в фаворе.
Девушка и рада. Нашлось хоть куда человеку голову приклонить. Днем по общежитию поможет, ночью - "валетиком" в уголке за шторкой поместятся. Лишь бы вел себя тихо, прилюдно не приставал. Как муж с женою жить тепереча будут, чего уж там... Берегиня. Назвался груздем, так полезай в кузов.
О таком ли избраннике девушке мечталось, о такой ли жизни с любимым вдвоем грезилось в девичьих снах? Если б знала - ответила.
Свадьбу сыграли, как и положено, но без росписи, отложив законные формальности на потом - до возвращения на Большую землю. Посидели с девчатами за столом в тесной комнатушке, песни под гармонь попели. Фаддей во всех ипостасях блеснул - он и жених, и дружка, и тамада. "Горько" кричали. Брагу заместо водки и вина пили, потому что сухой закон на время путины на острове был объявлен. Но свинья везде грязи найдет: понапивалась компания до поросячьего визгу, благодаря Фаддеевым дружкам-бичам, прознавших про свадьбу своего верного собутыльника и пришедших к столу на дармовщину, но со своим напитком - денатуратом.
Зато океанскую раковину невесте принесли. Большую, завитушкой, с перламутровым нутром. Приложишь к уху - море шумит. Чем не подарок на рыбацкую свадьбу?!
Невеста всех привечала, никого неприветливым словом не сконфузила. Правда, свадебный рушник, матерью завещанный, доставать из чемодана при всех засовестилась.
Расстелила его уже на краю обрыва, у моря, куда пришли и уселись с мужем после того, как застолье закончилось, а Фаддеевы дружки с общежицкими девчатами разошлись по бараку веселье продолжать и женихаться.
"Краем света" называется на Шикотане редкой красоты скалистый мыс у залива - и будет долго помниться головокружительная стремнина, падающая отвесно с большой высоты, будет не раз приходить во снах темно-сиреневая морская громада, что развертывается под ногами внизу и - в неизвестности, попеременно вспыхивая лепестками рыбацких прожекторов, мерцая огоньками расцветок далеких сейнеров, вышедших по темну на сайровый лов, манить россыпью ярких звезд вверху и их повторением в бархатистой воде... Незабываемая, божественная панорама.
Оберег! О, берег морской! Спаси и сохрани!
Сидела б так на краю вечности ночь напролет с любым в обнимку, с материнскими вышитыми васильками на коленях...
Как впереди оно все еще сложится?
БАБСКОЕ СЧАСТЬЕ, КАК БАБИЙ ВЕК, КОРОТКО
Подружиться мужу с женой еще предстояло, а если верить злым языкам, то не так скоро и просто, как Евдокии казалось.
Многое о себе Фаддей рассказал: хабаровская безотцовщина, фэзэушник, с юности мотористом на траулерах Дальневосточной флотилии. Ни кола, ни двора. Нынче - не у дел. Проштрафился перед судовым начальством. За что - молчок. И без слов ясно. Но перед молодой женой хохорился.
- Темная ты, - говорил, - Дуня, глупая! Не понимаешь сути
истории, хоть семилетку закончила.
Владимир Ильич что завещал? Заводы - рабочим. Земля - крестьянам. А море?
Оно,
голубушка, - матросам! Вот и пользуйся законными правами! Бери каждый, что
унести сможет, на всех хватит! Океан - свобода, воля!"
Верила ему Евдокия, хотела верить, но не лежало сердце у сельской жительницы к морским просторам. Пугал ее необъятный океан, удручал своей неукротимой мощью, хоть только с берега и приходилось видеть да теплоходом из Владивостока на Куриллы плыть. Считала, что земли держаться надо. В ней - сила и недёжа. Кто всех кормит? Она, родимая. Пусть, какая ни на есть землица - свойская, колхозная, а на твердом стоишь и не елозит тебя, щепку, над бездонным омутом... А рыба нужна людям не больше, как для присмаку. Если хлеб на столе, то и стол - престол, если хлеба ни куска - то и стол доска.
Вот бы еще такие простые и очевидные истины дружку своему втолковать! Совсем земную твердь под ногами чувствовать и разуметь отвык...
Но, видать, глубоко морская вольница в натуре Фаддея плескалась и отливами-приливами о себе напоминала. Время от времени он исчезал неизвестно куда, пропадал на неделю-другую, пока верная жена его не отыскивала, сбив ноги и сердце, обнаруживая всякий раз в каком-нибудь случайном притоне, в обществе таких же, как и сам, списанных на берег забулдыг и гулящих баб.
Тащила в барак бесчувственного - одной рукой муженька, другой - гармошку.
А, уложив в кровать, - спешила на работу, на смену: рыбьи животы часами потрошить да головы с хвостами сечь.
Сама голову потеряла.
Ой, лихо!
"Нарадзiла
мяне мацi
У Святую нядзелю,
Ды дала мне лiху долю,
Што нiдзе
не падзену..."
Прошло еще некоторое время и стала сворачиваться осень, круто замешивая свою прощальную канитель злыми ветрами, штормами, бессонной штурмовщиной на рыбозаводских конвейерах.
План гнали на всех порах. Денно и нощно разделочные ленты перед глазами заводских обработчиц монотонно мельтешили, баночки с рыбным филе батареями на столах выстраивались, автоклавы, будто, огромные самовары, пыхтели, доводя закатанную продукцию до нужной кондиции. Плашкоуты, груженые гофротарой, еле успевали с рейда упаковки с пустыми банками доставлять и тут же перегружать готовые консервы на отправку на сухогрузы.
Евдокия, до чего уж к тяпке и серпу сельской жизнью приученная, однако к концу каждой смены валилась с ног от усталости и недосыпа, а пальцы склизкую рукоять ножа уже не держали. Хотелось порою бросить все к лешему, но нельзя, - план, бригада, смена. Не пустые это слова. Бригадно, ватажно - в привычке и в характере с малолетства, из колхозной беспробудной тягомутины, за которую раньше - почти ни шиша. А здесь - настоящими деньгами за каторжную работу платят, а при окончательном расчете еще больше обещают. Уже не до паспорта ей, впустую обещанного, не до жиру. Сама в тощую сайру превратилась, только бы кто голову не отсек... Одним держалась: вот закончится смена, а там муженек в бараке ожидает, встречает...
Как бы не так!
Эх, что там рассказывать - натерпелась...
Все надеялась: хоть днем с мужем порознь, зато ночами привыкнут друг к дружке; хоть на работе тяжко, зато после окончания путины - с прибытком.
Да и Фаддей вроде бы присмирел, чемоданным настроением, как и она, проникся.
"Хватит здесь, на морях, удачу ловить, нечего долю в сырых туманах шукать, - настойчиво убеждала мужа молодая жена. - У меня, - поправляла - у нас, в Белоруссии хата совсем еще крепкая, участок приусадебный, коза. Молочком тебя отпоим, всю чахотку морскую из квелого выведем... И работа механику в колхозе найдется. Чем не жизнь?!"
Фаддей не спорил, отмалчивался.
И поделом ему: дурень думкой богатеет.
А когда наступил большой шабаш, когда закончилась великая рыбная путина и стали выдавать обещанный расчет, счастье с новой силой осветило лица и души всей разношерстной бабской ватаги, вербованной, понукаемой, заманенной посулами и обещаниями на тяжкую работу, доставленной на маленький остров Шикотан со всех далеких уголков огромного Советского Союза. Остров только на карте маленький, а за день, неделю, его не обойдешь, да и незачем. Главное, чтоб не забыли доверчивых баб в бухгалтерии.
"Батюшки, сколько!" - только и смогла вымолвить ошарашенная обработчица Евдокия после того, как пересчитала, уже в общежитии, тугую пачку новеньких сторублевок, полученных при расчете. - Тысяча, две, еще больше..."
Никогда в своей прежней жизни таких больших денег в руках не держала.
"Да уж.., - ухмыльнулся Фаддей, на глаз определив величину суммы. - Утруска с усушкой по полной программе!"
Догадался хоть механик восторг женщины не омрачать. Слишком долго было объяснять жене царившую на рыбозаводах канитель с пересортицей, процентами, надбавками и вычетами. В любом случае, на Большой земле за три месяца, отведенных на сайровую путину, таких денег простому работяге не заработать. А в колхозе и подавно.
Однако, надо отдать ему должное, механик в бабий кошелек на правах мужа, хоть и гражданского, залазить не стал и "обмывать" расчет не подбивал. Лучше ее понимал: намаялась бедолажка за свои рубли, словно последний кочегар у авральной топки.
А радости-то сколько! Счастья! Как такую дурить?! Не станет он, как иногда подмывало, ноги от простушки делать... Может, и есть она - судьба?!
Обратная дорога еще больше молодую пару породнила.
Доплыли теплоходом до "Владика", блюдя себя от разошедшейся на радостях и во хмелю вербованной братии, уезжавшей с острова после путины в большом веселье.
А там - поезд, дорога через всю великую страну с длинными перегонами через сопки, тайгу, пустыни и степи, с уже знакомыми остановками в больших городах; Байкалом и Уральским камнем, за которым, считай почти дома, и остается пару суток до Москвы, а за столицей - до Белоруссии рукой подать.
Семь счастливых дней и ночей. Они, эти сладкие денечки-ноченьки, считай, с лихвой трехмесячный каторжный труд Евдокии на рыбозаводе перекрыли. А если уж точным быть, то для каждого из молодой семьи коротким школьным уроком семейного бытия на людях обернулись, ибо купейный вагон, в котором ехали, тоже не одни - с шиком, в комфорте и при деньгах - это не вольных нравов барак на семи ветрах, пропахший рыбою и гнильем, с храпящими женщинами за бязевой шторкой, измученными тяжкой работой.
В купе соседи обходительные: "извините", "пожалуйста", в ресторан за компанию приглашали, на "вы" разговаривали...
Качает, убаюкивает вагон, будто морская волна. А был ли пропахший рыбьей вонью комбинат? Не приснился ли сумрачный Шикотан, оставшийся в памяти черной точкой за кормой уходящего в шторм теплохода?
Тогда помотало, но до Владивостокского порта дошли. Что уж нынче тужить, по сухому?!
Но закроет дивчина глаза: серебристые сайры под водою к спящему вулкану плывут. И дедушка Чан на прощанье рукою машет.
Словно предостерегает - бойся, дуреха, подземного огня...
ПОГОНЯ
Родная деревня встретила молодых вчерашним днем. Евдокию - уж точно. Хата на месте, соседи те же. Эмилька на радостях козу из пуни с возвратом тащит: дескать, намаялась с заразой рогатой, забирай Манюню, никого не признает... А то!
Соседи шушукаются: без паспорта девка вернулась, зато с мужем.
Фаддей - в форменной "мичманке", грудь нараспашку в полосатой тельняшке. Моряк!
Когда свадьба? Как только в сельсовет записаться сходят. За свадьбой дело не станет - музыкант свой и музыка при нем.
Еще привезла Евдокия в Похмелевку швейную машинку, купленную на вокзале в Свердловске, когда делали большую остановку. Хорошая машинка, "Зингер" называется: в чехле, на деревянный чемодан похожем. "Зингер", ручной и ножной, - большая ценность в хозяйстве. По тем временам всего две машинки в деревне числились. Одну Куделинова невестка приданным из Полоцка доставила, а вторую хроменькой Меланье сердобольные родители, потряся тощей мошной, купили. Почти полкоровы за агрегат отдали. Дочери, обезноженной с детства, другого полезного занятия в жизни не светило.
Девахи "Зингерами" и стрекотали наперегонки. Считай, всю деревню обшивали.
Евдокия в мать пошла, шить, вязать с малолетства обучена.
Теперь к ней заказы потекут.
Но машинка оказалась порченной, нитку не тянула, наматывала "бородой" на шпендик.
- Не шпендик, а шпендель! - поправлял Фаддей.
За малый рост острая на язык деревня сразу же окрестила его .шпендиком., и механик обижался. Он по механическому делу мастер, чем и гордился, а незнайства в словах не терпел.
"Обманул мироед, надул спекулянтская морда!" - убивалась Евдокия, поминая недобрым словом вокзального торгаша, всучившего ей красивую, но с изъяном машинку.
Скорый на руку, Фаддей загорелся починить, но еще хуже напортачил.
- Я больше по дизелям, тут слесарь-лекальщик требуется, - оправдывался за промашку.
Зато когда механик доставал гармошку, разворачивал меха, сидя на крылечке, а то и вдоль улицы с нею вечерком прогуливался под руку со счастливой женой, тут уж все пересуды по боку. Гармонист всегда самый почитаемый гость по деревням.
На работу устраиваться Фаддей не спешил. Сходил, правда, в Осмоловичи на колхозный двор, возле зачуханного "ХТЗ" с председателем походил. "Я по другим дизелям, судовым, - был его ответ председателю. - У вашего трактора мощность не та..."
"Сказала бы, по какой части ты мастак, да промолчу, себе дороже обойдется!"- рассуждала по этому поводу Евдокия, не в силах забыть мужу шикотанские грешки.
Тем, что до нее было, не упрекала, оправдывая незнайством, но и что при ней на Шикотане случалось - не поминала.
Прошел год. Жизнь семейная стала налаживаться. За вырученные на Курилах деньги хату подремонтировали, барахлишком разжились.
Скромное свадебное застолье вскоре после приезда справили.
Как-то из далекого Владивостока пришла телеграмма (Фаддей называл ее радиограммой), из которой явствовало, что его срочно вызывает в рейс, как незаменимого механика, капитан Сомов.
- Сам капитан, что ли, кличет? Сомов? - встревожилась Евдокия.
- Какой капитан, дура! Из отдела кадров пароходства депеша. Знать, запарка у них перед путиной. Людёв собирают, плавсостав... Вспомнили, едрёна кочерыжка! Спохватились!
- А Сомов?
- Судно так называется, "Капитан Сомов". БМРТ.
Большой
морозильный рыболовный траулер. Такой меньше чем на год в море не ходит. Я
на
нем мотористом две путины ломал...
- На целый-то год?
- Ну, на восемь месяцев, может и меньше... А там, как карта ляжет. Зашибу деньгу - и сразу домой. Заживем!
"Не пущу! - хотело было воспротивиться молодая жена, но не смогла: острой мольбой загорелись у мужа глаза, бездонной печалью синева в них заплескалась.
Поняла: уедет и без ее согласия. Тесно морской душе в захолустной деревеньке.
Сборы были недолгими. Хозяйка только и успела, что простирнула мужу тельняшку с длинными рукавами, собрала бельишка на смену, из провизии - шмат соленого сала с чесноком. Денег на билет из оставшихся "шикотанских" с собой в дорогу дала. Чай, не близок путь, по себе знает...
Сердце не зря болело: не прошло и трех месяцев, как муженек заявился в деревню при полном параде: в заломленной на ухо фуражке-"мичманке", под сильным хмельком - видать, бонячил, не просыхая, всю обратную дорогу.
Без чемодана. При полном отсутствии заработанных денег.
Зато с расфуфыренной кралей под ручку.
"Знакомься, - представил, - сестра моя двоюродная, у нее в Слуцке родня. Я тебе о них, кажется, рассказывал.... Пущай с нами поживет... Чего уж теперь, раз объявилась... Как снег на голову..."
Про рейс, заработок - ни слова. Скорее всего, дальше Москвы вообще никуда не выезжал.
Затюкало Евдокии сердечко от нехорошего предчувствия, душно ей стало...
Сестра... В глаза бы ей бесстыжие плюнуть, от ворот поворот показать, однако нельзя, боязно... Фаддей, чего доброго, зашибет, он может, черт бешенный... А попробуй, докажи, что не сродственница! Какую пакость надумали, какую злобу коварную затаили гулящие души, окаянные головы? Может, наедине с девахой потолковать, выведать замыслы? Авось, откроется, проговорится?
Но муженек от родственницы ни на шаг: будто петух наседку от посторонних оберегает, как кречет над нею кружится, никого не подпускает - ни подступится, ни выведать.
Только под ручку по деревне свояченицу водит, рассказывает да показывает; с деревенскими знакомит:
"Здесь у нас, Наталья Филимоновна, до войны (как будто, жил тут и знает!) лабаз стоял, завалинка осталась..."
"А вот, знакомьтесь, кузнечных дел мастер дядька Илья: по моей, можно сказать, части специалист..."
"Вадька, соседский малец... Хошь, Вадька, пряник?"
Сопливый Вадька, наверное, хочет, только не дождется он гостинца от шалопутного Фаддея, зря тот пустой карман выворачивает - гол механик, как сокол, все на кралю свою спустил еще в дороге, мать ее за ногу!"
"На руки перчаточки,
На ноженьки галифе,
Со мной барышня-красотка
Во малиновом лифе.
Как надену я тужурку
Да пресветлую,
Полюблю себе Машурку,
Да вот этую".
С месяц так продолжалось. Евдокия спозаранку на наряд к конторе поспешает, куда пошлют урок получить: на прополку либо на ферму, а муженек со свояченицей, или кем там она приходится, то на гармонии пиликает день-деньской, то по над речкой прогуливаются, окрестности осматривают. А что там искать? Поле, как поле, река, как река...
Люди сказывали, что видели, как миловались в стожке без стыда и совести средь бела дня. На родственные лобзанья совсем не похоже... И это при живой-то жене!
А то, уединившись в малой комнате, лясы точат, шушукаются.
Хотела уж было Евдотья, мужняя жена, допрос богохульникам со всей строгостью учинить, за волосы безстыдницу-разлучницу оттаскать, за порог взашей гнать, но, однажды, придя с работы, обнаружила, что и выговаривать слова правильные, приготовленные, некому: исчезли полюбовники оба.
И швейная машинка вместе с ними и коробкой-чехлом.
Другого в хате взять нечего: домотканые половики, что ли, выносить разом с пуховыми подушками?! Козу из пуни выводить?! Так скотина ж днем за огородами... Кому попадя в руки не дастся. А тут заявилась, не звана, бешенная телка, блудная да гулящая, мужика со двора свела... Как земля таких носит - расфуфыр бесстыжих?! Ни дна ей, ни покрышки, прости Господи...
"Ду-ду-ду-ду-ду-ду-ду;
Как попала я в беду,
Во слезу горючую,
Разлуку неминучую".
Долго ли, коротко ли горевала покинутая жена, как ранним утром, спустя недельку, в низенькое окошко постучали. Глянь, а там разлучница собственной персоной, рукой манит. В хату не заходит.
- Чего тебе? - стараясь не выдать охватившие волнение и страх, спросила Евдокия срывающимся голосом, выйдя на крыльцо. - А ухажера, где оставила?
- Да ну его, шалопуту! - ничуть не смущаясь и не пряча глаз, ответила так называемая родственница, вольная птаха. - Сама знаешь приставалу... Мое последнее выманил на опохмелку. На вот "Зингеру" свою забери, без надобности мне...
- Ой ли? - усомнилась хозяйка, принимая из рук ранней посетительницы коробку со швейной машинкой. - Вещь дорогая, в хозяйстве нужная... Или вы врозь теперь? Не думаете вместе?
- Вкривь да вкось, да не срослось! Принимай имущество, мне чужого не надо. Фаддея твоего слово было, не моя нажива. Мужика отбить могу, а добро с чужой хаты - ни в жизть... Так и знай... Того и вернулась, чтоб проклёны не слала вдогонку...
- Фаддей-то где? - перебила девушку Евдокия.
- А! - безнадежно махнула рукой Наталья. - С шахтерами увязался. Из Солигорска они. В Кузбасс путь держали, бригаду собирали. Была там, правда, одна лахудра с ними в купе. Как репей к собачьему хвосту твой к ней прилип, не оторвать...
Не зная, ликовать ей или оскорбляться, Евдокия повела
соперницу в дом. Подальше от соседских пересудов. Не взирая на обиду, что уязвлена, виду не
показала.
Покормила незваную гостью с дороги. Исповедь сиротскую, подперев щеку кулачком, выслушала. Родители у Натальи развелись уже давно, вот она после интерната (при живых-то отце с матерью!) и ищет свою судьбу в поездах да на курортах. Как будто, серьезные мужики за женами в дома отдыха и санатории ездят: им бы пузо на солнце погреть, покобелячить вдали от семейных забот...
Эх, девка! Не там шукаешь...
Напоследок, прощаясь, всплакнули в четыре ручья над долей бабской горемычной, над лихою женской судьбиной. Сколько таких баб, да еще в сотни раз отчаянней и горемычней, встречала Евдокия на Шикотане!
- Куда сейчас? К родичам в Слуцк? Фаддей гутарил, вроде, тетка у тебя там обитается... И семья у нее...
- Поеду к тетке, авось примет, - без особого энтузиазма ответила Наталья. - Может, замуж выйду, хватит уж куролесить по свету...
- Замуж не напасть, да как бы замужем не пропасть! - назидательно сказала Евдокия, а думала совсем о другом: где ж ненаглядного нелегкая носит? Должен же появиться с дня на день, если опять в какую-нибудь карусель не заплутался... За ним не заржавеет.
А от сердца отлегло. Ничего серьезного у Фаддея с Натальей, значит, не сложилось. Пусть только явится, кобель бесхвостый! Она то уж найдет, чем беспутного допечь! Не мытьем так катаньем...
И Фаддей вернулся. Вскоре после визита Натальи. Как и она, явился ранним утром: пришел пешком огородами со стороны узловой железнодорожной станции, что километрах в семи от деревни.
Наталья, разбуженная стуком в окно, подхватилась с кровати. Глянь, стоит: нетрезвый, грязный, в пиджачке с чужого плеча с надорванным рукавом...
Охнув, выскочила во двор, как была, в исподнем и босиком. Даже шаль на плечи не накинула.
Батюшки, где ж его черти носили? В какую катавасию затесался?
С расспросами, что да как, Евдокия лезть сразу не стала, но и Фаддей немедленный допрос упредил, выдохнув хриплым, незнакомым голосом, обдав горечью застарелого перегара:
-Баньку затопи, в баньку мне надобно...
Пока то да сё, в ожидании горячей воды и пара, уставший до чертиков путник улегся передохнуть на полатях в предбаннике, куда Евдокия принесла из хаты кой-чего перекусить и полбытулки самогона. В самый ему будет раз.
Фаддей только голубыми глазами благодарно зыркнул, - и уже потекло слезой, защемило жалостью женское сердце, готовое любить и прощать.
Золото, золото, сердце бабское! Самоварное да суконное, мужьей лаской и вниманием не избалованное...
Главное, что жив-здоров муженек непутевый; не верится, что прибился, наконец, двору... Целехоньким.
Только потом, когда тесная каморка баньки, расположенной на задворках, наполнилась несмелым теплом, когда первый, неокрепший и горьковатый пар окутал два белых тела - одно, не тронутое загаром, другое - в намокшей ночной сорочке - Евдокия разглядела ссадины и синяки на мужниных боках, кровоточины на сбитых коленках и костяшках пальцев, показавшиеся поначалу засохшей грязью...
- Где же тебя угораздило? - выдавила женщина, давясь состраданием.
- Шахтеры, едри их кочерыжку! Трюмные души, мать их ети! Бабу приревновали! - начал материться Фаддей. - Нужна она была мне, как зайцу лыжи! Так, для куражу... Да если бы не проводник... Гармошку жалко...
"Про машинку даже не заикнулся!" - больно укололо Евдокию.
"Да что машинка, - подумала тут же. - Дома она, за сервантом стоит. А гармони действительно будет в хате недоставать. Как же сейчас - без припевок, без побасенок песенных с понятным намеком и затаенным, известным лишь им двоим, жизненным смыслом?! Хотя песнями сыт не будешь... Что-то кашляет муж некрасиво... Как бы внутренности ему не отбили, не зашибли в пьяной драке? Ишь, хорохорится, Аника-воин! А глаза и бока, как у побитой собаки. У чужих людей жалости не допросишься, если что, бьют без оглядки, насмерть..."
Веничком надо, веничком погорячей: баня правит.
Евдокия, принявшись за помывку, заодно лишний раз и мужнину татуировку разглядела, оставив на потом все досужие расспросы и разговоры.
Знатная была у Фаддея наколка. На самом что ни на есть срамном месте, которым лавку трут - на заднице. Сколько раз, бывало, выспрашивала после того, как нагишом муженька впервые увидела: что это за черти на ляжках у него изображены? Только отмахивался...
А на мужниных, надо полагать, флотских ягодицах неизвестным умельцем наколоты два судовых кочегара в чертовом обличье: в тельняшках, с торчащими рожками, копытами и длиннющими хвостами, закрученными затейливым вензелем. Каждый из них держит в когтистых лапах по длинной кочерге направлением... в "топку". Только зашевелится человек, сделает пару шагом - чертовы работнички тут же оживают, каждый со своей стороны, в "топке" шурудит... И чем быстрее ходьба, чем веселей у кочегаров работенка. И смех, и грех...
- Ошибки молодости! - оправдывался перед супружницей механик.
Ради баловства, бесшабашного озорства корабельные товарищи такую картинку ему на заднем месте по пьяному делу иглою выкололи. Глубоко въелась тушь в кожу. Вовек не свести.
А на все женины укоры Фаддей вполне резонно отвечал: дескать, не будут же ему в отделах кадров в штаны заглядывать: для знакомства трудовая книжка имеется, а еще санитарный паспорт моряка и удостоверение механика-дизелиста судовых механизмов. Классного, между прочим...
А пока я вахту держать, как в песне поется, не в силах, то поддай-ка, жена, пару и чарку налей, что-то мне нездоровится...
И действительно стал Фаддей с этого дня заметно сдавать.
Знать, не прошло бесследно падение на ходу поезда, когда подгулявшая
компания
шахтеров, к которой он бесцеремонно прибился в вагоне, решила избавиться
таким
бесчеловечным образом от пьяненького назойливого спутника с гармошкой. Благо,
хоть не на полном ходу вытолкнули из тамбура, а на тормозном
участке, где-то под Смоленском. Спутница шахтеров, перед которой Фаддей и
начал
без устали куражиться да бахвалиться, еще
раньше от нагловатого ухажера отшатнулась, не говоря уже о Наталье, вовремя
сделавшей ноги от женатого мужика. - Оскорбившись столь пренебрежительным к
ней
отношением и неясной перспективой отправляться вместе со случайными
компанейщиками, заместо Слуцка, на
неведомые угольные шахты Кузбасса. Прихватила для сохранности "Зингер",
о
котором разухабившийся Фаддей напрочь
позабыл.
Оказавшись на обочине, без денег и вещей, Фаддей
добирался
до дому из-под Смоленска на
перекладных:
где товарняком, где на попутных пассажирских поездах- до первого
контролера...
Все это Евдокия выпытала у мужа опосля. И лишний раз за измену не корила.
Кочегары в тельняшках, между тем, дело свое поганое делали - чах человек день ото дня...
Евдокия, тьфу-тьфу, даже взаправду считать стала, что вся
причина мужниной хвори в этих самых чертях-кочегарах, без жалости терзавших
человеческое нутро. Уж как старалась, сердечная, болезному угодить, шагу
лишнего ступить не давала, дабы чертов подряд не усугублять: полежи,
Фадеюшка, охолонь, отдохни, не
хватайся
за топор и косу, незачем при квелом здоровье себя утруждать, лишние шаги по
двору делать, сама управлюсь, не впервой...
Но, видать, синий чертяка под кожей, что из бесовской пары за главного, с левой который, значит, стороны, еще больнее в мужнины кишки железом залазил, еще азартнее каленым крюком нутро выворачивал... А рогатый напарник, злобствуя, ему усердно помогал.
И так, и сяк женщина воображаемых бесов уговаривала, пыл их утихомиривала, льстивыми словами ублажала, дабы умерили свое кочегарное занятие, а те - ни в какую: мол, работники мы договорные, подневольные, незримым зароком к топке прикованы, ни отойти, ни передохнуть... Один лишь исход знаем: заливать адский огонь водкой с вином, тогда уж наше старательство без надобности...
"Поэтому муж мой, нареченный, и пьянствовал все годы беспробудно, жар внутрях заливал, по свету носился, как угорелый, по морям по волнам, чтоб поближе к воде?" - вопрошала в ужасе Евдокия.
"Может, так, а может, и нет. Нам доподлинно сие неведомо. Не вольные мы, крепостные. Крепость - дух. А кто терпеливее в самом жарком пекле окажется, тот и важнее в жизни станет. И голову нам, баба, не морочь. Песенка твоего муженька давно уже спета. Неча было гармонь профундокивать, на молодух засматриваться... Ему, дураку, свыше было велено: с тобой, убогой, до самого смертного часу якшаться, холить тебя и любить. А вот оно как все вышло... Так что за горькую правду не обессудь..."
"Это ж какая я убогая?! - возмутилась Евдокия. - Господь меня не обидел: руки, ноги целы, и спереди, и сзади все есть, и лицом не страшна, и статью не хуже других..."
"Так то оно так, - отвечал черт-кочегар, - да вот жалостливая ты чрез меры, значит - ущербная..."
"Изыйди, лукавый, брешешь ты все! Собака лает - ветер носит!"
"В языке кость - твоя злость. Наша правда!"
"Не бывает такой правды, чтоб люди от нее страдали! Неправда это!"
"Как знашь..."
Наяву ли происходили разговоры с бесенятами, что в кочегарском обличье жили, блажилось ли Евдокии тревожными ночами под мужниным боком, но только не раз и не два прижималась она чутким ухом к потной груди и животу спящего Фаддея, пытаясь понять, что же у него в середке происходит: бушует, сердится огонь или на убыль пошел?
Хрипело в груди, булькало в кишках... Плохи, значит, дела...
Ой, лихо!
Даже от чарки стал отказываться: не было сил бесовское пламя гасить.
Так продолжалось, ни шатко, ни валко, а несколько годков. Все домашнее хозяйство оказалось на женских плечах: и на работу в колхозную бригаду поспевала, и по дому. У мужа только и сил хватало, что на соседской гармошке поскрипывать да, сидя на порожке, умные советы хозяйке подавать. А чужая музыка - не своя, под чужую петь-плясать не резон, да и не сладилась у музыканта совладать с инструментом: простужен баян и клавиши не в том порядке.
Евдокия и не сердилась: как-никак муж в доме чинарем, а мужики, как известно, только главенством жизненные силы питают, умом стараются верховодить, если на все остальное уже не способны... Сама свое счастье отыскала, привезла за тридевять земель и на порожек своей хаты усадила: любуйся - не хочу. Пенять-то не на кого. Такое уж ей счастье, выходит, выпало - кочегарное, хворое. Но зато - душевное, песенное. А оно, согласитесь, дорогого стоит...
Перед кончиной Фаддей посветлел лицом. Тусклый огонек, блеснувший в глазах, ожег склонившуюся над умирающим мужем Евдокию синими угольями.
- Дуняша..., - прошептал чуть слышно, а никогда так раньше не называл. - Не видать мне боле синего моря и берегов заморских. Знать, не судьба. Прости. Хочу признаться, повиниться перед тобой... Сил больше нет таиться...
- Что, Федюшка, что родненький?! Да в чем же ты можешь быть виноватым? Это я, растяпа, тебя не уберегла, недоглядела...
- Молчи. Слушай. Поезжай в город Вологду. Найдешь там Фатееву Татьяну Семеновну. Если застанешь. Адрес в адресном столе дадут. Передай: так, мол, и так, убыл Фаддей Ермолаевич в кругосветное плавание. Навсегда. Кланяться велел...
- А кто ж она тебе будет? Жена? Подруга? Что ты раньше о ней не рассказывал?
- Никакая не жена... Буфетчицей у нас на судне была.. Вся жизнь моя из-за нее наперекосяк. Ты уж прости, дурака. Тебя любил... Обязательно исполни...
С тем и отошел. В чем повинен перед женой, сознаться не успел ...
И показался онемевшей от горя Евдокии неестественно маленьким и худеньким, как беспризорное дитя, лежащим на широкой кровати впритык к коврику-картинке на бревенчатой стене. Отвернулся ото всех, будто разобиженный на весь мир, и затих, неприкаянный...
А на той картине, тканой разноцветными нитками, мчатся по зимнему тракту средь дремучего леса сани-розвальни с запряженной бешенной тройкой взмыленных коней.
Гонится за санями голодная стая матерых волков: в прыжке норовя ухватить за горла гривастых лошадок.
Выбились из сил залетные кони. Пена спадает хлопьями с измученных боков. Догорает рогожа с соломой на задниках саней. Закончились заряды в ружьях ездоков. Вокруг дремучий лес и жилья за поворотом не угадывается. Лютая смерть близка...
Ой, лихо!
Чу! Доносятся ветром переборы далекой гармошки:
"Ты прощай, моя сторонка
И деревня при реке,
И деревня, и садок
И пашенька, и лужок
И коровушка Красуля,
И зазнобушка Акуля..."
Аккурат такую песню Фаддей напоследок играл. Будто чувствовал близкую кончину.
Выходит, что дурь свою морскую, пьяную, наплевательскую на земные радости, этой же дурью и прикрывал до самой смерти. Имелась, значит, в бродяжьей душе и пашенька деревенская, и заветный лужок, и зазнобушка сокровенная, коль на уста пророчески попросились.
Что имеем - не храним...
Коврик, что висел неизвестно с каких пор над кроватью, давно уже глаз намозолил. И не замечала его в хате хозяйка. Только Фаддеева кончина заставила взглянуть на вышивку другими глазами. Кажется, когда Дуняшка была еще девчонкой, перед войной, коврик с волчьей погоней отец привез гостинцем с ярмарки из райцентра. Свыклась с ним. Бывало, лежа подле картинки на топчане, все додумывала, представляя, чем может закончиться сцена лошадиной скачки. Унесутся ль сани от погони? Ускачут ли от волчьих клыков резвые лошадки? Должны ж отыскаться в подсумках ездоков запасные заряды и пули, чтобы сразить злых голодных хищников! Должна ж подоспеть экипажу подмога - с меткими ружьями, с огнем, с верными псами! Кажется, уже звенят за поворотом бубенцы многолюдного санного поезда, догоняющего одинокую тройку ... Вот-вот распахнется за краем картины широкое поле и лихая упряжка, вырвавшись на простор, унесет людей от смертельной опасности!
Чего только не рисовалось в девичьем незрелом мозгу...
Неужто и нынче позвали кони в дорогу? А, может быть, и есть наша жизнь - вечная погоня неизвестно за чем?!
Никак не шла из головы Евдокии предсмертная просьба мужа: поехать в далекую неведомую Вологду и отыскать там некую буфетчицу Фатееву Татьяну, его морскую подружку. Может, задолжал ей сильно? Может, через эту женщину грех не смытый висит на нем и не даст покоя даже в могиле? Может, еще какая-нибудь тяжкая провинность связывает обоих, и требуется непременно разорвать обузу, чтоб не томила не исполненным обещанием?
"Надо ехать! Последний долг мужу отдать! - решила Евдокия.- А где эта Вологда"?
- Вона где! - махнул рукой в северную сторону дежурный по станции, куда Евдокия на досуге сбегала в разведку.
- Доедешь пассажирским до Орши, там пересадка, через Смоленск на Москву, а оттуда дорога во все концы. В Вологодскую сторону тоже, - пояснил дежурный.
Евдокии и не боязно: поезд, куда угодно довезет.
Не удержалась, похвасталась:
- А я уже ездила далеко. На Дальний Восток!
- Да ну! - удивился дежурный по станции и внимательно посмотрел на Евдокию, сельскую жительницу. Девка - не девка, молодица - не молодица. На всякий случай спросил:
- А сколько ж тебе лет, красавица?
- А сколько, дяденька, дадите? - созорничала Евдокия, как бы невзначай сдергивая, поправляя на русой голове темный траурный платок, старивший ее.
- Да ты совсем еще молодая! Поди, и двадцати пяти нет?!
- Я уже замужем была. Мужа недавно cхоронила..., - неожиданно для себя призналась Евдокия незнакомому человеку, интуитивно ожидая встретить равнодушие в чужих глазах.
- Вот незадача, вот беда, - засуетился железнодорожник, не зная, что и ответить на неожиданное признание и как вести себя дальше с девочкой-женщиной в трауре, окликнувшей дежурного по станции обыденным, давно набившим оскомину вопросом: как проехать и сколько стоит билет. Наскучившая каждодневщина.
Но, значит, было в этой серенькой пташке что-то настоящее, сердечное. Не какая-нибудь финтифлюшка. Таким всегда стараются угодить. Хоть чаще всего простушки, вроде этой, ни о чем не просят, а только спрашивают... А вдов послевоенных, то кто их считал?!
- Ты приходи, дочка, когда надумаешь ехать, посажу, помогу...
- Еще чего! - беспечно махнула рукой Евдокия. - Я сама! В поезде хорошо: чаи носят, станции объявляют... Даже выходить не охота...
- Значит, на родину мужа поедешь? - высказал догадку дежурный. - А сама откуда будешь, чьих?
- Из Похмелевки. Козлова-стрелочника дочка. А по матери - из Осмоловских, Бончей.
- Козлов? А как же, знаю! Знал... Он же у нас на узловой до войны работал! - обрадовался железнодорожник знакомому имени - Жив батька-то?
- Убили на войне, - тихо ответила Евдокия, вогнав собеседника в еще большую неловкость. Как будто б и его вина было в том, что землячка недавно мужа похоронила и вот, оказывается, отец у этой серьезной не по годам, такой непосредственно милой и, по всем признакам, горделивой девахи, на недавней войне погиб.
Прозвучавшее дополнение - из каких именно Осмоловских женщина родом - многое собеседнику сказало. Добрая половина населения деревни Похмелевки и более крупных Осмоловичей, где и располагалcя железнодорожный разъезд, носила фамилию Осмоловских, причем, с почти забытой приставкой "Бонч" - это белорусско-польская ветвь. К ней еще относились Бонч-Судзиловские, Бонч-Будаговские и другие "бончи" с окончанием основной фамилии на "ий". Древняя кровь.
Другая часть жителей объединялась дальним, далеким и вода на киселе родством, среди которых, самые знатные в неизвестном прошлом фамилии, звучали и писались когда-то с обязательной приставкой "Корч".
Затем по численности в округе шли сапраудныя (настоящие) белорусы - Пашкевичи, Валкевичи, Саковичи...
Остальные жители значились под чисто русскими именами - Козловы, Кудловы, Матохины, Кулагины, Коротцовы, Калугины...
Земля Могилевщины, словно трехведерный чугун с наваристым борщом, какой только людской овощ в емкость свою не приняла и не переварила: здесь и могилевские, и брянские, и смоленские, и гомельские... А для приправы - польские, литовские, татарские и еще, хрен знает, какие коренья в общей похлебке за века взопрели... Хлебай - не хочу!
Со временем приставки, а стало быть, и двойные фамилии в обиходе исчезли, ветви и побеги пересеклись, перемешались, люди в округе перероднились, стали разговаривать, общаться главным манером на белорусско-русском наречии с вкраплением редких польско-литовских выражений и слов. Однако у большинства местных жителей не искоренилась продиктованная генетической памятью столетий убежденность в том, что Осмоловские, да еще из "Бончей" - это самые-самые: независимые, гордые, своенравные. А все остальные, в том числе выделившиеся в самостоятельную ветвь "Корчи", - людишки с бору по сосенке, конечно, не последние, но и не высшего сорта.
Исходя из этой доморощенной иерархии ценностей, Евдокия Козлова, а по матери - Бонч-Осмоловская негласно считалась с примесью польских кровей, о чем она сама никогда не думала, и о чем никто обычно не говорил. О происхождении почему-то вспоминали в тех, не слишком частых случаях, когда представители давно растворившегося в людских пластах бунтарского рода проявляли себя выходящим из привычного ряда образом, отличным от поведения и поступков среднего большинства: невесты удирали из под венца к нищим женихам, женихи вешались и стрелялись из-за неразделенной любви к богатым избранницам, и те и другие - без колебаний отправлялись за жар-птицей в неизвестные дали и края, и все вместе - отличались внутренним благородством, негромким достоинством и легко ранимой совестливостью.
"Гонору слишком много", - оценивали окружающие неординарных односельчан, причем, произносилось данное выражение с не меньшей гордостью за тех, к кому сия, вроде бы нелестная оценка, относилась.
А если уж копаться в генеалогическом древе Евдокии более дотошно, то следует сказать, что ее бабка Тереза была привезена в соседнюю с Похмелевкой деревню Богдановка польской помещицей пани Богданой еще задолго до первой мировой войны - откуда-то из-под Ченстохова. Со временем любимая служанка (поговаривали - внебрачная дочь) под фамилией пани была выдана замуж за панского кучера Кирея Козлова, из русаков. А потом отпущена на вольные хлеба в придачу с небольшим земельным наделом. После смерти старой помещицы невесть откуда взявшиеся наследники выселили Терезу с семьей из подаренной хаты, а земельный надел, на который пани Богдана не удосужилась оформить никаких дарственных бумаг, отобрали. (В тот период Тереза была беременна Илларионом, будущим Дуняшкиным отцом). Пришлось тогда бывшей служанке, нечаянно ставшей "паненкой", наниматься, вместе с мужем, на смолокуренные заводы своей прежней благодетельницы, а, возможно, - родной матери, перешедшие в руки многочисленных, смешанных по крови родственников покойной.
Кустарные производства по выпуску дегтя просуществовали до тех пор, пока рубщики и углежоги не вывели в округе березовые леса, а их владельцев окончательно не уничтожили войны, революция и реформы.
А фамилия осталась...
- Значит, Осмоловская? - уважительно повторил-переспросил дежурный по станции, во все глаза глядя на ожившую под непраздным вниманием молодую женщину.
- Не-а, Козлова! - специально наперекор поправила Евдокия.
Такие уж мы, Осмоловские! Которые - Бонч...
А для себя она уже твердо решила: надо ехать.
Никто Евдокию отсюда провожать не станет. Разве что деревенский дурачок Муравчик - станционный завсегдатай, притащится по своему обыкновению в такую даль к вечерним поездам.
Редкий из составов останавливается на забытой богом железнодорожном полустанке на положенные по расписанию три минутки. Проносятся поезда по путям с ветерком, озабоченные, скорые - на Костюковичи, на Могилев, на Оршу, на Смоленск.
А горбатый Муравчик, названный родителями, будто в издевку здравому смыслу, Володомиром, каждый день приходит их встречать-провожать. Заодно и тех сельчан и гостей, кто отправляется либо приезжает пассажирскими рейсами. Всех он знает, и каждому из местных тоже знаком. Володомир - и все этим сказано.
Но главным образом проходят мимо Осмоловичей длиннющие товарняки, обдавая стоящих на обочине людей теплым ветром, напитанным запахами дальних дорог.
Дышит "чугунка" сгоревшим углем, мазутом, мимолетным праздником, которого всегда очень ждешь, и который проносится так стремительно.
Бывало, в детстве положишь, тайком от взрослых, на теплую рельсу пятачок - и ждешь, когда прогрохочет состав, затихнет вдали, чтобы оставить в щебенке меж промазученных шпал стесанный тяжестью чугунных колес блестящий кружок.
Спрячешь монетку в ладошку. Горячо!
Евдокия помнит те проводы, вовек их не забыть. Не ейные, дальневосточные, а отцовы, военные... Станцию эту помнит: кирпичное зданьице и дощатый перрон, пристанционный буфет, считай, единственное людное место в округе, оживавшее по прибытию редких пассажирских поездов и на время еще более редкого завоза пива. Тогда уж вокруг пивного бочонка - людей невпроворот. Половина Осмоловичей днюет в буфете и ночует. Но бочонок быстро опорожняется, и буфетчица в отсутствии посетителей скучает, не зло задирает расспросами добровольного помощника Муравчика, а чаще всего запирает дверь и уходит, вывесив захватанную табличку "Ушла в сельпо". До следующего пассажирского.
Одни хлопоты - и незнакомая Вологда впереди. Что там ее ожидает?
ВОЛОГОДСКИЕ КРУЖЕВА
"Ой, болота-балотачка,
Там хадзiлi сiротачкi
Да збiралi ягодочкi.
Збiралi, гаварылi:
- Где нам сесцi iх паесцi,
Цi нам брацi дамо. несцi?
А панесем мы да крамкi,
А купiм мы татку з мамкай.
Усе крамкi абхадзiлi -
Татку з мамкай не купiлi..."
Считай, всю дорогу от Осмоловичей до Москвы и дальше - до самой Вологды донимала Евдокию эта песня. Ехала молодая вдова - не радовалась, в неизвестности предстоящего грустила. А из вагона, как будто, и не выходила вовсе: казалось, как села когда-то в поезд направлением на Владивосток, так и продолжают проноситься за окошком станции и полустанки, поля да леса. Разве что долгая остановка позади осталась - лет эдак на пяток. Ровно столько, сколько прожили с Фаддем в Похмелевке. Жили-были, не тужили, да деток не нажили.
И все, вроде бы, оборачивалось сном, приметою в руку: кони на коврике - к дороге, позабытая песня-плач - к сиротству.
Пассажирка проводы отца еще раз вспомнила, а также - своих рано умерших сестер и братика.
Дуняшка первенцем, старшей в семье была, поэтому последыши в памяти задержались. Остались б они живы, наверное, подробности бы не сохранились, а так...
Сестричка Елизавета отдала Богу душу в пятилетнем возрасте. Любила ее очень Дуняша, нянчила, на руках носила. Лизка хоть и вредная была, плаксивая да капризная, но отходчивая и глупая. Уступи ей игрушку - она и рада-радешенька. И не сколько игрушке, а тому, что уступают, потакают. От скарлатины сгорела.
С Матреной, родившейся вскоре после смерти Елизаветы, и вовсе хлопот не было. Сосет себе хлебный мякиш, в тряпицу завернутый, сопит, - няньке и горя с дитем нет.
Спала, спала девочка почти до четырехмесячного возраста - и однажды не проснулась. Чем болела - тоже не известно. Бог дал, бог взял.
Братик Афанасий, Фронька - до трех лет прожил. Шалун, забияка. Батькина, Козлова порода, как говаривала мать. Этому хоть кол на голове теши, все одно поступал по-своему. У Фроньки с малолетства манера проявилась: убегать от взрослых и хавацца, прятаться, значит. Оставишь его на минутку без пригляду, а он уже за порогом, в бурьяне или в собачьей конуре... А то и вовсе - за плетень и бежать без оглядки куда глаза глядят... Набегался на свою погибель: простудился, заболел и зачах.
Детей похоронили на кладбище под названием Грязевец в Осмоловичах. Три крестика над куцыми холмиками. На каждом кресте мать повязала поминальный рушник с вышивкой. Дуняша подбирать и вышивать на них узоры помогала. Почти каждую весну выцветшие рушники на крестах меняют на новые.
В селе имеется другое кладбище - Брывица: крестов и
постаментов с фамилией Осмоловские там тоже хватает...
Есть на нем одна памятная, очень старая семейная могилка, и не одна, а целых три. Две из них - тоже детские. Третья, взрослого покойника, не чуждого им - за кладбищенской оградой.
Страшная родовая трагедия связана с этими захоронениями.
В году 1903-ем, когда злые родственники выгоняли служанку Терезу из дареной хаты и отняли жалованной паней Богданой кусок земли, подрастало у нее в доме трое детей - пятилетняя дочка Мария и двое мальцов-близнецов, Андрейка и Василь. Ихний отец Кирей, как говорили очевидцы, не то умом тронулся от постигнувшего семью разорения, то ли запил с горя по-черному, но только нашли его в хате с перерезанным косою горлом, бездыханным. Но прежде, чем самому Богу душу отдать, порешил отец, той же косой, двоих несмышленых малолеток...
Тереза дочку-кровинушку уберегла, а вот малых - не сподобилась, так как была на тот час с дочерью в отлучке...
А через пять месяцев после трагедии родила еще одного сына, Иллариона - будущего Дуняшкиного отца.
Души невинных младенцев над тем проклятым местом, где стояла хата бабы Терезы, долго еще витали, пока однажды осенней грозовой ночью маланки ее не спалили...
Кирея-душегуба батюшка хоронить на кладбище запретил.
За детскими могилками родственники приглядывают из поколения в поколение...
Вот как с этим жить?! А приходится...
Ветры жизни не щадят житное поле, мнут его бури с дождями без разбору и всякой жалости. Но горе в ней одинокому колосу, ничейному цветку: всяк его норовит пригнуть.
Наверное, поэтому колос к колоску тулится, цветок к
цветку
вяжется...
К чему эти мысли?
Села себе да поехала. Как и положено, с билетом в плацкарту. Чем она хуже других?
Но чем ближе к конечной станции, указанной в билете, поезд приближался, тем тревожнее у Евдокии на сердце становилось. Стук да перестук колеса на стыках - прыг-скок в груди сердечко. Даже от чая, что проводница разносила, отказываться начала. Хотя знатный был чаек, и сахар-песок завернут в красивые пакетики. Целую горсть голубеньких конвертиков припасла - сэкономила про запас, чтоб в деревне по возвращении показать.
Московской оказалась поездная бригада, а в поезде все под одну гребенку: скатерти на столиках, салфетки в вагоне-ресторане, куда Евдокия специально ходила посмотреть.
И проводницы в блузках с вязаными кружевными воротничками под темными форменными жакетами. Наверное, и есть - знаменитые вологодские кружева.
Ну, а рожи, то, поди, их разбери - московские, вологодские, костромские, ярославские? Румяные да круглые, с голубыми глазами и в большинстве - русоволосые. Не спутаешь - Расея.
Пассажирка и сама мастерица, поэтому рисунок платков и крой платьев подмечала. Не специально старалась, а по привычке, чтоб мысли дурные отогнать и предчувствие спугнуть.
А вдруг там, на конечной остановке ждет Дуняшу злодейка-баба Фатеева с острым топором и придется пред стервой ответ держать: куда увезла дружка Фаддея и что с ним в похмельной белорусской деревеньке сотворила?! А тот, бедолага ...
Век бы соперницу не видывать, имени не знать, да нужда велит. Слово обязывает.
"Вологда - волок - волокно - иволга" - начали пересыпаться в голове Евдокии невесть откуда взявшиеся слова-горохи, вторя затихавшему говору поездных колес, замедлявших перестук с приближением к конечной станции.
Наконец, звуки окончания пути пропали, взвизгнув напоследок напуганной птицей.
Приехали. Вологда.
Однако не стерва Фатеева на скучном перроне озабоченную пассажирку встречала нос к носу, а местный проныра, высматривающий в редком ручейке прибывшего народа раззяв и простофиль. Видать, селянка Евдокия - в цветастом платочке на волосах, полосатом жакете поверх длинного серого платья, в носочках на загорелых лодыжках да с нелепым ридикюлем под мышкой - легкой добычей "наперсточнику" показалась, ибо зорко весь неуверенный путь незнакомки по перрону он проследил, от киоска "Горсправки" до края площади с выходом к центру. Как раз возле того места, где мухляр свои беспроигрышные "три наперстка" выставил на перевернутом ящике и народ зазывал. В самый момент Евдокия бумажку с адресом гражданки Фатеевой, прочитав, в кошелек прятала и денежными купюрами, взятыми в дорогу, шелестела.
Вот тут прощелыга перед залетной гражданкой и возник:
- Не проходите мимо своего счастья, мадам!
Евдокию, будто по глазам ударило, и сердце в кулачок сжалось. Именно так ейный Фаддей - земля ему пухом - женский пол задирал и "мадамами" голову морочил. Поэтому и остановилась, задержалась.
А "наперсточник", воодушевившись замешательством приезжей, за свое:
- Пан или пропал! Удача вас не покинет, мадам! Слева, справа, середина - тут и водка и конина!
Вдове сразу вспомнились Фаддеевы прибаутки, припевки - затоскливилось ей вдруг, затужилось. Другой бы на ее месте невдомек, что такое "конина" - коньяк, а она от супружника своего покойного раньше знала. И как избавляться от назойливых приставал-лотерейщиков, гадальщиц и непрошенных помощников-жуликов, особенно, дорожных, битый жизнью Фаддей, моряк и бродяга, когда-то жену научал от нечего делать за время совместного жития-бытия в деревенском захолустье.
Многое также подсмотрела и вызнала у своих дальневосточных подружек - обработчиц, среди которых встречались - оторви да брось. И блатные с гулящими, и бывшие зэчки с поселенками. Школа у них известная - базар, вокзал, тюрьма, "малина"...
Тут главное - прикинуться "валенком" и ошарашить наглеца неожиданным словом или поступком. Создать нестандартную ситуацию, как говаривал Фаддей.
- Согласная я. Один - к трем. Но играем моим камешком. Деньги - на бочку! - неожиданно для себя, небрежно промолвила Евдокия и вместе с сотенной бумажкой, единственной, что имела за душой еще со старых "рыбных" запасов и которую доселе разменять не решалась, протянула игроку жемчужную бусинку - одну из немногих сохранившихся от разорванных бус, подаренных мужем на свадьбу. Из потертого материнского ридикюля достала.
У "наперсточника" глаза округлились. Как у замороженного красного окуня, попадавшегося обработчице на рыбозаводе среди сайры и селедок. Жемчужина, сразу убедился, настоящая, а "хруст" с Лениным - и подавно.
Выложил на "кон" свои - "зелененькие", "красненькие", "синенькие". Отмусолил три сотни рублей.
То ли парень от неожиданности страх потерял, то ли от предчувствия легкого "фарта" словчить поспешил, однако бусинку под колпачок засунул, а не в рукав или меж пальцев, как у мухлевщиков принято. Со своим камешком - кубиком такие фокусы перед лопухами проделывал. А тут - обмишурился.
Глазастая незнакомка наживленный наперсток приметила, как бы троицу парень ни туссовал и внимание соперницы не запутывал.
Приподнял указанный девушкой колпачок - есть!
Евдокия денежки сразу в горсть - и за лифчик. Жемчужину туда же.
- Куда, маруха? - возопил ошарашенный неудачник. - А отыграться?! Давай еще!
- Карте место! - парировала Евдокия заученной, Фаддеевой, фразой.- Кум, брат, сват, а деньги не родня. Не хочу больше играть. Не буду фарт ломать...
"Наперсточнику" крыть нечем. Подельщиков, с которыми в сговоре и игра "в одну лапу", из-за раннего часу за спиной не оказалось. Да и деваха, по всем признакам, еще та... Весьма некстати вдали милиционерская фуражка нарисовалась. Пришлось уступить и отпустить залетную с миром. И выигрышем.
- К кому, фартовая, приехала? Аль, по делу? - спросил погрустневший парень у Евдокии.
- У нас по плану четыреста тонн! - ничтоже сумяшеся брякнула она в ответ, опять же - словами из песни, что муженек когда-то под гармонь напевал.
Для пущей важности произнесла, чтобы туману еще боле напустить.
Были в той фаддеевой рыбацкой песне еще такие слова: "Моторы вздрогнули, причал поплыл, стоим мы, головы опустив, прощай, любимая, прощай, притон: у нас по плану четыреста тонн...".
Пригодилась песня, знать, не случайно вспомнилась в отчаянную минуту. Покойный муж, что ли, знак подал?
И пошла Евдокия гордо прочь. У самой поджилки от страха тряслись. Все ожидала: догонит блатняк, финкой пырнет...
Не стал догонять. Видать, сбила незнакомка с панталыку: по "фене" знает и темнит не случайно, возможно, дружки-ухари ее встречают, издали следят...
Летела Евдокия подальше от вокзала, ног под собою не чуя.
Шальные деньги титьки жгли.
Наверное, второй раз в жизни прочувствовала опасную сладость обладания крупной денежной суммой. Впервые задохнулась при виде плитки новеньких сторублевок, когда получала расчет в бухгалтерии рыбокомбината на Шикотане. Тогда Фаддей только снисходительно ухмыльнулся: говорил, мол, после каждой удачной путины он впятеро и вдесятеро больше в руках держал. Видать, поэтому и тратил заработанное без оглядки, ибо большие деньги карман ему жгли, в блуд и пьянство толкали. О том, каким соленым потом они добывались, не вспоминал...
А тут Евдокия сдуру три сотенные, как с куста, сорвала - и устыдилась, совестливая, перетрусила, корить себя стала...
Неправедные деньги - хромая судьба.
Ой, лихо!
Побыстрей бы от них избавиться!
Не могла предполагать женщина в ту минуту, как ей эти денежки еще пригодятся и какую неожиданную службу сослужат.
И еще раз удачу свою решила испытать, уже на окраинной улице Вологды, куда добралась после долгого плутания, отыскивая указанный в бумажке адрес - Дворовая, 43.
Деревянные двухэтажные дома, чередуясь с одноэтажными рублеными бараками на этой улице, стояли за черными от времени щербатыми заборами с калитками, а вдоль заборов, обрамляя широкую, глинистую колею - деревянные тротуары из старого бруса.
"Скрипнет доска под левой ногой - быть удаче", - загадала Евдокия, направляясь к приоткрытой калитке, за которой стоял покосившийся домишко с нужными ей цифрами, выведенными на досках притвора краской когда-то голубого цвета.
Доска крякнула напуганной уткой...
Такие, мощеные деревом тротуары, сплошь и рядом покрывали немногочисленные улицы поселка Малокурильское на Шикотане: без них весной и осенью спасу от грязи не было.
Небольшой загородный двор показался чем-то свойским не только как бы приглашением поприветствовавшего и успокоившего Евдокию деревянного тротуара, скрипнувшего на заказ расшатанной половицей. Присутствовал в обиходе чужого подворья неуют , свойственный дефициту мужских рук: ступеньки крыльца вот-вот рухнут, поленица березовых дров разбурена, топор с топорищем - на честном слове, брошен рядом с худым корытом; давненько не тревожила их хозяйская забота...
Резные наличники на окнах потрескались и покосились. Стекла - давно не мыты.
Выглядел быт вологодских жильцов похожим на ее вдовий двор в Похмелевке после смерти мужа - та же сиротливая запущенность.
Вот и все кружева. Вологодские.
Гостье почудилось: сейчас появится в дверях согбенный болезнью Фаддей и осторожно присядет на порожек, теребя ремешок охрипшей гармошки взаймы, которую так и не смог освоить. Только откуда ему тут взяться!
А где ж Татьяна Фатеева, по отчеству Семеновна? Ведь аккурат этот адрес в "горсправке" выдали.
- Есть, кто в хате? - громко позвала-спросила Евдокия.
Дверь скрипнула, приоткрылась - и в образовавшейся щели показались... два синих уголька. Два цветка-василька под густой челкой цвета шатен цвели на детском личике девочки лет пяти, возникшей на пороге. Не могла Евдокия ошибиться: Фаддеевы глаза! Как пить дать - евонные.. Редкое, присущее покойному мужу сочетание - черные волосы и голубые глаза. Значит... Неужели, дочка?!
- Взрослые есть в хате? - волнуясь, спросила Евдокия.
- Баушка. Лежит. Слабая как, - просто и серьезно ответила малышка, не тушуясь незнакомки. - А ты моя мамка будешь?
Ох, лучше бы не задавала сиротка больной вопрос, лучше бы сердце женское не бередила!
Не дал Евдокии боженька деток, обделил...
- Кого там нелегкая принесла? - раздался из комнаты старческий голос. - Проходь сюды. Чего надобно?
- Фатеева Татьяна Семеновна здесь проживает? Адрес горсправка дала. Можно ее видеть?
На топчане в углу комнаты лежала пожилая женщина, укрытая стеганым ватным одеялом.
Конец лета, а больную, по-видимому, знобило.
- К Таньке? - переспросила, приподнявшись, старуха. - А кто ж ее, лярву, ведает, где валандается... Второй год носа не кажет. По морям ездит все, по заморьям... Только цыдульки шлет, карточки разные... Шалава. Дите забыло, чем мамка пахнет...
Старуху, кажется, прорвало - и она стала валить в кучу хорошее и плохое, касаемо
ее непутевой племянницы - поначалу Евдокия приняла женщину за мать Фатеевой - и что сообщать незнакомой посетительнице, впервые переступившей порог, было б совсем не обязательно.
Из всего наобум и громким голосом сказанного, гостье стало понятно: Татьяна Фатеева - дочь родной, рано умершей младшей сестры старухи. Племянница уже давно плавает на морских судах торгового флота не то буфетчицей, не то официанткой, а дочку, отца которой никто здесь не видел, оставила на воспитание одинокой престарелой тетке, так как детей на кораблях "не дёржут". Малая Танька девка послушная, хорошая, однако бабке сладу с ней нету, потому что сама под горку с батогом ходит, а если в гору, дык - только на тачке, с которой Беломорканал рыла, и пора на погост ее, немощную, на этой тачке тащить... Одна надёжа на сына, что в Северодвинске живет, может, заберет племяшку, но тоже все не едет, а у самого двое... А ноне хозяйку через все уши продуло и до нее не докричаться, если только в самое ухо шептать...
Пока шло объяснение, девочка не отпускала руку Евдокии, стараясь лишний раз заглянуть ей в лицо и получше рассмотреть: неужели все-таки чужая тетя?
Это ж надо было так дите от родной матери отвадить, засиротить! Распута!
Наконец, дошла очередь и до заочного знакомства с личностью Татьяны Фатеевой - старуха выложила на стол веер фотокарточек и открыток, сложенных до того в шуфлядке.
Красивая белокурая женщина со светлыми глазами, похожая на Марлен Дитрих, с немного скуластым славянским лицом, настоящая вологодская красавица, глядела на Евдокию с черно-белых, изредка - цветных, фотографий, пришедших по почте на пыльную вологодскую окраину из различных портов - из Владивостока, Одессы, Сингапура, Нагасаки...
Значит, вот она какая - Фаддеева зазноба... Не дурна, стерва. По такой всякий станет сохнуть, туды ее, растуды!
На снимках буфетчица почти всегда находилась с кем-то рядом. Это были люди в форменных морских фуражках, в кителях, в светлых рубахах с короткими рукавами, в легких прозрачных шляпах - на фоне портовых рейдов, больших судов, красивых ландшафтов. Ни на одной не было запечатлено Фаддея. Видать, порознь их кораблям в море и в жизни довелось плыть.
Евдокия на миг представила себе своего мужа рядом с этой красивой чужой женщиной - и засомневалась: нет, не пара. Видать, ради каприза приблизила телом невзрачного внешне механика, осчастливила мимолетной любовью - и оттолкнула, пренебрегла. Того и маялся безответным чувством всю оставшуюся жизнь... Про дочку, наверняка, не призналась. В противном случае - не дал бы покоя, качал бы права до изнеможения. Фаддей такой!
Еще раз покойника вдовая жена в мыслях пожалела. Подумала о сопернице: ишь, фифа, пренебрегла... Не смогла, не успела оценить. А может - не захотела. Другой орел был на примете и в мечтах.
Евдокия не слишком удивилась, увидав на одно й из фотографий очертания большого рыболовного траулера с надписью на борту "Капитан Сомов". Вот, значит, где подружился ее миленок с красавицей-буфетчицей, вот на какое судно стремился потом попасть, надеясь застать свою зазнобу. А ее-то и след давно простыл... В торговый флот перешла.
"Усе шукала ды шукала маладога генерала..."
Чаще фото попадались цветные открытки с видами стран и городов и печатными надписями на незнакомых языках.
С торопливыми скупыми строками приветов на обороте.
Чужая, неизвестная жизнь глядела на Евдокию, будто в насмешку.
А рядом сопела другая - синеглазая, неухоженная, Фаддеева... Значит, - родная.
Пока шел разговор, пока прижималась худеньким боком Танюшка - без всякого сомнения, покойного мужа кровинка - а полуденное солнышко перемещалось в другое замусоленное окошко, будто пытаясь рассмотреть гостью получше, Евдокия для себя все уже решила. Без дитяти она отсюда не уедет. Найдет в себе силы и сердце, чтобы ответить, кто ее настоящая мамка! Не больно девочка родной матери нужна, раз столько времени только карточками та отбояривается.
С немощной теткой Евдокия договорится. Упросит, уговорит девочку отдать. Сразу видать - в обузу здесь малышка. А лучше - схитрить. Вон, как на вокзале у нее ловко получилось!
Три дня гостила Евдокия у Фатеевых. Прибралась в доме, во дворе порядки навела. За старухой без всякой брезгливости ухаживала. Та уж совсем слаба оказалась. Сделает шажок по комнате, во двор сгуляет - и на боковую. Немощность. Хворь.
Куда уж ей за ребенком присматривать, воспитывать?! А подрастет? А гули начнутся? Кто за былиночку ответит? Кто защитит?
Чуял, чуял сердцем Фаддей на пороге могилы вину за любовный грех...
Но раз уж самой детей боженька не дал, то хоть мужа покойного дочку до ума довести, на ноги поставить.
Аминь. И господь ей судья.
Как задумала, так и вышло. Старуха сразу Евдокии поверила - будто она давнишняя знакомка Фатеевой (плавали вместе на траулерах) и будто заехала в Вологду, чтоб, как обещала, дочку и тетку подружки при случае навестить. И, мол, готова забрать девчушку на время, пока мать свою личную жизнь не устроит и не объявится.
Согласие было получено. А чтоб договор, как следует, закрепить, чтоб не на словах осталось, Евдокия смекнула получить у тетки расписку: дескать, не возражает та на отъезд племянницыной дочери на постоянное жительство в Могилевскую область БССР, деревню Похмелевка Климовического района, под попечительство Козловой Евдокии Илларионовны, действительного члена колхозной артели имени Третьего Интернационала.
Старуха хотела еще дописать про стерву-племянницу и про обещанные денежные переводы, которых она не получала с осени, но Евдокия отговорила. Дескать, надо писать поручительство по форме, чтобы милиция не придралась.
На том и сошлись. Старуха вздохнула с облегчением, хотя и всплакнула.
Свой домашний адрес Евдокия записала на бумажку и за иконой в комнате при бабке спрятала. На всякий случай.
А когда, прощаясь, ловкачка выложила три сотни рублей, которые выиграла у "наперсточника", да еще остальное выгребла, оставив себе на билет на обратную дорогу, то старушка совсем рассиропилась. Хватит ей и до пенсии, и до почтового перевода от племянницы, если пришлет, и к сыну съездить, когда сама поправится.
Что же Танюшка, Фаддеева дочурка?
Ходила она в последние дни ни жива, ни мертва, вела себя тише воды, ниже травы.
Боялась, а вдруг ласковая тетя, так похожая на мамку, передумает и не возьмет капризную девочку с собой...
Когда вновь приобретенная дочь вместе с матерью (обе по фамилии Козловы, они же - Бонч-Осмоловские, как Евдокия решила) проделывали весь обратный путь от Вологды до деревни Похмелевки, что в Белоруссии, то Танюшка не слазила с рук и колен своей новой мамы, а пеша цепко хваталась за ейный подол. Как когда-то Дуняша за брезентовый отцовский ремень...
На разъезде в Осмоловичах дружную парочку первым встретил горбатый Муравчик. Он сидел на откосе и теребил в пальцах цветок ромашки. За что Евдокия горбуна всегда уважала - никогда не отрывал лепестки, а только пересчитывал. Дурачок, но понимал: живое губить - грех.
Правильное все-таки имя ему родители дали - Володомир.
Вдоль стежки - рожь с васильками. Женщина стебельков с колосьями нарвала и веночек связала. Надела на детскую головку.
- Житняя Баба! - обрадовался Володомир, увязавшийся с ними.
Придумает же такое...
ДОЧКА - ЯСНАЯ НОЧКА
"Даст Бог детей - и в детях толк. А нашему роду - ждать переводу. Одно бабское семя колосится", - говаривала еще при жизни Анастасия Борисовна, Дуняшкина матушка, царство ей небесное. Четверых детей произвела она в муках на свет, пока рожать могла и мужа Иллариона Киреевича на войне не убили. Выжила из всех четверых одна Дуняша, но её саму Бог детьми не осчастливил. Ни пацанами, ни девками. С появлением в доме синеглазой Татьяны, вологодской дочери шального Фаддея, земля ему пухом, жизнь Евдокии превратилась, казалось бы, в сплошной весенний праздник. Вдовья хата, словно изнутри осветилась, и все недостающее прежде само собою в ней сложилось и дополнилось. Хозяйка будто заново родилась: для кого жарить-парить, для кого куделю прясть, платьица с косынками кроить-вышивать, кому сказки сказывать, для кого пашенку горать, - обрело резон. В одно мгновение произошло счастливое перевоплощение: из молодой неутешной вдовы, девушки-старушки Евдокия превратилась в заботливую мать, рачительную хозяйку, мудрую бабушку. И даже козу Манюню не пришлось под копыта сцеживать либо молоко соседке отдавать.
"Пей, тихоня, козье молочко, может, бодаться станешь" - в шутку приговаривала новоявленная мамаша, пичкая худенького ребенка жирным молоком, при этом искренне считая, что козье - не хуже, а то и лучше знаменитого вологодского, которое Танька в своей косолапой Вологде, скорее всего, не часто едала. При таких-то непутевых родителях.
Щеки и бока девочки вскоре округлились.
Танька, северный цветок, со временем расцвела неброской, без крикливой яркости, красотой. Отличалась характером ровным, спокойным. Помощница матери - безотказная. Одна беда: чересчур девчонка молчаливая. Евдокия даже пугалась не по-детски серьезной задумчивости малышки: перекатывает потаенные мысли-камешки в русой головке, а что там складывается, какие хороводы и замки, никому не ведомо...
"Никак, в тихом омуте чертовка затаилась", - рассуждала приемная мать, с некоторым опасением ожидавшая всплеска наследственных черт - шалопутного Фаддея и его отчаянной полюбовницы, Татьяниной кровной матери.
Не сразу поняла белоруска, что уродилась девочка в белую северную ночку - тиха, светла, прозрачна. А хоть раз окунешься в ее чарующую млечность, - душой и помыслами очистишься. Так и Танюша: белизною светится. Всяк к ней тулится: каждый норовит льняные русые волосы погладить, за руку подержаться.
Володомир, дурачок, так вовсе проходу не давал. Принесет с лугов венок из цветов и начнет к соседке приставать. Давай, мол, Дуня, Житню Бабу наряжать!
Далась ему эта Баба, чучелу гороховому... Но чтобы обидеть девочку, пальцем без позволения тронуть, - ни-ни. Словно на одуванчик дул - волосенки на голове взъерошивал...
Первые годы девочки в Похмелевке сильно Евдокия опасалась приезда незваных вологодских гостей. Ведь адресок то свой, как-никак, оставила. Все ей мерещилось: однажды вернется она с колхозного поля, а Танюши и след простыл - явится и заберет дочку непутевая родительница...
Бывало, подолгу в окошко высматривала, а то и на росстань за деревню выходила: не едут ли за дочкой вояжеры?
И дождалась. На семнадцатом году Таниной жизни явились - не запылились родственнички, мать их ети.... На шикарной легковой машине. Семьей: глава семейства - толстопузый коротышка; такие же два мальчика-бутуза кровь с молоком и Фатеева, Танина мама. Пузан, не иначе, как "генерал", которого для себя буфетчица все же надыбала.
Евдокия сразу Фатееву
признала, запомнив белокурую бестию по фотографии, - подсматривала за
приезжими
через щелку в сарае, куда спряталась от непрошенных визитеров.
Сидела стерва Фатеева на заднем сиденье. На носу - черные солнцезащитные очки, чтоб глаза свои бесстыжие не показывать. А из машины так и не вышла.
Расспрашивал и вызнавал про Таньку муж вологодской красавицы, спохватившейся о дочери, когда та уже выросла. До сих пор - ни весточки из Вологды, ни гу-гу. Не искали вовсе. Да о своей ли дочери, явившись, хлопотали?! Говорили, мол, дальнюю родственницу давным-давно отдали некой Козловой на воспитание, поэтому, дескать, интересуются судьбой девчонки, сделав крюк проездом на курорт в Прибалтику... Замусоленную бумажку с адресом Евдокии предъявили.
К счастью, Таню гости дома не застали. На тот час она в Минске на трамвайных курсах уже училась, на побывку приезжала редко.
Принимала приезжих Эмилька, соседка. Эта, кому угодно, мозги затуманит, еще та темнильщица... Евдокия ей загодя наказала: начнут чужие про Таньку спрашивать - молчок! Мол, знать не знаю, ведать не ведаю...
Эмилия, как и учили, заволынила чужакам непонятку - уши у тех завяли. Про погоду, про урожай, про то да сё. Потом соседка плевалась от досады и от коньяка, каким толстопузый, вызывая на откровенность, пытался женщину и подошедших деревенских мужиков ублажить.
Дядька Илья - кузнец и старик Матохин (он тогда еще не
помер) угораздили подвернуться под раздачу и целую бутылку выжмоктали на
дармовщину. Носы потом воротили - клопами коньяк вонял... Им-то, пьянчугам,
привередничать! Но тоже лишнего не сболтнули. Мол, уехала девушка. В большом
городе живет и учится.
Единственный из всех - горбатый Муравчик - чуть было обедню не испортил, появившись на глаза гостям к шапочному разбору. Дурачок безошибочно определил среди приезжих "виновницу торжества" и начал приставать к гостье с дурацкой просьбой: выйти из салона машины, где Фатеева сидела, и поиграть с Володомиром в игру.
- Во что играть-то будем?
В карты?- спросила, по-вологодски "окая", раздосадованная
женщина.
Сидеть безвылазно в машине, пока шли переговоры, ей до чертиков надоело.
- У наперсткi!
- На деньги? Деньги, значит, любишь? Возьми вот рупь, купи себе что-нибудь, - протянула Фатеева горбуну рублевку.
- Не! - уперся Муравчик. - У тры наперсткi лепей са мной згуляй. На дзетак!
Фатеева побледнела, забилась в угол салона. Муж гостьи, увидев испуг жены, почти силой оттеснил приставалу от машины, так и не поняв, о какой игре и каких детках бормотал деревенский дурачок. Она и сама ничего не сообразила, только до смерти напугалась. Володомир своим убогим умишком вобрал соседские пересуды о том, как Евдокия в Вологду ездила, как девчонку-сиротку в игру "три наперстка" у цыган на вокзале выиграла...
Вот и выдал "на гора".
В деревне что попадя болтали по поводу удочерения Евдокией Козловой чужой девочки: на чужой роток не накинешь платок. Однако взаправдышную историю знали немногие.
Убыли гости ни с чем, быстро интерес потеряв и, как поняла Евдокия, - с облегчением.
А приемная мать долго еще на образа в красном углу крестилась и прощение у Всевышнего за обман вымаливала.
"Коль отдали девочку без слез, обходились столько лет без печали, то и впредь без дочери проживут!" - убеждала себя женщина. - Она давно для них ломоть отрезанный ..."
Была бы Евдокия на месте Фатеевой, то хату недругам спалила б в случае чего, из-под земли бы кровинушку достала... Значит, не слишком рьяно нуждалась родная мать в Танюшке, больше для проформы, для собственного успокоения беспокоилась... А может быть, до сих пор перед мужем таилась, что дочку на стороне имеет? Поди, разберись...
"Эх, доля материнская!" - пожалела вслух селянка.
А кого пожалела - себя, дочь свою приемную, заочную соперницу, которая нынче и никакая не соперница вовсе, а черт те что и сбоку бантик? Опять же не разобраться...
"Хто на свеце самы гаротны? Жанчына..."
Зато уж Танюшку, ноченьку свою белую северную, Евдокия так ласкала, так ублажала по её приезду, что та даже расстроилась от переизбытка материнского внимания:
- Нездоровиться вам, мама? Уж не прощаться ли со мною надумали?
- Что ты, голубушка, что ты... Это я так. Соскучилась... Еще на свадьбе твоей погуляем!
Белокурой молчунье все было нипочем, росла, как на дрожжах. Восьмилетку в Осмоловичах закончила, у матери под боком. А после школы, по материнскому же совету, подалась в Климовичи: уж больно хотелось матери видеть дочку проводницей пассажирских вагонов... Всяко, не с тяпкой на поле и не колхозным коровам хвосты заносить...
Правда, попасть Танюше проводницей на чугунку не удалось. Туда, как выяснилось, большой конкурс образовался. Но не зря мать в районный центр Климовичи ездила хлопотать. В управлении железнодорожного узла посоветовали отправляться в Минск, где происходил большой набор трамвайных вагоновожатых и путейных специалистов. Дали девочке направление, как внучке бывшего стрелочника, погибшего на войне. Так или иначе, связано с чугункой. А главное - общежитие трамвайный парк иногородним выделял. Не будет девка по чужим углам мыкаться.
Что такое "общага", Евдокия хорошо знала еще по Шикотану. Поэтому сама, после того как Татьяну на курсы трамвайщиц в Минск вызвали, съездила удостовериться, как она там устроилась.
Минск город большой, многое после войны отстроили. Посидела мать в тесной комнатухе - с четырьмя солдатскими кроватями впритык и девичьими ковриками на стенах. Жить можно. Главное - чтобы дружно. Соседки по комнате не намного старше Татьяны. Такие же наивные и глупые. Деревенщина.
Учеба шла, по словам дочери, хорошо. А где большой город - там и соблазны, где людей уйма - там и знакомства. Как без них?
"Лишь бы у Танюшки все хорошо сложилось, скорее б на работу", - рассуждала Евдокия, возвратившись в деревню. - И что девчонке терять? Школу закончила. Паспорт на руках. Профессия, считай, в кармане. Все пути-дорожки в жизни открыты. Только рот варежкой не разевай".
О наступившем одиночестве Евдокия не думала. Заботилась другим: как кабанчика выгодовать, чтоб дочке лишний кусок приготовить и в город передать, как огород вспахать, в колхоз на работу поспеть.
- Прокачу тебя, мама, на трамвае бесплатно, когда учебу закончу! Хоть день деньской ездить по Минску со мной будешь! - говорила Татьяна.
И прокатила, как и обещала. С ветерком.
ОВРАГИ
Овраг - полю и людям враг.
Тянулся он провалом от околицы крохотной Похмелевки и почти до центра села Осмоловичи, жадно раскинув по сторонам земной прорехи дома, чурались ее огороды, а грунтовая колея екатерининского тракта, что пролегает вдоль обрыва - бочком, бочком от злого соседа, да не тут-то было: не отбояриться.
цепкие щупальца. СторонилисьОднажды чертыхнулась грунтовка с досады - и
сделала в сторону крюк себе на радость и людям на успокоение. К
следующей же весне, когда стаял снег и подсохли ручьи, вражина-овражина на
прежнем месте, у самой обочины оказался. Как будто, ночью подкрался. Ну, что
с проклятой
промоиной робить?!
"Засыпать!" - воодушевились самые нетерпеливые и ленивые.
Сыплют-то как испокон веков? Что под метлой накопилось, что в печи не сгорело, что во дворе плохо лежит и в хозяйстве не пригодится - через забор, на дорогу и в овраг.
После зимы выброшенное непотребство талой водой размыло. Напрасный труд.
Все одно хозяева его не прекращают, хотя уже без цели, без смысла. Продолжают дворовый смет и мусор в яму валить. Никакого результата. Растет и ширится зараза...
Да что там подручный мусор! Щепотка в корыте. В провал возами землю возить - не перевозить!
"Плетнями берега укрепим!" - сообразили умные-разумные.
Сказано, а не сделано. Это ж лозу надо резать, издалека подтаскивать. Колья острить, в откосы заколачивать. Забор плести. Морока.
Тяп-ляп укрепили - где густо, где пусто. Толку мало.
Осиновые колья высохли, а вербовые - зазеленели.
Тогда-то жареный петух в темечко тугодумов клюнул:
"Деревья
надо по берегам сажать! Вербы, ветлы, тополя, березы... Вкруг оврага только пеньки остались да и те
давно уж испорохнели. Мертвый пень - не опора, живой корень живую землю в
берегах удержит".
"Осмоловские весь березовый лес на деготь извели!" - вспомнили люди про старые времена.
"Пусть нынче Корчи и расстараются! - нашлись с ответом коренные жители. - Рубить, корчевать горазды были, пришел черед лес созидать! Оврагу во вред, пашне на пользу".
Вышли с лопатами на субботник-толоку и стар, и млад. Осмоловичские, похмелевские, богдановские, лозовицкие, тошнинские пахари... Всей округе овражина-вражина в печенки залез. (В ту пору субботники назывались толоками).
Натыкали люди саженцев в руку толщиной. Пущай растут.
И замер овраг, остановил поползновение. Каждый древесный корешок, сколько ухватить сумел, в горсть землицы взял, и никуда уносить ее воде и ветру впредь не дозволил.
Нынче провал почти на всем своем протяжении кустится вербой и крушиной вперемежку с шумливыми тополями, осинником и березняком. С виду - кудрявая балка. Даже весеннему, грозовому потоку краюху от дернистого бока не сковырнуть.
Местами, где раны земли застарелые и деревья не принялись, по-прежнему зияют песчаные обрывы, иссеченные дырками птичьих нор. В них обитают стрижи.
Вот бы во всем так: всем миром супротив опасности, в
дружбе с
головой, в согласии с божьими и
мирскими
законами!
Всякий раз, спускаясь на дно зеленой балки, Евдокия, путаясь ногами в лопухах и крапиве, выбирает место посвежее, помягче, где и забивает колышек. Привязывает пастись козу. (А козы в хозяйстве в любом колене - Манюни).
Дура-Манюня своим козлиным умишком хозяйскую сметку не понимает, предпочитая лазать по склонам. Обгладывать хмызняк и будяки ей сподручней, нежели гулять на ровном, пощипывая травку.
Хозяйка и подопечная лукавят в равной мере. Первая - понапрасну взнуздывая рогатую, зная, что хитрунья все равно освободится; вторая - упрямо выскальзывая из привязи, невзирая на хозяйские угрозы. И каждая остается при своем интересе. Чтобы по утру начать дуристику заново. Так привычнее и веселей.
Летнюю усмешку в душе сельчанки земные гримасы не омрачают, потому как - с детства знакомый рельеф. Здесь и на санках с зимней горки, и юзом по песочку жаркими днями приходилось елозить, и не раз.
И мечтается у края обрыва как-то светло и легко. Ничто мыслям помехой не служит, ибо даль открыта.
Думает Евдокия: бог ни при чем, это ветер, солнце и вода
веками, как хотели, куролесили, поэтому овраги на земле
образовались.
Думает: бог нашими делами и не занимается, у него на
земле
столько наворочано, за всем не уследить.
Думает: богово дело одно - твари творить и все творить. А уж как нам жить, то не его забота, а каждого.
Дума Евдокии также о приемной дочери, родней и ближе
которой
у нее никого не осталось. И не только о ней.
Каких-то двадцать годков тому назад сидела она, сельская дивчина, на крутом берегу острова Шикотан, у обрыва с названием "Край света", у самого чрева великого океана и мечтала о прекрасном будущем, маячившим в морской дали огнями рыбацких сейнеров.
Сиюминутное, каждодневное, болящее как будто бы растворялось в безбрежном просторе, а волны накатывали душевное очищение.
"У каждого свой бережок, потерять который нельзя", - твердил той памятной свадебной ночью морской прибой.
На глазах сухопутной морячки Тихий океан выбрасывал на прибрежную косу разноцветные обрывки рыбацких сетей, ящики и бревна, а в его сдержанном вздохе при желании можно было расслышать пророческую фразу: "Заберите свое... Мне чужого не надо..."
Океан твердо знал, где свое, а где чужое, однако ничего не мог с собой поделать и угнетал прибоем и штормами береговой урез, как только мог. Иногда он даже зарился на острова, корабли и людские жизни.
Но то был Великий Океан. Стихия.
Оттуда, с островной грани, с конечного края державы, если
обернуться назад, яснее ясного
виделся
ей в те незабываемые дни другой берег средь бескрайней материковой тверди, и
назывался тот затоптанный бережок родимым краем. Что она без него и что он
без
нее?!
"Это только кажется, что земля советская до того необъятная, что краюху отхватить можно безболезненно и незаметно, - рассуждала Евдокия, переваривая в душе накануне услышанное по радио сообщение о возможном разделе Курильских островов. - Ведь по живому резать придется, по судьбам людским! А кому, к примеру, достанется рыбный комбинат на Шикотане? И не проснется ли от такой несусветной глупости спящий вулкан Тятя, если допустят правители отдать Курилы японцам?!"
Невидимый диктор в репродукторе бесстрастным голосом разъяснял многомиллионным слушателям, какие виды имеет Япония на острова Кунашир, Итуруп, Шикотан, а Евдокии казалось, что незваные землемеры нагрянули делить ее собственный двор... А то чувствовала себя загнанной рыбой сайрой, покорно плывущей на подводный огонь...
"Как это можно - свое кровное чужакам отдать?!- продолжала женщина будоражить сознание вопросами без ответов. - Пусть даже остров малюсенький?! Они, эти Курилы, родовой пуповиной с материнским чревом, с материком связаны, поясом неприступным землю российскую опоясывают, хранят. Никакие шторма, землетрясения не могут их сковырнуть! Ими вся держава необъятная со стороны грозного океана прикрыта. А тут - самим отдать... Не бывать этому, нельзя допустить!"
"Была б ее воля капитанская, - размышляла бывшая
рыбачка,
воодушевившись верной мыслью, - то
вывесила бы над островом три огромных шара, как на сейнерах во время лова.
Чтоб
сигналили на весь океанский простор: путина идет! Рыбная добыча сегодня,
завтра
и во веки веков! Не замай! Отваливай в сторону, чужеземные капитаны и
судоходы!
Только свои корабли да кораблики принимает порт и рыбный комбинат. Разве,
что
от морской бури в тихой бухте укрыться, водичкой пресной разжиться... Тогда
уж,
ладно. Тогда - пожалуйте, господа хорошие, визитеры незваные: но только не
забывайте, что в гости пожаловали, а не к теще на блины!
А последняя война?! Неспроста отцы наши родную землю берегли и грудью за каждую пядь стояли. Сражались на каждом отчаянном рубеже, бились с немцами насмерть, с одним ремешком в руках, брезентовым, колючую проволоку прорывали, горло супостату ломали... Штыком и гранатой, как в песне поется.
Неужто не отобьемся?!"
Чем чаще Евдокия оставалась в одиночестве (Манюня не в счет), тем чутче прислушивалась к голосам и звукам внутри себя и вокруг.
Вот камешек прошуршал по песчаному откосу, стронутый с места козьим копытом.
Это рогатой неймется на стремнину лезть, еще, не дай бог, вымя себе распорет...
А женщине осклизлые валуны в полуденной дымке мерещатся, океанской водой облизанные...
Там ветерок по макушкам осин пробежал - похоже ей на морскую рябь.
Прикроет селянка утомленные солнцем глаза - островки в
шикотанском заливе плывут. Куда их гонит отливом -
неведомо...
А если совсем уж отдаться полуденной слабости и, плюнув на подопечную, на бугорке вздремнуть, то такое привидится - успевай запоминать, ибо вдругорядь и по заказу не приснится.
Дороги. Мосты. Леса. Моря. Корабли. Острова.
Все в цвете, как настоящее. В движении.
Она, не уступая в настырности упрямой козе, когда-то давно вскарабкалась на скалистую верхотуру дикого остова Шикотан, чтобы оттуда, воспарив, заглянуть за грань океана. Она совершила это - и узрела в таинственных морских глубинах свою родословную.
Она доехала до края страны и, очарованная непостижимостью
державы, возвратилась домой, дабы понять, уяснить очевидную истину, не
различимую вблизи, - ее родной берег всегда был рядом. И останется таковым,
как
бы ни кромсали и ни калечили землю времена и люди.
"Ай-ни-ни, ай-ни-ни..." - звучит в памяти непонятный мотив, напетый в юности на суровом морском берегу дедушкой Чаном - последним долгожителем исчезнувшего народа айни.
И нет в той мелодии ни конца, ни начала...
Говорят: жизнь прожить - не поле перейти. Правильно говорят, да не договаривают.
Не по пахоте, а через овраги и буреломы пролегает та тропка.
КАТЬКА-ТРИ НАПЕРСТКА
Уродилась девочка Катя всем Катькам - Екатерина, всем Екатеринам - царица. Екатеринистей не сыскать. Не ребенок, а куколка. Маленький ангел-немаулятка.
Разве только грудью не кормила новорожденную бабушка Евдокия, не зная поначалу, радоваться либо печалится семейному пополнению, а потом - как малышку лелеять и пестить.
Дочка любимая приемная, как и обещала, матушку прокатила с ветерком, явившись однажды с ношей в подоле. "Рятуйте, мама, - меня с ребенком из общежития выгоняют!"
Куда уж тут денешься?!
Про подол для красного словца сказано, но Танька родила, будучи не замужем, и где искать того молодца, который ее обрюхатил, никому не говорила. Даже матери не признавалась.
"Зно. у наперсткi дзiценка выйгралi!" - трепал языком по деревне вездесущий Муравчик, у которого с возрастом шарики за ролики заехали. Как будто, дожив до солидных лет, горбун не понимал, откуда берутся дети...
Но прозвище к девочке прилипло, не соскрести - "Катька-три наперстка".
Она только в мать Татьяну белым телом, лицом и волосом пошла, а характером и повадками - вылитый Фаддей, лоботряс и отчаюга. Аукнулась бесья кровь, проявилась!
Неизвестный Катькин отец, о котором поначалу говорили: "поматросил и бросил", вскорости объявился и даже замуж Татьяну якобы звал, но та уперлась, как бабкина коза: ни в какую расписываться с ним не пожелала. Работал тот парень, оказавшимся уже женатым, а, точнее, - в неофициальном разводе, в одном с Татьяной трамвайном депо слесарем, однако с женою не жил.
"На чужом несчастье своего счастья не построишь", -
решила соблазненная им трамвайщица и отвезла ребенка в деревню к своей
приемной
матери. Как вынашивала дочь, как рожала, никому не рассказывала. Говорила
только, что в казенном роддоме
появилась
на свет Екатерина, при врачах-акушерах, так что все со здоровьем у нее в
порядке, о чем имеется медицинская справка и свидетельство о рождении.
Записали девочку на фамилию Осмоловская. По бабушке. Отчество мать дала тоже не отцовское - Илларионовна, в честь погибшего прадеда. Роднее родни не сыскать.
Это обстоятельство - полное пренебрежение кровным отцом - Катькин родитель сильно переживал, Татьяне проходу не давал, внимания домогался. Со своей женой, в итоге, развелся, запил горькую и из депо ушел. Выгнали за пьянку. Татьяна его со временем простила, к себе приняла. Так они и зажили вдвоем, не расписываясь, получив крохотную комнатуху в Минске. А девочка осталась на попечении бабки, которая нянчить внучку обузой не посчитала, всемерно гордилась малышкой и всякому встречному и поперечному её красотой и способностями бахвалиться не уставала. Дескать, Катька у нее растет такая, растакая, претакая, хоть в попку ее без устали целуй, и впрямь она сахарная. Что бабушка с удовольствием и делала, при этом повторяла: "Малые детки - малые бедки, а большие сами себе дадут рады!" "Дать рады" означает на местном наречии "справиться".
Вот такие они, Осмоловские, особенно если с приставкой "Бонч"!
Катька, оторванная от материнской груди, обходилась молоком козьим, по мамкиной титьке не скучала, а, выпроставшись из пеленок, сразу начала самостоятельно ползать, причем - задним ходом вперед. До годика встала на ножки, передвигалась не иначе, как вприпрыжку, курам во дворе проходу не давала, а росла так быстро, что платья для нее бабушка не успевала перелицовывать. К матери не просилась, хотя, даже отвыкнув, ее не чуралась и искренне считала, что у нее две мамки - та, что рядом, баба Дуня, и та, которая живет в большом городе и изредка навещает, нещадно пичкая девочку приторными конфетами "подушечки" в сахаре. А их, конфеты, Катька на дух не переносила, предпочитая бульбу, сало, квашеную капусту и тертый хрен, заправленный красными бураками. Словом, любила все остренькое, терпкое, а не всякие сласти-мордасти.
Начальную и восьмилетнюю школу в Осмоловичах девочка закончила играючи.
"Расти большой, да не будь лапшой; расти верстой, да не будь простой", - поучала внучку бабушка, вроде бы, понарошку, но оглянуться не успела, как та уже совсем стала взрослой и в Минск к матери на постоянное жительство намылилась.
Татьяна к этому времени со своим слесарем окончательно сошлась (в который-то раз!), обещанное начальством расширение жилплощади ожидала, дочку обещала прописать на новой квартире, которую таки получила из двух комнат в "хрущевке". Против трамвайного общежития это были хоромы. Но Катерина в них не задержалась, поступив на учебу в торговое училище, обеспечившее своих учащихся таким-сяким жильем. Совместно с матерью жизни не сложилось, ибо так называемый муж-слесарь оказался ханыгой еще тем - регулярно попивал и Татьяну тайком от соседей поколачивал. Мать и сама вдогонку за сожителем пристрастилась к вину, из вагоновожатых ушла и работала дворничихой в том же дворе, где и жили. "Пироги с котятами" получились, как говаривал однорукий Матохин, жирные и даже чересчур.
Татьяна, выучившись на продавщицу и проторчав пару лет за прилавком заштатных "Промтоваров" на окраине Минска, плюнула с высокой горки на все эти товары, а главным образом - на заведующего, регулярно "рисовавшего" продавщицам недостачу и настойчиво предлагавшего покрывать ее "натурой". Кстати, уволилась Катерина из госторговли после доверительного разговора с бабулей, которую не забывала навещать и с мнением которой всемерно считалась. Советы матери в счет не шли. Той самой поводырь для трезвой нормальной жизни с годами потребовался.
Катерина услышала из уст заслуженной пенсионерки старинную припевку, окончательно повлиявшую на уход девушки на вольные торговые хлеба. Поднапряг память, Евдокия назидательно пропела внучке задорную частушку, бытовавшую в ее ударные колхозные годы: "Бригадиру угодила, председателю дала, на работу не ходила, а стахановкой была..."
Девушка ушла работать к кооператорам на Комаровский рынок, благо, частная торговля к тому времени набирала размах. Жила то у матери, то у подружек. Нередко приезжала к бабушке и гостила в деревне, сколько хотела.
К этому времени в стране начало происходить вообще черт знает что под названием "перестройка". Неразбериха продолжалась до тех пор, пока "великий и могучий" неожиданно для всего народа сам по себе не развалился.
Ох, не зря, видать, еще в школьные годы деревенские похмелевские шалопаи в шутку пели, переиначивая советский гимн: "Союз нерушимый свалился с машины, упал под колеса, разбил себе носа!"
Сказка - ложь, да в ней намек... Давно уже Евдокия замечала такую верную примету: когда у народа появляется что-то на языке, в присказке да в песенной побасенке, то это рано или поздно обязательно сбывается. Как в воду глядели деревенские доморощенные острословы. Хотя она, простая селянка, понимала нутром - причины развала великой страны крылись где-то глубоко, в невидимых толщах, а, может быть, зло копилось на самом верху, где злые государственные люди строили таким же государственным, но добрым людям, злые козни, чтобы самим сверху оказаться... Вот и перессорились, не поделив, кому верховодить. Испокон веков так: паны дерутся, а у холопов чубы трещат.
И еще одна крамольная догадка, зрела в сознании бывшей ударницы колхозного труда, безотказной стахановки, но женщина с опаской гнала ее прочь: "Рощены покорными, а теперь даже неловко. Унесено людское послушание осенней паутинкой, бабьим летом, в короткий срок..."
А внешне жизнь в Похмелевке оставалась прежней. Колхоз, когда-то переименованный из "имени Третьего Интернационала" в "имени Молотова", а затем - в колхоз XXII партсъезда - стал называться СПК, сельскохозяйственно-производственным кооперативом без всякого имени; похмелевскую полеводческую бригаду в который раз упразднили, теперь, кажется, насовсем, ибо деревня почти обезлюдела; за хлебом ездить стало нужно в район, так как прежние автолавки, привозившие съестное, напрочь исчезли. Неизменными остались полузаросший овраг - до самых Осмоловичей, росстань за деревней с перекошенным крестом да перепутье с тремя дорогами, пустынными и скучными. Когда-никогда городская машина пропылит по большаку - знать, вспомнили чьи-то родственники одиноких похмелевских стариков, коротавших век в захолустье.
Вместо привычного жита окрестные поля стали засевать невиданным ранее злаком с чудным названием "тритикале". Евдокия услыхала о нем от почтальонши, приносившей на дом пенсию. "Кале и есть "кале", перевод не требуется!" - в сердцах высказалась по этому поводу старушка, но, вспомнив, как после войны в штыки принимали колхозницы позабытый нынче кок-сагыз, а затем и кукурузу, то успокоилась, посчитав, что не ее ума дело, что и как сеять. Отсеяла она свое, отполола, отжала...
Сидела частенько от нечего делать у окошка и думала, что так вся ее жизнь пролетела с виду долгим, а на поверку скоротечным днем - в хлопотах, в беготне. Оглянуться не успела, как солнце за горушку скатилось, и тягостный вечер подкрался...
Позабытая припевка порою вспоминалась:
"Разохались бабушки
Охи-ошиньки,
Как ихние внученьки
Слободнешеньки..."
Совсем как в недолгие замужние денечки - с Фаддеевой гармошкой в обжитом семейном доме...
"Шила милому кисет, вышла - рукавица, меня милый похвалил, что я мастерица..."
ЗНАКИ И ЛИЦА
Кричала под вечер птица чибис в полях за огородами. "Чьи вы? Чьи вы?" - вопрошала настойчиво.
"Не канючь, каня, не жалоби нас... Без тебя тошно..." - ворчала в ответ Евдокия.
Думалось старой женщине: уж столько дележа в стране происходило в прежние века, все равно поделить до конца никогда мочи и духу не хватало... И нынче угомонится, уляжется...
Думалось ей: сколько плетень меж близкими соседями не
переставляй - все одно двор топтать суждено общий...
Думалось: чем политикам копья ломать, лучше бы о землице подумали, что б пашню впустую на овражье не распустить... А коль житу есть где родить, то и сами живы будем...
В последнее время старушка пристрастилась рассматривать цветную картинку из журнала "Огонек", которую нарыла в стопке с вырезками и лекалами. Когда-то Катька из поездки журнал привезла, и хозяйка эту двойную страницу вынула, скрепочки аккуратно разогнув. С мыслью в рамку приспособить и, как икону, рядышком с образами повесить.
Непростая та была картина, ох, непростая! Евдокия сразу это поняла, как только начала рассматривать лица и рисунки на двух журнальных листах, отгадывать, кто и зачем там изображен. Часами могла созерцать и думать обо всем увиденном.
Называлась картина "Покаянная Россия". Художник - Илья Глазунов. (Эта фамилии ей была знакома!)
Странная, завораживающая, пугающая масса человеческих фигур поразила зрительницу
невероятным соседством времен и эпох.
Множество человеков узнаваемо славянской наружности были
изображены вокруг креста с распятым
Иисусом и парадным скопом выставлены напоказ - в скорбном молчании, с плотно сжатыми, неулыбчивыми губами.
Лысые
и взлохмаченные, простоволосые и под головными уборами, богообразные и
раскольничьи, православные и
иноверческие, умиротворенные и разбойничьи, кающиеся и бунтарские, старческие и
младенческие - все они вместе и
каждое в
отдельности существовали на
картине, как бы обособленно и, в то
же
время, не исключали, но дополняли своим
присутствием наличие остальных.
Строгие чела этих людей, натруженные раздумьями лбы, удрученные тяжкими мыслями очи были предъявлены миру на обозрение, как на Лобном месте в Судный день. Подсудимые словно требовали: "Глядите на нас, судите, милуйте, что хотите, делайте с нами: ан вот такие мы, какие ни на есть!"
Небывалое людское скопище на картине пугало и
завораживало. С
каждой минутой созерцания Евдокия чувствовала возрастающее беспокойство.
Где-то
она уже видела этих человеков, со многими уже встречалась и как будто бы
давно близко
знала, и даже, казалось, догадывалась, когда и где происходили мимолетные
встречи. Уж не те ли это
видения
юности, что узрела однажды в морской пучине на самой кромке державы
напомнили о
себе через многие-многие годы? Если да, то к чему и зачем явились на исходе
дней?
Для чего они собраны художником в кучу?! Что связывает
их,
таких разных, и вместе с тем, таких похожих? О чем, к примеру,
предупреждает назидательным перстом
Сергий Радонежский, облаченный в монашескую рясу, и куда зовет, одетый в
сермягу, непримиримый отступник Лев
Толстой, потрясая всклокоченной гривой и указуя воздетой рукой?
Особо поразили Евдокию пытливые глаза изображенных людей, как будто бы вопрошавших: "Камо грядеше?" Куда идем?
Может быть, ответ кроется в крестах, зажатых в кулаки, в чудотворных иконах, выставленных, аки щиты, в пергаментных свитках и горящих свечах, освещающих сие великое народостояние или скорбное бесконечное шествие, неизвестно откуда и куда?!
Иллюстрация в журнале цветная, пестрит колерами и оттенками, а отдельные образы, сюжеты и фрагменты панорамы поражают земной реальностью.
Вот почти в центре мальчик в матросском костюмчике. Он прикрывает от ветра ладошкой горящую свечу. Конечно же, - это царевич Алексей, чья и без того квелая, болезненная плоть вместе с другими императорскими чадами и домочадцами безжалостно загублена революцией.
Евдокия, глядя на царского сынка, своих умерших и убиенных вспомнила, а поэтому слезинку со щеки машинально смахнула. Естьм возздастся за страдание невинных младенческих душ!
За спиной цесаревича - Федор Михайлович Достоевский, тоже со свечкой. Наверное, так выглядел писатель после создания им "Преступления и наказания". Евдокия эту книжку читала еще в школе и даже на уроке русской литературы учительнице по ней отвечала. Как вспоминается, твердое "хорошо" получила за ответ, а не поняла, за что...
"Волос длинный - ум короткий", - решила о себе старушка и, немного успокоившись, принялась рассматривать изображения дальше.
Знакомых лиц отыскалось не так уж и много, как показалось вначале. Кудрявого Пушкина и Лермонтова с тонкими усиками узнала сразу, равно как и припомаженного Гоголя и завитого Ломоносова, поставленных рядышком. Возможно, она приняла за Ломоносова поэта Державина - знала такое имя - засомневалась женщина. Однако, учитывая возможную свою промашку, тут же машинально решила, что, как помниться, то оба они сочиняли стихи, и, значит, не большой грех ошибиться в фамилиях...
Нашла старушка на картине пролетарского писателя Максима Горького и поэта Владимира Маяковского, обратив внимание на то, что все трое, включая Льва Толстого, стоящего на отшибе, смотрят в разные стороны, хотя и находятся неподалеку. Всех угадала, значит, осталось что-то в голове, хоть школу бог весть, когда заканчивала!
А по бокам-то картины какие страсти! Слева девушка славянская, нагая, распущенными волосами от срама прикрытая, среди басурманов, пирующих на человеческих костях - полонянка ханская... Ага! Вот и Дмитрий Донской тут же с дитем на руках и мечом: не сносить татарам поганые головы!
За ними вообще невесть что - знакомое-незнакомое,
тьмутараканьское...
Страшновато...
Пошарив в людской пестроте глазами, Евдокия узрела облики тех, кого интуитивно ожидала найти в сим человеческом многообразии - и отыскала, не ошиблась в предчувствии. Как же без них, вождей-правителей?! Только какие-то невзрачные они на картине... Размером лица не больше почтовой марки... Гений пролетарский Ленин в неизменной своей кепочке. Отец народов - Иосиф Виссарионович Сталин. Неприступный, в военном мундире. Генералиссимус! (Даже не по себе стало). А тех, последних, и вовсе не различить. Кажется, этот - Никита с гармошкой... Тот - на Маленкова похож... Брежнева так и вовсе не найти... Видать, не слишком жаловал их художник, коль не учел, а учтенных изобразил такими махонькими, с самого краю. А на первом месте поставил людей духовных, церковных, с золотыми нимбами вокруг голов... Знать, мастер совсем страх потерял ... За такие вольности в прежние времена не долго было и под фанфары загреметь!
Ощущение смутной тревоги вызвало у зрительницы темное грозовое небо в пугающих кровавых сполохах. Фон картины - клубящиеся облака - зримо оттеняет блики на золотых куполах известных всему миру российских храмов, шпили и памятники, среди которых легко узнаваемы киевская "София", Московский кремль, "Медный всадник", крейсер "Аврора", волгоградская "Мать-Родина"... Каждое изображение подпирает вселенную, и каждое ею же придавлено. Словно кирпичик в кладке мироздания: вынь из прошлой иль будущей жизни - все строение может обрушиться да под обломками людей погрести, как букашек...
А у подножия монументов и зданий - тьма-тьмущая народа в ряды и колонны выстроена, и несть им числа! Лиц вовсе не разобрать, но обликом знакомо скопище и даже понятно, почему расплывчато нарисовано - специально по холсту размазано, чтоб ответ за каждого не нести...
Осенило: ведь это ж ее родная округа разом со всем державным людом гуртом вселенским на смотрины вышла! Осмоловические, богдановские, похмелевские, лозовицкие, тошнинские великомученики!!! Как же она сразу недопетрила?! Это же белорусы могилевские идут! Живые и мертвые. Осмоловские - Бончи и Корчи; Будаговские всяких кровей; Пашкевичи - белая кость; за ними, которые белорусы попроще - Валкевичи и Саковичи; в затылок - уже вся кацапская рать, голь перекатная, пропойная, голоштанная - Козловы, Кудловы, Матохины, Кулагины со своими гулящими да работящими Малашками и Парашками, Марьяшками и Дуняшками...
А кроме них всякой твари по паре, как пишет Священное писание, - бульбашей и ляхов, кацапов и литвинов, хохлов и татар, цыган и жидов и еще бог знает кого... Каждому местечко на картине нашлось, а разве всех, в мире сущих, можно учесть?!
И выплыло, оформилось в сознании женщины то, о чем
догадывалась, и что просилось на язык, явствуя в каждой черточке изображенных людей, в
каждом, знакомом с детства знаке и символе. - Велика, необъятна
держава-страна,
за которую и гибли, и горели в гиене огненной за Веру, Царя и Отечество...
Всех
содержала российская держава, поила, кормила! Всем хватало места - и на
трибунах, и на погостах! Что же нынче, люди добрые, деется?! А ежели лихая
година
настанет, как случалось не раз? В
кучу
надо, а не в разбежку! Время ль
ставки
городить при таких просторах, моря с островами задарма отдавать?! Дай чужакам палец куснуть - по
локоть руку отхватят! Не ровен час, заголосят репродукторы: "Вставай,
страна
огромная! Поднимайтесь, братья и сестры!"
Ведь было уже такое, было, а ничему бедой не научены! Забыли, почем
фунт
лиха?!
Старушка до того разволновалась душевными восклицаниями, что даже надобность запамятовала, какой оправдаться хотела за очередное пустопорожнее занятие, но сладко ей было картинку разглядывать, и не раз, не два еще к ней возвращалась, не уставая вглядываться в загадочные образы и пугаться грозовым предсказаниям.
Потаенный смысл изображенного действия - произошедшего, происходившего или которое должно вот-вот произойти - озадачил женщину до такой степени, что она долго не могла прийти в себя и сообразить, как же относиться ко всему увиденному? После мучительных раздумий все-таки решила: "Картина - предсказание. И повесть временных лет былого".
Магнитом тянула она Евдокию к себе, бездонным омутом звала.
Заглянешь в него, - узришь свою судьбу.
Подсказка пришла неожиданно:
"Надо такую же на полотне вышить, цветными нитками повторить!"
А услужливое воображение уточнило:
"Не копировать, а свое добавить!"
С того самого часа прозрение не давало мастерице успокоиться, а руки заученно делали
привычную работу, согласно задумке: канву отмеряла и сшивала, на квадраты полотно размечала, мулине подбирала. Быть будущей картине большой, просторной, чтобы никого и ничего из дорогого и важного не пропустить.
В мечты погружалась со светлой головою в надежде представить задуманное... Но, как обычно, в мечтах задремывала - и легко скользили набегавшие сны.
Речка за околицей грезилась. Деревня. Росстань с крестом. Хлебное поле с васильками. И лица, лица - всех, кого в жизни встречала, любила и помнила.
Реже снились далекие места: Москва, Вологда, российские просторы, остров Шикотан. Все такое далекое, как в тумане...
Знать, тому и быть: вышьет она родную деревню, судьбу всех ее жителей.
И свою жизнь в том числе. А кому присутствовать и главенствовать на полотне - шитье, воображение и совесть подскажут.
Мы предполагаем, а господь располагает. Не случайно соседская кошка в тот день, явившись в чужой двор, старательно намывалась: терла и терла лапой себе за ушком и языком вылизывалась. Верный признак - к гостям.
Хозяйка Милкину мурку не стала гнать, хоть кур котяра смущала, однако решила приготовиться к приезду внучки.
Так и вышло. К вечеру Катька прикатила с поклажей подмышкой:
- Работу тебе, бабулька, привезла... Доставай "Зингер"!
Евдокия для виду поворчала, а сама рада-радешенька редкому появлению дорогой гостьи и ее пустяшному заданию. Для любимой внучки любая ноша в охотку. Своя может и подождать, не к спеху. Да и делов только взяться - попришивать бирки к коротеньким цветным маечкам, привезенным Катькой из последней своей поездки в Турцию.
"Челночница" она, внучка. Приперла заграничного барахла на продажу воз и малую тележку, и как только в чемодан упаковала! Маечки называются "топы", куцые, до пупа взрослой девушке не достанут, но, по словам Катьки, модницы берут их нарасхват. Однако товар без фирменных нашивок, так как - контрабанда., чтоб подешевле.
Пока старушка швейную машинку настраивала, пробные стежки на лоскуте строчила, примеряясь, как лучше бирку присобачить, внучка без умолку болтала.
О том, как в Стамбул ездила, какие в Турции сумасшедшие рынки и какого там товару видано-немеряно; как российским "челнокам" бракованные и недоделанные вещи "аля фирма" хитрые торгаши-турки под шумок оптом всучивают. Благо, ярлыков и фирменных значков самых известнейших мировых фирм на турецком базаре, каких угодно можно за копейки купить на любой вкус. Вот и привезла на выбор: "Версачи", "Амани", "Гучи", "Вранглер", "Леви"...
Поторапливала: мол, пришивай, бабушка, наклейки одинаковые, по цветам, партию - такие, другую - другие... Сойдут на продажу за милую душу...
- Как мамка в Минске поживает? Чего не едет? - поинтересовалась между делом Евдокия.
У старушки сердце болело за обеих - и за дочку приемную Татьяну, и за внучку.
- Что мамка! - отмахнулась Катька. - Опять со своим алкашом сошлась. Сама тоже не далеко от него ушла. Обое рябое. На пару пьянствуют...
И тут же соскочила с неприятной темы и продолжила без
видимой
связи:
- Знаешь, бабуля, как наших женщин в турецких лавках кличут? Наташки! Только заявись на порог - эй, Наташка, иди сюда, задешево продам! Других имен не признают.
Евдокия в заблуждении: о ком думать, тужить? Конечно, восточный смуглый народ на белую славянскую кость падок, историей это доказано еще со времен монголо-татарского ига... Стоит ли голову над этим ломать? Не от хорошей жизни наши люди по чужим странам нынче шастают. Купи-продай. По ейному бы уму-разуму, так и вовсе бы дальше родной околицы никуда бы не выезжала. Нужда заставляла. Но где родился, там и пригодился. Длинным рублем заграница манит, шикарностью... Ага! Так она и поверила про бесплатный заморский калач! Есть квас, да не про нас.
- Татьяна на пенсию не собирается выходить? Трамвайный
стаж
ей зачтется? - клонила Евдокия к своему, к наболевшему.
- Ей и дворничихой неплохо, больше меня зарабатывает - на бутылках... Абы с работы не поперли, - вроде бы со злостью произнесла Катерина, но сочувственная нотка в голосе преобладала. Чувствовалось: переживает за мать, съехавшую с нормальной колеи. А всему виной - муженек-пьяница. Нет, чтобы слабую на алкоголь женщину поддержать, приструнить, так в пропасть за собой бездумно тащит. За собутыльницу держит. Тоскливо, видите ли, ему самому в одиночку пить.
- Твой-то, плешивый, расписываться с тобою думает? - продолжила допрос Евдокия, имея в виду ухажера, с которым в прошлый раз Катька на машине приезжала. - Сколько раз тебе говорила - бойся рыжих да лысых...
- Никакой он не лысый, - обиделась девушка, увиливая от прямого ответа. - Знаешь, как древние говорили? На дурной голове волос не растет! У него креативный склад ума. Все просчитывает наперед. В бизнесе иначе нельзя.
- Какой? - не поняла мудреного слова старушка. - Кретинный?
- Кре-а-тив-ный! - по слогам произнесла Катерина. - Сообразительный, значит...
- Что ж он, умник, к черту на кулички тебя за тряпками
гоняет?! От большого розума малый прок? Сообразил - на чужом горбу сидеть да
погонять...
"Что же с людьми, со страной происходит в последние
годы?-
возмущалась уже про себя Евдокия. - Прясть, ткать, рубашки с платьями шить
разучились за всеми перетрубациями и независимостями! В кои то веки было
видано, чтобы за маечками копеечными в турецкие земли ездили, ведь не шелка
же
с бархатами, а трикотаж дешевенький! А крой-то, крой! Проще и не бывает.
Одна
заманка - бирка с иностранными словами и буква "V" спереди. На кой ляд
она?"
Катька, хитрая бестия, решила бабушке подсластить, чтоб старушку не огорчать и трудовой пыл не охлаждать:
- Хочешь, бабуль, я тебе электрическую машинку подарю со
специальной программой? Наберешь код - она сама любой рисунок вышьет в
минуту.
Хоть вензель, хоть цветок. Не понадобится часами над шитьем
корпеть.
- Как это так? - не поверила Евдокия. - А руки на что,
голова?
Мастерица давно уже знала про разные машинные приставки - для обметки, петель, пришивания пуговиц. Имелись к её "Зингеру" такие, да потерялись. Наверное, можно машиной и узор нитчатый обвести попроще, и не такое на ткацких фабриках автоматы делают... Но разве сможет железо живые пальцы заменить?
Старушка помрачнела еще больше. А внучка не рада
затеянному
разговору. Не в строку лыко получилось.
Бабушка стрекочет себе "Зингером", пришпандоривая красивые этикетки к хилому товару, и ничему уже не удивляется: надо, значит, надо. Единственное ее одобрение - знаку "Виктория" в Катькином объяснении смысла вышитой "галочки" на майке. Победа.
Нужное слово. Ответственное. Однако не на пузе и нижнем белье такие важные значения носить...
Стежка короткая, туда-сюда-обратно - думка женская витает дальше.
Внучка собирается в следующий раз за дубленками в Турцию
ехать. Дожились! В Тулу самовары возить! И откуда! С жаркого
юга!
- Кать! - незлобно задирает бабушка внучку. - Ты уж на мою долю не забудь турецкий тулупчик прихватить! Мой шушун совсем износился. А?
Екатерина, уловив подвох, предпочла на подковырку не реагировать, пропустила мнимую просьбу поверх ушей. Щас! Станет бабка импортную дубленку носить! Ох, уж эта бабуля! Никогда за словом в карман не полезет и мнения своего при себе не придержит. Бульбашка упартая! Лучше ей не перечить...
Смотрит внучка на бабушку, склоненную над шитьем, за руками старческими наблюдает. Нет в них ни суеты, ни поспешности. Есть медлительная надежность и предчувствие маленького чуда. Того самого, что цветет на рушниках и домашних вышивках, глаз тешит и душу радует. Даже совестно за вздорную, мелочную работу, которую ей подсунула из-за вечной своей спешки и дорожных таможенных заморочек. Стоило ль после всего этого еще и старушку напрягать?
Евдокия, напротив, себя за въедливость корит.
Кто, если не она, кровинушке подсобит?
На кого деваха сможет наверняка положиться, коль родные мать с отцом непутевые, а так называемый напарник и женишок - фрукт еще тот?!
Ближе к вечеру глаза у Евдокии стали слезиться. Наверное, соринка попала. Или свет от плафона слишком яркий?
Нитка шелковая черная, тонкая...
Стежка мелкая, неразборчивая...
Не от них ли виды мерещатся? Чудится: то ли трамвай с ее Татьяной за кондуктора по чужому городу круги нарезает, не зная куда приткнуться, то ли чугунка с поездом, где Катька сидит, под гору вниз стремится и вагоны вот-вот без удержу с откоса покатятся...
Решили отложить оставшееся шитье на завтра. Целый ворох за день наталахали.
Улеглись спать после трудов праведных (работала в основном бабушка, Катька - на подхвате) в большой комнате, считай, рядышком - старая и малая. А какая еще?! Любовником не балованная, мужем не битая, детишками не заморенная - все еще впереди. Жить внучке еще да жить.
Утро вечера мудреней.
Чуть свет - а подле хаты легковушка фурчит, сигналит. Это Катькин ухажер прикатил, соскучился.
Оказывается, новая поездка намечается и Катьке в дорогу собираться надо. Не дождался приезда напарницы, деловой, самолично за нею из города прибыл. Объявил: мол, в Москву за товаром поедут.
- На Черкизовский? - уточнила внучка.
Туда, выяснилось из ответа.
Побросали барахло в машину и уехали, даже не перекусив на дорожку.
Словно ветра шквал пролетел над деревенским двором и умчался за околицу, затихнув за кромкой дальнего поля.
Старушка опять осталась в одиночестве.
Пол мести после вчерашнего ударничества и поспешных сборов сразу не стала - дурная примета.
События выстроились без понуканий в непроизвольную очередность, как будто бы ничего особенного не произошло: и внучка не гостила, и неприятные разговоры не велись, а все по-старому, с мыслями наедине.
Но беспокойство Евдокию не покидало.
Сердце ранимое, бабье! Разве можно ему приказать: не боли, мол, не трепыхайся понапрасну?! Болит - значит, живет, чувствует...
Да что-то незнакомо покалывать сердечко начало... Неужто знак?
День прошел, другой закатился, поторапливая следующий. Так и полетели они после внучкиного отъезда - мелкими пташками.
Одна закавыка - не ладилась у Евдокии работа, в том числе ее заветная, отложенная на неизвестный срок.
Бывало, примется за шитье, а пальцы млеют, иголку не держат. Тогда, намаявшись попусту, бабушка подолгу лежит с открытыми глазами на топчане в потемках, чтобы не нужно уже вставать и кое-как угомониться.
Смежила усталость отяжелевшие веки, и приснилась Евдокии сказка. Вроде быль наяву, а похожа на явь во сне. То ли с нею чудеса происходят, то ли она со стороны за происходящим наблюдает. Как будто сама заветное кому-то рассказывает, то ли чужую байку слушает.
Снится: лежит она на росстани подле подорожного креста на том самом месте, где захоронена странница Агафья, но только не Агапкино тело в труне, а ее, Дарьино, но крест сверху чужой, прогнивший. Ей-то никто новый не ставил, ибо, вроде, еще не отпевали.
Слышит: конский топот внизу. Скачет под землей конница несметным числом и такие слова меж собой говорит: лежит, мол, братцы, раба божья к земле брюхом, к нашему следу ухом и горюет, как ей прошедшую жизнь понять и в ней окончательно разобраться, так ли жила-тужила, правильно ли себя меж людей ставила? Хочет от нас науке учиться, про людей и землю понять. А какие мы учителя? Такой же народ темный, только подземельный. Одна судьба - по чужой указке жить, лямку тянуть, кому сколько отмеряно коротать, смерть, благословившись, принять, ничего не пораскусивши. Дескать, как и мы, явилась на свет неразумной и в темноту ушла. Чего ей еще неймется?
Рассказать бы Евдокии оставшимся наверху услышанную правду, последнее "прости" дочери с внучкой передать, а старший из всадников, который за главного и лицом похожий одновременно на бригадира Матохина, товарища Сталина и курильского дедушку Чана, жестами ей препятствует. Мол, пустое задумала, глупая. Все равно соврешь, как ни старайся. У каждого своя тропка, подсказками еще боле запутаешь, с панталыку собьешь. Пока сами шишки не набьют, ничего в этой жизни не уразумеют... Лежи с миром и дурью не майся. Все по себе образуется.
"Хоть весточку робкую можно подать, знак подорожный, памятку ненавязчивую? - взмолилась женщина.
"Знак - это можно, дело говоришь... А какой, сама сообрази..."
"Знаю!" - обрадовалась горемычная и, впрямь, догадывалась.
Наверное, впервые за последнее время Евдокия заснула после этих слов покойно.
А про знак не соврала: надо картину задуманную дошить, убедилась.
Она-то обо всем людям расскажет.
"ВЫШЕЛ МЕСЯЦ ИЗ ТУМАНА..."
Як выйду на ганек
Ды крыкну дадому:
"Вары, мама, вячору
I на маю долю".
"Варыла, варыла -
Нi многа, нi трошкi.
Няма табе, дочка,
Нi мiскi, нi ложкi.
Мiску размянялi,
А ложку сгубiлi.
Iдзi туды, доня,
Дзе цябе любiлi".
Силилась Катька восстановить прошедшие события по порядку, напрягала бедную свою головушку, но не получалось. Как по дороге от станции шла, росстань с крестом миновала, торопясь за неожиданно проворным Муравчиком, как с провожатым прощалась возле забора родной хаты, как знакомую калитку по привычке сапожком распахивала, - помнит в подробностях, а что дальше произошло - напрочь из девичьей памяти вышибло. Разве клубок цветных ниток, который, зайдя в хату, с полу подобрала и машинально наматывать размотанное начала, в глазах задержался, - и с этого момента скользит тонкая нить в руках без остановки, струится меж пальцев, не заканчиваясь, без следа исчезает... Шуточное ли дело - полный провал памяти у молодой еще девушки!
И еще считалка детская неизвестно откуда вынырнула и застряла в мозгах:
"Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана: буду резать, буду бить..."
И всякий раз ей водить выпадает...
Ой, лихо!
Последний свой долг перед бабушкой Катерина исполнила чин по чину. Откуда только силы и сноровка взялись! Как будто до этого тем и занималась городская красавица-белые ручки, что на досуге престарелых бабушек в последний земной путь снаряжала: в смертное одевала и обо всех похоронных делах хлопотала. Хотелось ей повыть по-бабьи над усопшей, да не получалось.
Не впала внучка в панику сразу, застав Евдокию уже охладевшей: не стала убиваться на людях и позже. Только глядела во все глаза, стараясь подольше черты бабулькиного лица запомнить: мирно, покойно лежала раба Божья на топчане, словно прилегла отдохнуть и ненароком уснула.
Катерина без крику и плача соседей созвала, чтобы помогли в смерти удостовериться и все необходимое для похорон соблюсти.
Поминальную ночь у ложа умершей высидела, глаз не сомкнув, хоть и Милка, и другие соседки уставшую девушку поспать спроваживали.
Сама же сбегала следующим утром на станцию - матери в город печальную весть сообщить, однако не дозвонилась.
И даже когда - на отведенные, по правилам, третьи сутки - везли на колхозном "ЗИЛу" свежий гроб, направляясь по тракту на Брывицу; когда, отмолив и отпев, побросали земельные груды на крышку, а те - отдавались ударами в голове; когда скромную тризну справляли в опустевшей хате, Катька слезинки не выдавила, а только покусывала себе губы.
А потом уже память у нее пропала. Все видела, хоть плохо слышала - и через секунду забывала.
- Пайду i я памiраць, калi Жiтня Баба памерла, пара, - прокряхтел неуклюжий Муравчик после скоротечных поминок, а Катерина подумала, что и в мысли раньше не могло бы прийти:
"Кто тебя на свете держит, бедолагу! Ни богу свечка, ни черту кочерга!"
А Володомир действительно через пару дней отдал Богу душу. Видать на самом деле пришел срок. Только потом, уже много позже, оклемавшись, Катька о вздыхателе своем пожалела и горько поплакала. Когда смогла.
"Манюню поила?" - спрашивала соседка.
В ответ Катерина протягивала ей недопитую кем-то чарку.
"Свят, свят!" - крестилась в испуге Милка.
Через неделю зареванная Татьяна приехала со своим нетрезвым мужем-слесарем, уведомленная добрыми людьми, но, как сообща на кладбище с поминальным хлебом и чаркой по тракту ходили, как мать с собой назад в город дочку звала - "Пропади оно пропадом бабкино хозяйство вместе с козой!"- ничего не запомнила Екатерина в пролетавших, как сон, событиях.
Правда, иногда в оглохших ушах, будто жестью, случалось, громыхало, гремело: слушайте все! А кто услышит, кто отзовется? Даже малой надежды нет, что оживет душа, так в ней одиноко и пусто стало. И представить раньше девушка не могла, что бабушкина смерть так по сердцу полоснет.
"Буду резать, буду бить..."
Наступившие холода приглушили тоску небывало обильным снегом, а истончившийся от одиночества и неизвестного ему горя декабрьский месяц, глядевший на Похмелевку с небесной вышины, стал после рождественского поста на глазах пухнуть и через некоторое время, объевшись звездного холодца, вздулся, словно жабу проглотил.
Глухота Катьку и отпустила.
Очнулась дивчина сидящей в комнате возле разбуренного бельевого шкафа с развернутым полотном на коленях. Видать, картину, Евдокией начатую, в беспамятстве достала и зачем-то рассматривала. Что там увидела, неизвестно. Благо, подсказка нашлась - свернутые в трубочку листки из "Огонька".
Вертела в руках, сравнивала - и все сразу поняла: какой сюжет хотела старушка цветными нитками повторить. Да не успела.
Тогда уж наревелась Екатерина вволю, отродясь так не рыдала - безутешно, навзрыд. Всегда крепким орешком себя считала, а тут...
Твердо про себя решила: не уедет из деревни, пока... А что пока? И сама толком не знала.
Это потом потекут дни спокойною чередой, наполняя каждый сознание и тело крепнущим, белым, морозным светом.
Это потом разговевшийся на дармовых хлебах месяц, подглядывавший за одинокой жилицей в окошке, устыдится сотворенному над собой безобразию и станет печалиться за компанию умиротворенно и отрешенно, пока не превратится опять в тонкую кочерыжку.
Это потом неожиданно заявится разрумянившаяся Громница и выкажет недовольство всем унылым и духом ослабшим, проворчав обнадеживающей, невидимой глазу далекой грозой.
Это потом заторопившаяся метель спохватится о не доделанном и не укрытом, но повлажнеют упавшие снежные хляби, запоздало пугая округу безнадежной решительностью, пока не растают вовсе.
Опустится на крестовину взбодрившийся по весне ворон, и станет черному дуралею невдомек: кто же повесил на согбенного старикашку - подорожный крест свежую обнову - вышитый рушник?
Вкривь и вкось шитье. Неумело сработано, но надежно.
Долго не являлась на росстань Житняя Баба - и вот, наконец, сподобилась...
Однако молода уж слишком мастерица на вид...
А, может, и вправду, отболела, отмучалась человеческая душа - и проросли в ней, выпестовались, посеянные бедою зачатки, всегда предшествующие: в цветении - оплодотворению, в сотворении узора - рождению гармонии, в созревании характера - прозрению, которые так же новы, как и стары, так же случайны, как и предсказуемы?!
"Коли есть тягло, есть и тягости,
Коли сердце есть, есть и горести,
Коли разум есть, есть и радости,
Коли сила есть, есть и вольности,
А при вольностях - переменится,
Горе с радостью переместятся..."
КОНЕЦ
Проголосуйте за это произведение |
|
Honorable monsieur passant! Создатель не хвалит и не ругает. В спорах между людьми Создателя нет. Он помогает создавать. Он есть в Творчестве. Если Вы собираетесь что-то создавать - обращайтесь к Создателю.
|
Дорогой Аргоша! Он жандармов боится. Человек затравлен жандармами, от страха у него и ненависть. Его пожалеть надо. Можете Вы Куклина пожалеть? Пожалейте, кто может!
|
|
|
Дорогой Аргоша! Он жандармов боится. Человек затравлен жандармами, от страха у него и ненависть. /Алла Попова/ Есть такой фильм, кажется Тодоровского-младшего, - "Изображая жертву" называется.
|
|
|
Уважаемая Лора, присоединяюсь к поздравлениям по случаю Вашего юбилейного Дня рождения. Будьте счастливы, бодры и живите на радость себе и Вашим близким. Милости и Божьего благословения Вам на долгие годы!
|
К сожалению, уважаемый Аргоша, Вы правы. Он воюет, в основном, с людьми, не имеющими возможности ответить. Но его "оппоненты", как правило, и не мстительны, и не злобны - они вряд ли бы стали отвечать ему взаимностью.
|
|
|
Максиму, Марине Ершовой, Алле Поповой, Владимиру Эйснеру, Католику-Традиционалисту: Всем сердечное спасибо за поздравления. С любовью Лора.
|
|
|
|
|
|
Вы совершенно правы: грех лясы точить, когда вокруг столько интересного. Я уже высказывался (273770) по поводу замечательной повести Волковича "Оберег". Давно не появлялось такого сильного текста в "РП". Многие вещи В. Белова блекнут по сравнению с этой мастерски написанной песней о родном народе и родной земле.
|
Только человек большой и сильной души мог объять такую тему, за какую взялись Вы. По доскональному знанию материала и мельчайших подробностей быта я пришёл к выводу: Вы родились на селе! В таком случае - "мы с Вами одной крови", и во мне "шебуршатся" крестьянские гены моих предков и, бывая на родине, с горечью застываю у покинутых деревень и заросших бурьяном полей. Кому это нужно? Неужели этого не видят власть предержащие? Нет ответа...
|
|
Прочитав А. Волковича "Оберег", шутить нехочется. Печально. Но в последних двух поэтических строчках автора - указывается выход на сложившуюся ситуацию с деревней. Произведение - набат и призыв в то же время. Спасибо автору.
|
Дивная ритмическая проза "Оберега" не читается, она вливается в человека и остаётся в подсознании. Расшитая пословицами, поговорками, присказками, стихами да песнями, как рушник петухами, она не раз удивит цветными вставками из цокающей, зокающей, акающей ладной белорусской "мовы". Чтобы написать ТАК, надо любить. Свою родину, народ свой, Слово родное. Благодарю модератора В. Никитина, выделившего "из тысячи тонн словесной руды", ежндневно попадающей ему на стол, "грамм радия" - повесть А. Волковича "Оберег".
|
"О, сколько нам открытий чудных Готовит просвещенья дух..." И Пушкин это же говорит.
|
|
|
|
Мне, в свою очередь, стыдно за фигуранта (фигурантку?) Yuli, передергивающего понятия и авторский текст ╚Оберега╩. Речь ведется не об околице, которую никто и не собирался межевать, а о росстани субстанции, вполне определенной в топографическом пространстве. Потрудитесь порыться в словарях: росстань это место за околицей, где наши предки, славяне ставили ритуальные столбы, часовни, кресты, обустраивали дорожные станции. К сожалению, приверженцу латиницы сие неведомо. Ему, скорее всего, чужды также иные символы народной христианской духовности, самоотверженно воспетые А.Волковичем именно в век шлягеров и городских свалок.
|
Валерий
|
Если считать Вашу доброжелательную реплику просьбой написать рецензию на "Оберег" - буду от души признателен. Прошу, если сочтете нужным, связаться со мной по e-mail за некоторыми уточнениями. Рискую быть обвиненным в вышибании слезы, однако во всеуслышание сообщаю любителям шлягеров: деревня Похмелевка, что в Беларуси, в настоящее время ликвидирована как неперспективная. Здесь родилась и дожила до 93 лет моя бабушка, Анастасия Борисовна, вечная колхозная стахановка. Отсюда уходил на фронт мой отец - ныне покойный. Отсюда, в 1942-м году была вывезена в фашистскую неволю моя мать, ныне здравствующая. Она батрачила в Австрии, Германии, а была освобождена в 1945 году американцами в итальянском городке Картьено-д-Ампецо, где работала прачкой в немецком госпитале. Все это, конечно, к тексту повести не имеет отношения, его вообще можно "похерить" и забыть, но я надеюсь, что сообщенные мною подробности у кого-нибудь задержутся в памяти. Александр Волкович из Беларуси
|
|
|
|
Вы напрасно нападаете на Волковича и на Эйснера. Разрешите мне ответить на поставленный вами вопрос? Те двести лет, что пребывали практически в спячке российско-советские немцы, даже язык свой не развивая, стараясь дистанцироваться от окружающей их действительности, презирая окружающие народы, Германия бала самой мощно развивающейся страной в мире и самой эксплуатируемой территорией, богатой событиями и катастрофами. Посему депортация 1941 года стала единственным национально-образующим звеном во всеобщей истории немецкоязычной диаспоры в СССР, в то время, как у собственно немцев таких звеньев набралось не один десяток. Немцам непонятно: приголубили вас - чего еще вам надо? Отчего вы требуете больших льгот, чем имеют местные немцы? Так и с узниками лагерей смерти. Первыми концлагерями фашистов были лагеря для коммунистов Германии, например, а голосовали за финансирование на их постройку и содержание в них инакомыслящих депутаты Бундестага, в том числе и от партий христиан-демократов, христан-социалистов, и социал-демократов, которые через короткое время отправились туда же. Потому дней памяти узников фашистских лагерей правящие ныне партии ФРГ громко отмечать не могут - им следует повиниться за то, что они стояли у истоков этого злодеяния. А к чему приводит покаяние партий показала наглядно перестройка в СССР. На дурости русских немцы учатся. Много ближе трагедии советских немцев местным немцам трагедия немцев Польши, Чехии и Словакии, изгнанных с родных пепелищ в 1945 году согласно решений Потсдамской конференции. Они тоже пытаются объединиться, обращаются ежегодно и в ООН, и в Евросоюз за поддержкой в требовании ими стоимости потерянного имущества со стран, вышвырнувших их. Но не получили даже извинений от нынешних правительств стран Евросоюза, не то, что финансового возмещения убытков. Россия же повинилась в содеянном и в 1956 году, и в 1989, то есть в советское время дважды. Но не заплатила. В этом - и суть обиды на СССР. И еще... То, что полярник стал археологом, - это замечательно. 60-летних не брал на "Фрам" даже Амундсен. Не стоит корить человека за то, что тот и хочет работать,и умеет работать, гордится тем, что крепок и духом, и телом. Вы думаете, останься Эйснер в России, он бы, получив пенсию, улегся на лежанке? Уверен, что нет. Ружье на плечо - и пошел на лыжах белковать. Тяжелая работа, поверьте на слово. Да и слово ледокол не применимо к нему. Испоганил это великое слово подлый Резун, теперь его ни в каком иносказательном смысле использовать в русском языке нельзя. Звучит дурно. Валерий
|
|
|
|
пр и чем тут благодарность? Я ответил на вопрос о том, есть ли в Германии дни памяти жертвам того-то и того-то. Познавательная информация. А слово вампир - это понятие мифологическое, абстрактное, я же - человек во плоти. Ну, назови меня Володя марсианином или жителем Туманности Андромеды - и то будет более реальное определение. Пусть зовет даже Кощеем Бессмертным. Вы вот назвали себя Мимо проходил, Аргоша - снадобьем от собачьих блох. Я в глазах Эйснера выгляжу вампиром, в глазах множества других людей - донором. Клички у людей - понятия условные. Обращать на них внимание - только время терять. Валерий
|
Уж лучше грешным быть, чем грешным слыть. Напраслина страшнее обличенья. И гибнет радость, коль её судить Должно не наше, а чужое мненье. (У.Шекспир) Человек непостоянный в своих немерениях, обречен творит только гнусь. (Почти по П.Буаста). Горбатого только могила исправит - русская поговорка. Вы проследили, господа, с чего, а вернее с кого, начался новый виток споров? Призываю вас быть справедливыми. Так естественнее.
|
Никифор Бегичев, астраханский мужик,попал в экспедицию Эдуарда Толля простым матросом и навеки прикипел к Арктике, там и остался... И таких я знал многих. Что не обиделся на меня - лады, но часто не могу отделаться от впечатления, что у тебя не все дома. Вот ты пишешь про российских немцев: "... презирая окружающие народы...". Из десятерых детей моего отца только трое имеют супругов немцев. В моей родне есть русские, украинцы, латыши, евреи, корейцы и персы. От великого презрения, надо полагать. Мои родители поженились в 1930 году. К 2005 году потомство этой пары составило 174 человека, целую деревню! Все крепкие, мордастые, хорошие детишки. Большинство выбрало рабочие профессии, но есть и интеллектуалы. Но само плохо, что ты, Валерий, пьёшь кровь у женщин. А мужчине привычней самому давать. Вообще, пора поговорить. В сентябре собираюсь в Берлин. Водку-то пьянствуешь? Сало я тут от тоски великой сам делаю. Будь здоров! В. Э.
|
|
|
|
Гордыню в голоде за подаянье, Мы предавали лишь труду. И долгих лет коварство испытаний, Не вытравило в нас сию черту. Уж верно то - Германия устала Тянуть вины извечный воз. Здесь мы, там беженцы и азюлянты, Как мунтная река течёт сплошной обоз. На все смотрю я трезвыми глазамии... -И ещё - Пусть тернистым был путь наш из века - Мы не ропщем, судьбу не клянём. С нами Бог и присутствие духа, С нами Правда вчерашних времен. Обнимаю всех Лора.
|
В гости жду. И водочки выпьем, и приготовлю плова, например, или чебуреков. Что больше любишь? Сентябрь - месяц хороший. Покажу тот Берлин, который и местные немцы не знают. Можно и в Потсдам смотаться. У меня там собственный маршрут выработан. Но пешочком, пешочком, я безлошадный. предупреждаю заранее. Не типичный я германец. Что же касается твоей немецкости, то и она не типична. Я знаю массу и таких, и таких семей. У меня через дорогу живут такие, что по-русски категорически разговаривать отказываются, хотя прибыли сюда в сорокалетнем возрасте. И в родственниках у жены моей есть такие, что говорили Вере еще в Казахстане: "Ты зачем за русского- то выходишь? Ты же НЕМКА!!!" А до войны большинство немок и сметь не могли на русских глядеть, особенно в деревнях, особенно в Немецком Поволжье. О том масса воспоминаний и наблюдений со стороны. И это было типично в течение 200 лет. о которых был разговор. После войны все изменилось. Вон и Лора замужем за украинцем. Сестры жены все, кроме одной, замужем за ненемцами, зато ту, которая за немцем взял немец только потому, что родители сказали ему, что он ОБЯЗАН ЖЕНИТЬСЯ ТОЛЬКО НА НЕМКЕ, любовь, мне кажется, так к нему и не пришла. Валерий
|
|
|
|
|
|
|
Отчего же калия, а не мышьяка советуешь подсыпать? В твоем ведь духе.
|
Зря вы так-то. С больной головы на здоровую. Подло.
|
Где там мои веселые ребятушки с Дуняшей? А то забодали тут меня совсем, эти корячие эстонские парни. Хочь молодежь почитаю, да посмеюсь вволю над их шалостями. Дуняш, ты как, на замужество-то решилась? Или послала этих сватов куда- подальше - к Белому морю.
|
|
|
|
|
|
[84.190.188.125] Максим " Господа! Подозреваю, что один и тот же человек сидит целый день у компа и сам себе сочиняет ... Вероник, Дуняш, Автандилов, Нэро Вольфов и Дунь." Дорогая Лора, Максим прав. Хамство из этих многоголовых так и прёт, теста на юмор они никак не выдерживают. К сожалению, Вы хамство и разводки принимаете за юмор. Это бывает от утомления. Остерегайтесь разборок с Куклиным, и Вам обоим станет веселее. Он, кстати, более устойчив к "юмору" такого рода. Приятного всем аппетита!
|
А хочешь, я тебе другую найду? Тебе мисс МГУ - какого года?
|
Отличие современного мира от тех же шестидесятых состоит в том, что мы ВСЕ ВМЕСТЕ сопереживали друг другу в таких ситуациях. А сейчас хохмачи заполонили и телевидение, и радио, и газеты, и Интернет. Куда от вас поганцев деться-то? Где можно поговорить с умными и добрыми людьми, не напоровшись на пустобрёхов? Валерий
|
|
|
[89.179.33.120] = Дуня = Ici moi "А хочешь, я тебе другую найду? Тебе мисс МГУ - какого года?" Ну вот ещё одна невеста без места. Это и есть "феномен дежавю", "мисс никакого года". А так ведь, если б не хамила, да над логикой своей немного поработала, можно было бы и в "Фитиль" порекомендовать. Но Сергей Михалков всё-таки любит авторов с хорошим чувством юмора. А хамством юмора не заменить, "мисс"! PS С оладушками проблем нет. Ладушки, Дуняш? Хватит хамить-то.
|
|
|
|
|
|