Проголосуйте за это произведение |
Рассказы
20
мая 2011
года
Когда
я перечитываю повесть Мериме "Кармен" или слушаю одноименную оперу Бизе,
мне вспоминается старая история, приключившаяся с одним моим армейским
приятелем. То, что произошло несколько веков назад в Испании, в некоторых
чертах странным образом повторилось в России века ХХ-го, - в самой его
середине.
Мы
с моим товарищем служили в одной части Внутренних войск, по-испански -
жандармерии. Оба были рядовыми в охране лагеря строгого режима, и по-братски
делили тяготы и невзгоды охранной
службы.
Спали, укрывшись одной шинелью, и хлебали солдатскую баланду из одного
котелка.
Холодной
февральской ночью 1967 года мы оба оказались в карауле, так как служили в одном взводе.
Лагерь,
в котором мы несли службу, располагался в глухом, медвежьем углу лесной
Владимирской области. Каждый из нас отправлялся на пост и уходил с поста на отдых в одно и то же
время.
В
караульном помещении после мороза и ветра было уютно и тепло. Жарко
гудела докрасна
натопленная печь. За стенами завывала поднявшаяся к ночи метель, а в
караулке в сонном молчании тускло горела прикрытая газетой маломощная лампа.
И
что-то уныло посипывало и поскрипывало в темном углу, как страдающий
бессонницей домашний сверчок. Посипит, поскрипит и перестанет...
Солдатский
сладкий разноголосый храп изредка
нарушал ночную тишину.
Окон
в караульном помещении не было. Тяжелая пуленепробиваемая дверь запиралась
на
несколько тяжелых замков и запоров, и, казалось, что мы тоже находимся в
заключении в тюремном карцере. Начальник караула сержант Воскобойников,
коренастый, суровый и немногословный человек, дремал, сидя за столом и
положив
на скрещенные руки коротко остриженую голову. Время от времени он
бессознательно встряхивался и, щурясь со сна, всматривался в квадратные
настенные часы. Они шли тихо, без боя и даже без привычного тиканья.
Наконец
сержант тяжело поднимался и, сладко зевнув и оправив гимнастерку, нехотя
рявкал:
-
Карраул, подъем!..
Очередная
группа, натянув теплые бараньи тулупы и забросив на плечо автомат,
отправлялась
на свои посты.
Мы
с приятелем остались на нарах одни. Тут-то он и поведал мне свою, прямо
скажем,
малоправдоподобную историю. Я излагаю ее от третьего лица, умышленно не
называя
подлинную фамилию моего товарища. Потому, что его судьба вызвала у меня
глубокое сострадание и сочувствие. После пяти лет заключения за совершенное
им
воровство он был призван на службу во Внутренние войска и по иронии судьбы
охранял таких же, как и он, злостных воров и грабителей. Судьба, казалось,
всячески препятствовала его возвращению к нормальной человеческой
жизни.
-
Моя жизнь, землячок, испорчена раз и навсегда, - криво усмехнулся мой
товарищ,
укладываясь на нары и плотно укутывая ноги служившей нам одеялом старой,
потрепанной шинелью. - И я сам не знаю, почему. Как будто меня
сглазили...
И
он стал неторопливо
рассказывать...
* *
*
"Была пятница, я никогда не забуду этот
день..."*
- ... от Быка давно ничего не осталось, кроме
узкого
и грязного хвоста. Так что не обольщайся. Особых достопримечательностей здесь не
найдешь...
Выходивший
из здания вокзала в Кишиневе немолодой сутулый человек в очках, с сердитым
безбровым лицом и чемоданом в руке, сердито глянул на свою спутницу. Молодая
брюнетка в брюках недовольно фыркнула и пожала
плечами:
-
А я и не обольщаюсь. Можно подумать, - холодно возразила она, - я приехала любоваться каким-то Быком...
Для
счастья мне твоей мамочки хватает...
Молодая
женщина недовольно замолчала, словно воочию представила скорую и безрадостную встречу с нелюбимой
свекровью, и с обреченным видом глянула на часы. Было раннее летнее утро. Толпа на перроне железнодорожного
вокзала в Кишиневе дружно и целеустремленно валила к подземному переходу. На
привокзальной
площади позвякивали троллеями
новенькие,
желтого цвета чешские троллейбусы "Шкода". А на специальной парковке
величественно
дремали в ожидании клиентов многочисленные стада однообразных городских
такси с
шашечками на борту...
Проталкиваясь
к выходу, Женя Климов, молодой человек с темным пушком над верхней губой и с
по-детски припухшими, немного презрительно сложенными губами, размышлял о
загадочном Быке. Он представил худое и жалкое животное с узким и грязным
хвостом, изнемогающее от голода и жажды и по этой уважительной причине не
подлежащее немедленному убиению для производства колбасы и вкусного
говяжьего
рулета - любимого лакомства Жени. Со сладострастием человека, проведшего
двое суток на пирожках с горохом и
теплом лимонаде в вагоне скорого поезда "Ленинград-Кишинев", Женя
рисовал в
воображении огромный, аппетитно
пахнущий
полукруг свежего мясного рулета и чуть было не поперхнулся голодной слюной.
Застрявший в углах его памяти загадочный "бык ", открывающийся перед ним
белый утренний Кишинев, и настойчивое, сосущее чувство голода тоскливо и
горько
составляли одно целое...
В
поезде Женя по-детски легкомысленно проспал Одессу - поезд прибыл туда
глубокой
ночью и стоял всего три минуты. И теперь, вместо того, чтобы пить с тетей
Лизой утренний чай в ее доме на
Большом
Фонтане и рассказывать о Ленинграде и ленинградских родственниках, он
мучительно размышлял, как и чем ему убить оставшееся до отправления на
Одессу
время.
"Поезд
на Одессу отправляется в двадцать часов", - заученно и монотонно повторила
в
окошке справочного бюро, полистав пухлую, растрепанную книгу, необъятная
матрона с густо накрашенным злым маленьким ротиком. Распластавшаяся на
голубой
форменной груди серебристая птица сердито дрогнула, и матрона раздраженно
вскинула подведенные брови: "молодой человек, я же вам по-русски
объясняю...".
Женя
вздохнул и покорно побрел на привокзальную площадь...
Несмотря
на раннее утро - было всего-то часов восемь - Кишинев заливало яркое,
горячее
солнце. На чистых, безлюдных улицах лежали глубокие голубые тени. Было так
хорошо и счастливо смотреть на этот южный город с белыми одноэтажными
домиками,
спрятанными в тени густых садов, слушать веселый птичий щебет и вдыхать
незнакомые, почти деревенские запахи, что Женя мысленно улыбнулся. Нет, все-
таки жизнь, елки-палки, хороша! Хороша и удивительно разнообразна. Вот
проехала,
разбрасывая сверкающие перепонки холодной
воды, большая поливальная машина, и серый асфальт за нею становится
блестящим
и темным. Запахло свежестью и прохладой, и Женя подумал, что в Ленинграде
сейчас, наверное, тоже поливальные машины ездят по улицам, поблескивая
тугими водяными усами. Он подумал о тете Лизе,
что
она, вероятно, обеспокоена его странным неприбытием в Одессу. "Наверное,
звонит сейчас маме в Ленинград, обеспокоенно ахает и охает, - как-то
несерьезно
подумал он и засмеялся. - И они обе
ничего не могут понять. Молодой человек сел в поезд, уехал и... не приехал к
месту назначения", - весело улыбнулся Женя.
Как
и все впервые отправившиеся в дальнее путешествие молодые люди, он испытывал
два простых и вместе с тем сложных чувства. Это была радость, необыкновенно
бурная и счастливая, от открывающегося нового, сложного и веселого мира. А с
другой стороны не давало покоя смутное ощущение совершенной им ошибки.
Угрызения совести то покидали, то снова возвращались к Жене. Было что-то
нехорошее в его опоздании в Одессу. Словно он обманул тетю и маму, глубоко
разочаровал их своей детской безответственностью и халатностью. Радость от вожделенной свободы, охватившая
его
на привокзальной площади в Кишиневе, сменилась беспокойством и дурными
предчувствиями. Женя старался отбросить плохие мысли. День до вечера пройдет
быстро, - успокаивал он сам себя. - Скоро опять сяду в поезд, и утром буду
уже в
Одессе. И никто ничего не поймет, ни мама, ни тетя Лиза, - по-детски легко
успокаивал он себя...
Под
щелканье ножниц и жужжанье машинки, выстригавшей ему заросшие виски, он
сладко
подремал в ближайшей парикмахерской. Перед встречей с тетей Лизой надо
обязательно
привести себя в порядок. Он никогда в жизни ее не видел, а она - его. А первое впечатление, - вспомнил он
расхожее поверье, - обычно бывает самым сильным. И правильным...
Женя
перед встречей с незнакомой тетей немного волновался и придумывал разные
слова
и фразы, которые он ей скажет по приезде в Одессу.
Тетя
Лиза приходилась ему двоюродной теткой по матери. Всю жизнь она прожила с
мужем
в Одессе, и с ленинградскими родственниками Климовыми не общалась. Потом ее муж, известный
одесский
адвокат со странной фамилией Кологномус, умер, и тетя Лиза, как
свежеиспеченная
вдова, принялась писать длинные письма и обзванивать полузабытых
родственников
и знакомых, жалуясь на свое горе и потерю смысла жизни. "Я жила только для
Павла Христофоровича, - с красными от слез и нахлынувших воспоминаний
глазами
писала в Ленинград тетя Лиза. - С его смертью жизнь потеряла для меня всякий
смысл..."
Детей
у них не было, и она всем рассказывала, что умирает от скуки и
одиночества.
-
Пусть Женечка приедет в Одессу летом, - всхлипывая и вздыхая, попросила она маму,
рассказав ей по телефону подробности тяжелой болезни и "мучительной
смерти"
Павла Христофоровича (мужа старше ее на двадцать лет она неизменно называла
по
имени и отчеству). - Посмотрит Одессу, а я посмотрю на него, - мечтательно
улыбнулась она сквозь слезы. - Наверное, большой уже мальчик,
жених...
Жене
Климову было всего семнадцать лет. В поезде он решил вести себя, как
взрослый.
В вагоне-ресторане прыщеватый молодой хлыщ в бабочке принес ему полдюжины жигулевского пива (знакомая
фраза, услышанная им в детстве от соседа, мрачного верзилы дяди Коли).
Этот
дядя Коля работал слесарем-сборщиком на Кировском заводе. У него было
богатое
уголовное прошлое и разгульное
настоящее. Не проходило недели, чтобы дядя Коля не закатывал пьяных
скандалов. Напившись до полусмерти и сделавшись бледным, как смерть, он
слонялся с кухонным ножом по двору в длиннющих семейных трусах, демонстрируя
переполошенным соседкам свои
необъятные
телеса. И на всю улицу орал благим матом: "Суки, падлы, всех порежу, ни за
что страдаю! Век свободы не видать! - рыдал дядя Коля и рвал на груди
грязную
майку - и без того, впрочем, подмышками изрядно порваную. А потом затягивал хриплым баритоном с
невыразимо тоскливыми блатными интонациями: "Здесь па-ад небом чужим я как
гость нижиланный...". И снова рыдал и плакал, словно уезжающий в эмиграцию
последний русский интеллигент...
Наутро,
опухший и присмиревший после недельного пьянства, дядя Коля заискивающе просил соседку,
одинокую
старуху бабку Макариху: "Слышь, Макаровна, сгоняй за пивком, а? С
полдюжины.
На опохмел..."
Вместе
с пивом, подражая нравившемуся ему за его независимый и вольнолюбивый нрав
дяде
Коле, Женя заказал официанту коробку дорогих, душистых папирос "Дюшес".
Вообще-то дядя Коля в повседневности курил дешевые и вонючие сигареты
"Памир".
Там еще на картинке был изображен одинокий альпинист с рюкзаком и палкой,
задумчиво
разглядывавший унылые, безлюдные окрестности с крутой, написанной в
коричневом
тоне горы. Очевидно, это и был тот самый Памир... Но когда дядя Коля входил
в продолжительный
запой, то требовал в магазине папиросы "Дюшес". "А что, - кричал он. -
Могу я курить папиросы, какие любит товарищ Сталин. Или не могу? - риторически-злобно вопрошал он, пошатываясь
посреди двора, как плохо вкопанный
телеграфный столб под порывом могучего северного
ветра.
И
хотя товарища Сталина давно не было
на
свете, и подражать ему ввиду совершенных им кровавых злодеяний считалось делом
неприличным, дядя Коля неизменно в пьяном виде добрым словом поминал
товарища
Сталина. "Товарищ Сталин был за порядок, - выпивая залпом с похмелья
первую
бутылку пива, - важно изрекал дядя Коля. - А сейчас у нас бардак, и Хруща я
не
уважаю. Болтун. На зоне такие паханам служат... А я и сам пахан", -
наливаясь
кровью, злобно сопел дядя Коля, что являлось грозным предвестием
начинавшейся
бури.
После
полдюжины пива загул у дяди Коли принимал новые, свежие формы. Он уходил со
двора и пропадал неизвестно где целую неделю, а то и две. Любовь к порядку
странным образом сочеталась у него со страстным стремлением к воле и
пустому,
бесцельному бродяжничеству. Когда Женя вышел из вагона поезда в Кишиневе, то почувствовал себя как дядя
Коля
на вожделенной свободе. Вольным как птица и беспечным, как Том Сойер у Марка
Твена. Открывающая перед ним жизнь обещала новые, яркие впечатления. С
радостно
бьющимся сердцем Женя вошел, а потом из-под него вышел, под гулкий
вокзальный
навес, в суматоху и толчею огромного столичного муравейника. Бросил
недокуренную папиросу вместо урны в чье-то пустое ведро и, смутившись,
побрел
на привокзальную площадь. А оттуда пешком (чтобы все как следует разглядеть
и
почувствовать) Женя направился в город.
Кишинев
с первого взгляда поразил его чистотой улиц и яркой южной, нерусской
красотой.
Странствовать по железной дороге Жене больше не хотелось. Первое любопытство
было удовлетворено. Сначала он долго мысленно прощался с Ленинградом, стоя у
вагонного окна. Ему было грустно. За окном проплывали знакомые угрюмые
пейзажи.
А за Москвой весело побежали милые березовые леса и перелески. Потом
потянулось
унылое и однообразное русское предстепье. Скучно мелькали телеграфные
столбы,
промахивали с длинными, протяжными звонками на переездах незнакомые станции
и
полустанки. От длинных и толстых папирос "Дюшес" - Женя курил тайком и
недавно - в тамбуре его стошнило.
Горькое жигулевское пиво наливало тяжелым хмелем, и проводница Катя с
трясущимися как желе огромными грудями и рыжей челкой на лбу, брезгливо
оттолкнула его в пыльном, грохочущем переходе: "пристают тут всякие...
молоконасосы. И хто це выпускае дитей у дальню дорогу без присмотру та
наказания!.."
А
потом... Потом безнадежно и долго
тянулась
все та же унылая, бесконечная равнина. У Жени разболелась голова, и хотелось
то
ли спать, то ли плакать. А если
плакать,
то неизвестно отчего. Может, оттого, что он так далеко успел уехать и теперь
чувствовал себя сиротой, брошенным на произвол судьбы? Или же, смутно
догадывался Женя, в его беспокойной
тяге
к свободе и странствиям, в сущности, не было ничего вдохновляющего и
радостного. Одна тоска и бессилие что-либо изменить...
"Не
желаете в картишки?" - блеснул
золотым
зубом новый, незнакомый попутчик. Полный, наглый брюнет вошел в Харькове
ночью
и перетолкал всех в купе своим огромным желтым чемоданом и твердым, как
камень,
немужским животом.
Иван
Ефимович (так он представился) легко, играючи перетасовал колоду и благодушно прищурился. Играть с ним было
большим удовольствием и великим мучением. Женя, увлекшись, проиграл за ночь
восемьдесят рублей, а потом выиграл сто. И, наконец, когда за окном стало
сереть, и смутно побежали, полетели придорожные столбы, оглушительно
проиграл
Ивану Ефимовичу двести рублей. Ненадолго, как ему показалось, задремал после
неудачной игры, а когда очнулся, то Ивана Ефимовича в купе уже не было, и
поезд
стоял на вокзале в Кишиневе...
Из
оставшейся у него после проигрыша Ивану Ефимовичу сотни Женя утром купил на
вокзале билет из Кишинева до Одессы. "Остальное (несколько мятых трешек и
целая пятирублевка) оставлю на разную мелочь - пирожки, кофе и газировку",
-
так и сяк прикидывал Женя, бесцельно слоняясь по тенистым кишиневским
улицам.
На обратный билет до Ленинграда, со стыдом подумал он, придется одалживать
деньги у тети Лизы. Но не сразу, конечно, а потом, когда он вволю накупается
в
Черном море и наестся тетиной сладкой
черешни.
Тогда ему будет легко соврать: не рассчитал, мол, растратил деньги на
сладости
и так далее... И все его поймут и в
Ленинграде, и в Одессе, и никто не станет его ругать. Все образуется само
собой, с внезапной легкостью подумал Женя, радостно озираясь
вокруг...
Солнце
поднялось высоко, и стало припекать. Женя позавтракал на базаре горячими
пирожками с ливером. Жадно запил съеденное сухим, бесцветным вином из
огромной
сырой бочки. Седобородый старик-молдаванин
с серебряной серьгой в ухе неторопливо пересчитал женину мелочь. Смуглый грязный мальчишка лет семи жадно
тянул из стакана вино, облизываясь и шмыгая носом. Старик поглядел на Женю и
что-то коротко и односложно сказал малышу. Тот с любопытством уставился на
Женю
выпуклыми цыганскими глазенками. В них не было ни теплоты, ни детской
обычной
живости. Пристальный, немного отстраненный взгляд. Как у монаха, подумал
Женя,
или у приговоренного к смертной казни преступника. Взгляд бесстрастный и
недетский. В нем, этом взгляде, пряталась сокровенная разница между ним,
Женей,
и местным людом. Незлым, неагрессивным и вежливым. Красивым... Иногда даже
величественным. Вон как красивы и горделиво спокойны лица у их женщин. И
мужественно черны мужчины и юноши, рослые и сильные... И вместе с тем
красивые
молдаванские женщины и бородатые мужчины казались Жене невыразимо чужими.
Чужими и далекими, как другая планета. Да они и есть иная планета, размышлял
Женя, толкаясь на базаре среди снующих маленьких женщин с красивым римским
профилем и их грязными, бородатыми рыцарями. Самобытная, своеобразная и...
чужая. Все это романтическое базарное племя перекликалось, гортанно
смеялось,
таскало тяжело набитые мешки и доверху наполненные фруктами и овощами
плетеные
корзины охряного цвета. Другой мир, другая, незнакомая, но совсем не
отталкивающая жизнь... Жене казалось, что окунись он в эту жизнь с головой,
она
поглотит его без остатка, растворит, как кислота растворяет любое,
погруженное
в нее тело...
Становилось
жарко. Отправив на почте с гудящим вентилятором телеграмму тете Лизе - "приезжаю завтра
Кишинева Женя тчк " - Женя уныло побрел на набережную. Там кучками бродили
увешанные фотоаппаратами, как революционные матросы пулеметными лентами,
туристы в белых панамах. Они без устали щелкали затворами, позируя на фоне
реки, и громко восхищались местными достопримечательностями. Любовались
речкой
Бык, хотя любоваться, строго говоря, было нечем. Вялая, узкая речушка нехотя
серела под синим молдавским небом. Она действительно напоминала хвост
старого,
немощного, бесконечно утомленного
палящим солнцем животного.
-
На правом берегу реки Бык вы видите,
-
заученно-громко оповещала доверчиво слушавших ее потных и притихших туристов
простоволосая, смуглая женщина-экскурсовод, - старинную кишиневскую церковь.
По
преданию в этой церкви сочинял свою юношескую поэму "Гавриилиада"
находившийся в Кишиневе в ссылке русский поэт Александр Сергеевич
Пушкин...
Женя
послушал рассказ женщины-экскурсовода про церковь, про полузабытую поэму
Пушкина... Взглянул на правый берег Быка, на голубую луковицу небольшой и
действительно очень старой церкви...
Вся
она с ее белыми стенами, папертью
и овальным византийским входом пряталась в
густой зелени садов, спускавшихся к самой реке. В церкви, наверное, было
сумрачно и прохладно, как всегда бывает летом в церквах. Хотелось постоять в
ее
сырой прохладе, пахнущей свечным воском и кадильным дымом, и помечтать. О
том,
как он вернется домой (ему уже хотелось побыстрее уехать из Кишинева, из
Одессы
и вообще - как можно скорее закончить свое путешествие. Оно не приносило ему
ни
радости, ни волнения, одну только тоску и скуку). Он приедет домой, мечтал
Женя, и станет рассказывать друзьям и
родственникам об увиденном и услышанном в южной поездке. Все, что вызывает
сейчас у него смертельную скуку, во время рассказа наполнится веселым обаянием и легкой, ностальгической
грустью. Так всегда бывает, когда рассказываешь о прошлом, подумал Женя. Он
вспомнил детский садик, школу - он ее только что окончил с серебряной
медалью и
собирался поступать в университет. На биологический факультет... И все
вместе -
мечты о новой, взрослой жизни и приятные сожаления о прошлом наполняли его
смутной печалью...
Церковка
на другом берегу реки оказалась не такой уж красивой и привлекательной, как
рисовалось
воображению. Перейдя по мосту через речку, Женя долго шел в гору. Солнце
немилосердно жгло ему затылок.
Сопливые
босоногие ребятишки играли на улице "в колесо". Огромный ржавый обруч со
свистом, как цыганскую бричку, они гоняли по улице с помощью железного прута
- "водила".
Возле белых одноэтажных домиков, сидя в тени на лавочке, лузгали семечки
молодые темноглазые молдаванки. И женщины, и их замурзанные дети с
любопытством
разглядывали бредущего по улице Женю. "Раньше, - пыля по немощеной
мостовой,
размышлял он, - на той стороне Быка простиралась огромная зеленая равнина.
Обширные заливные луга с перепелами, утками и сочной травой, на которой
паслись
лоснящиеся серебром сытые боярские кони. Теперь там построен новый город, и
от
былой свободы не осталось ничего, кроме реки. А на этом, холмистом, берегу
все
осталось, как прежде. Те же холмы и сады. Домики предместья и синие купола
заброшенной церковки..."
К
церкви у реки надо было пробираться в густой, по пояс, траве. Ею зарос весь
обширный церковный двор и небольшое кладбище. Полуразрушенная церковь чернела
пустыми
глазницами и выбитой и наспех заколоченной досками входной дверью.
Штукатурка
осыпалась, кирпичная кладка местами потрескалась...
Шурша
по траве, Женя обошел церковь со всех сторон. На выбитом окне весело
чирикала
стайка толстых, плюгавых воробьев. Под травой белели треснутые, ушедшие
глубоко
в землю старые мраморные надгробные плиты. Женя прочитал несколько
непонятных
надписей. Слова были написаны кириллицей, но их смысла он не понимал.
Наверное,
решил он, там значится то же, что пишут и на наших могильных плитах.
Поминание
имени усопшего и какая-нибудь эпитафия. Или цитата из Библии... Или же самодельные, неуклюжие стихи,
улыбнулся
он, вспомнив, как на Волковом кладбище в поминальный день он увидел на
памятнике насмешившую его надпись.
Они с
мамой приехали помянуть бабушку. Женя
шел немного сзади, разглядывая памятники и читая надписи. "Смотри, мама,
как
смешно, - не выдержал он и засмеялся. На старом, конической формы памятнике
со
звездой и фотографией улыбающегося военного было
начертано:
"Ушел
от нас ты слишком рано,
Не
заживет на сердце рана..."
Но
там хотя бы все было понятно, - и имя, и безвкусная, частушечная эпитафия.
Здесь
же все невразумительное, нерусское...
На
него опять, как на базаре, пахнуло чужой, незнакомой жизнью. Чужим укладом и
чуждой, странноватой психологией. Она выражалась Бог знает в чем, - в чем-то
невидимом, чего нельзя было потрогать руками. Но оно упорно и настойчиво
напоминало о себе то незнакомой, плавной речью, то шевелением веток на
деревьях
или вот этим небом. Голубым и безоблачным, как дома в жаркий летний день, и
все
же - чужим...
От
полуразрушенной церкви и кладбища потянулись пыльные, беспорядочно
пересекавшиеся улочки. Они наседали одна на другую, и в их переплетении не
было
ни смысла, ни порядка. Одноэтажные саманные домики по-турецки смотрели на
улицу
белыми, резавшими на солнце глаза стенами. И снова тянулись сады, сады...
Пыльная зелень была неподвижна, как и
весь этот летний жаркий полдень. Казалось, за белыми высокими заборами и
стенами сидит турецкий паша, пьет горячий кофе и любуется обнаженными красавицами из
гарема...
От
жары улица будто вымерла. Даже бродячих собак с высунутыми от зноя языками
не
было видно. Жара, пыль, солнце... И - полное безлюдье. Город словно вымер от
невыносимого зноя. Из дома с железными жалюзи, чуть не сбив Женю с ног,
вылетел
волосатый молодой человек в пестрой майке и, испуганно оглянувшись,
припустил по
улице.
"Наверное,
здесь кофейня", - почему-то предположил Женя.
Он
вошел внутрь, звякнув стеклярусом. Было бы неплохо, подумал он, пересидеть
жару
в прохладном месте, попивая кофе и лимонад. До отправления поезда на Одессу
времени было еще много, целый день.
Женя
утер пот и огляделся.
Прохладное,
полутемное помещение оказалось небольшой ювелирной лавкой. В полумраке
таинственно поблескивали на темном
бархате золотые и серебряные браслеты, ожерелья и кольца. Розовел, как
молодое
вино, в крупных мужских перстнях прозрачный камень александрит. Зеленели,
словно тугие окаменевшие водоросли, тяжелые малахитовые браслеты, и мелкий янтарь слезился в женских изящных
бусах...
В
лавке было пусто. Над бархатным пуфиком тикали ходики-кошечка, и бесшумно
махал
крыльями потолочный пластмассовый вентилятор.
Женя
присел на пуфик, с облегчением вытер платком потное лицо и блаженно вытянул
ноги. Только теперь он по-настоящему понял, как он устал. Часы показывали
без
четверти два. Все это время он без устали бродил по незнакомому городу, где
на
улицах не было даже скамеек. Они, должно быть, прятались в городских садах и
скверах, где били прохладные фонтаны, и было много ласковой, освежающей
тени.
Но
Женя в зеленые городские оазисы так и не заглянул. "Занес же меня черт на
самую окраину, - с огорчением подумал он, с любопытством оглядывая внутренность лавки. Она была скромна:
две-три
небольшие застекленные витрины, громоздкая касса, журнальный столик с кипой старых журналов для посетителей...
Из-за
шторы, скрывавшей вход в служебное помещение, выглянула молодая смуглая
девушка.
Она с удивлением воззрилась на Женю
и,
странно усмехнувшись, скрылась опять. Женя отметил ее маленький римский носик и яркий, словно
мокрый
уголь, блеск ее больших, сумрачных глаз.
Через
минуту красавица появилась снова. Не обращая внимания на с любопытством
уставившегося на нее Женю, она деловито склонилась над кассовым аппаратом.
Он
угрожающе зажужжал, сердито
выталкивая
узкую, серую бумажную ленту. Девушка на ней что-то деловито отмечала и
записывала. Ее темные узенькие ручки проворно мелькали. Девушка диковато
взглянула на Женю раз, другой и недовольно нахмурилась. Ему стало стыдно:
наверное, решил он, девушка-молдаванка приняла его за подозрительную
личность.
Сидит себе молча, ничего не покупает и смотрит на нее в упор... Я бы,
наверное,
тоже заподозрил что-то неладное, допустил Женя, невольно стараясь обелить
понравившуюся ему девушку.
Да, молодая незнакомка ему нравилась. И чем
сильнее она ему нравилась, тем нелепее казалось ему его молчание. И такое же
непонятное и необъяснимое сидение на бархатном пуфике - без смысла, без
причины
и цели...
Женя
сложил носовой платок и встал: оставаться в магазине было и неудобно, и стыдно. А хмурое молчание и
мимолетно бросаемые на него косые взгляды красавицы становились все
недружелюбнее.
В
дверях лавки Женя вздрогнул, будто его ударило током. В отчаянии схватившись
за
голову, девушка подошла к витрине и, уставившись на нее с немым ужасом,
издала
короткий, пронзительный вопль. Ее словно больно хлестнули плеткой по спине.
С
побелевшим от страха лицом девушка тупо разглядывала витрину с
драгоценностями.
Затем, громко и беспомощно зарыдав, суматошно метнулась в подсобку. Из-за
шторы
выскочила ее подруга в синем форменном платье. Обе быстро и взволнованно
что-то
залопотали, судорожно вытирая градом катившиеся слезы.
Женя
от неожиданности вернулся на прежнее место. Интересно, подумал он, что такое
у них случилось? Отчего они все
переполошились? Уйти было неудобно, еще подумают
неизвестно
что... Стоять у входа в лавку с
дурацким
видом тоже... Похоже, в магазинчике произошло что-то
непредвиденное.
Женя
присел, решив дождаться конца встревожившей его малопонятной
сцены.
Бросая
в его сторону гневные взгляды, девицы за прилавком перешли на быстрый,
загадочный шепот. Женя старательно, делая вид, что он страшно вспотел, замахал платочком.
Знакомая "римлянка"
гневно произнесла по-молдавски длинную тираду, несколько раз употребив слово
"чипаче".
Женя вспомнил, что "чипаче", кажется, означает по-молдавски
"господин".
Или "начальник"... Словом, что-то в этом роде. На базаре старик с
серьгой,
наливавший ему из бочки вино, несколько раз почтительно назвал его этим
именем.
Девушка боялась какого-то неизвестного ему начальника. Но почему? Что такое
страшное могло случиться в жалкой лавчонке, почти комнате, где из-за тесноты
даже мух не было видно и слышно?
На
пронзительные крики женщин наконец важно явился и сам "чипаче". Это был
маленький,
вальяжный толстячок-еврей в чесучовом пиджаке, с темными бараньими глазками
и
круглым животиком. Он, пыхтя, разгневанным колобком выкатился из-за шторы.
Покорно сложил на брюшке пухлые короткие ручки и терпеливо выслушал гневно
тараторивших и бурно жестикулировавших девиц. Они дружно показывали руками
на
Женю. "Здравствуйте", - вежливо привстал он.
Еврей-ювелир
поглядел, сухо пожевал губами и задумчиво погладил желтую, как старинный
паркет, лысину. Наконец вздохнул и выразительно чмокнул губами.
-
Что ви здесь хотите? - важно изрек
толстяк. - Кто ви такой есть?
Девицы
наперебой затараторили, перебивая друг друга и показывая пальцами то на
Женю,
то на застекленную витрину. Там, очевидно, до недавнего времени что-то
находилось. Что-то ценное или даже бесценное, судя по бешеному темпераменту,
с
каким девицы без устали лопотали и всхлипывали.
И
тут Женю осенило. В магазинчике была совершена кража! И его, Женю Климова,
никогда и ничего в своей жизни не укравшего, не взявшего без спроса даже
бутерброд дома из буфета, подозревают в совершении ужасного преступления!
Женя
даже взмок от неожиданности.
-
Что ви здесь делать?! - с угрожающим видом надвигался на Женю толстячок -
"чипаче".
- Если ви хотите посмеяться над бедный еврей, то пожалуста! Хотите, чтобы
завтра мине заковали на цеп и повезли до Сибир - пожалуста, имейте! Имейте
мой
несчастный колье, который ви украл!
Но я
вам скажу, молодой человек, - горделиво приосанился ювелир, надменно выпучив
бараньи глазки и судорожно сопя толстым кривым носом, - что это есть совсем
не
смешно!
Он
астматически жадно глотнул воздух широко открытым ртом и растопырил
короткие,
толстые пальцы.
-
Но позвольте, - растерялся Женя.
-
Нет! Ви украл редкий драгоценность, который изготовил сам великий Изя
Гейстер,
- истерично выкрикнул толстяк, наливаясь праведным гневом. - Этот колье, -
величественно поднял он толстый палец, - достоин быть украшением самой
императрицы
Екатерины из рук княсь Потомкин! Но ви его безжалостно украл! Теперь, - понизил "чипаче" голос до трагического
шепота, - ви можете радоваться даже вслух. Изя Гейстер сделал замечательный
колье для лучших дам Кишинева, а не для того, чтобы ви имел свои сто тысяч!
А
я, Мойша Наумчик, пожизненный ссылка в Сибир...
И
толстяк мечтательно закатил маленькие осовевшие глазки. Перед его мысленным
взором уже простиралась бесконечная сибирская тайга, и над головой
величественно шумели лагерные сосны.
-
Я... Я ничего не трогал,- вяло забормотал Женя. Ему было стыдно, что его
подозревают в воровстве и что он, ни в чем не повинный Женя Климов, вынужден
слезно оправдываться и извиняться. - Правда, ничего...
-
О да, - с ироничными интонациями Иезекиила, обличающего царя Ирода, вздохнул
бедный ювелир (девушки-продавщицы нырнули в подсобку и испуганно выглядывали
из-за его широкой спины). - О да, ви ничего не брал! Несчастный, ни в чем не
повинный молодой человек... Нет! - вскричал он, становясь к Жене боком,
словно намереваясь
проткнуть его шпагой, и по-актерски пуча глаза. - Ви как жадный сорока
налетел
на замечательный творений моего друга Изя Гейстер и спрятал! Где ви его
спрятал, га? - Наступательно двинулся толстяк на Женю, меря его уничтожающим
взглядом. - Подмишки, да?! - И он свирепо уставился на то красневшего от
стыда,
то бледневшего от чудовищного обвинения Женю. - Не подходите до меня близко,
-
в страхе замахал руками "чипаче", брызжа слюной и испуганно пятясь
назад:
Женя попробовал было возразить, что он здесь не при чем и в пропаже
злополучного колье совсем, совсем не виноват!
-
Пока эти несчастные женщины, - трагически махнул ювелир рукой в сторону и
ввысь, - пили свое несчастное кофэ, ви похитил царское колье Изи Гейстера и
спрятал его в тайнике своих брук! О, - с трагическим сарказмом
усмехнулся "чипаче". - Мойша Наумчик знает, где
находится тайник у молодых людей, способных на кое-что интересное! Ви
хотите,
чтоб я добрался до вашего интимного сейф? - вкрадчиво поинтересовался он.
Толстяк так разошелся, что, кажется, и вправду готов был приступить к
поискам у
Жени его "интимного сейфа".
Пока
ювелир митинговал и грозил всевозможными бедами, Женя лихорадочно соображал.
Нужно было немедленно что-то предпринять. Сказать или сделать что-нибудь
такое,
после чего толстяк поверит в его невиновность. Иначе... Что будет с ним в
противном случае, Жене было страшно подумать. Милиция, следствие, тюрьма...
Женя отказывался верить, что его могут арестовать, судить, как преступника и
отправить в отдаленные места заключения. Это было просто немыслимо! Но чем
дольше
он молчал, потупив голову, тем меньше было надежды, что он сумеет избежать
несправедливого наказания. Наказания за чужую, а не свою вину... Казалось,
незнакомая страна медленно, исподволь
мстила ему за его непрошеное вторжение.
-
Стойте, - закричал Женя, прерывая гневные разглагольствования ювелира. -
Стойте, я знаю, кто украл колье. Я видел!
Он
мгновенно вспомнил, как из ювелирной лавки, забранной с улицы железным
жалюзи,
выскочил прямо перед его носом странный молодой человек и припустил,
оглядываясь, по пустынной улице.
-
Я знаю, я видел, - горячо заговорил Женя, размахивая
руками.
"Чипаче"
настороженно замолчал, недоверчиво уставивившись на взволнованно и путано
объяснявшего случившееся Женю.
Раздвинув
штору, красавица-"римлянка" смотрела на Женю из служебного помещения в
упор.
Она словно его гипнотизировала. Молила, настаивала, требовала немедленно
замолчать... Или сказать что-нибудь другое, незначительное, не имевшее
отношения ни к лохматому парню,
убегавшему
из лавки по пустынной улице, ни к украденному колье.
Женя
глянул на нее и на полуслове осекся. Так, должно быть, парализовала волю,
мысли
и чувства бедняги Хозе Кармен у Проспера Мериме, когда она с лукавой улыбкой
стрельнула в него при встрече душистым зернышком цветущей акации. И, как и
Хозе, Женя готов был на любые испытания ради околдовавшей его своей улыбкой
кишиневской Кармен...
"Римлянка", улыбаясь, заговорщицки
прижимала
к губам маленький смуглый пальчик.
"Тсс",
- казалось, говорила она ему.
Говорила
одними глазами и улыбкой, все понимающей и требовательной.
И
Женя умолк. Мгновенно замолчал, как будто его лишили дара речи. Словно у
него
внезапно вырвали язык. Или пообещали за молчание такую огромную, несравнимую
плату, что она могла затмить все его будущие несчастья и
беды.
"Римлянка"
широко и странно ему улыбалась, и Женя, глядя не нее, вспомнил всех, кого он
видел в Кишиневе в этот день. Бесстрастного черноглазого мальчугана на
базаре и
его молчаливого, седобородого отца с серьгой в ухе. Замурзанных мальчишек,
гонявших на улице колесо, и их молодых, равнодушных мам. Вспомнил красивых,
маленьких молдаванок с точеным
профилем
патрицианок и их безразличие, кажется, ко всему на свете... Несоответствие
красоты и равнодушия, поначалу
неприятно
его поразившее, было здесь чем-то важным и определяющим. Оно отличало
местных
жителей от приезжих. Европейцев от той странной смеси востока и запада, что
с
такой отчетливостью читалась на их строгих, загорелых лицах.
"Ну
и черт с тобой!", - с внезапным облегчением и чувством бессилия от того,
что
он ничего не в состоянии изменить, подумал Женя. И оттого, что он решительно
и
мгновенно принял решение молчать, и это решение было не в его пользу, не доставляло ему ни
горечи,
ни беспокойства. Он и сам впал в то спокойное, величественное равнодушие, с
каким жили обитатели этого чужого, непонятного города.
-
И чиво это ви замолчал, га? - облокотившись о витрину, ехидно переспросил
его
толстяк. - Я знаю, почему ви замолчал, как турецкий евнух, - с высокомерной улыбкой заговорил, наконец,
он.
- Вас мучит жалость до самого себя. Потому что сейчас я наберу телефон, и
вас
отправят на каторга в Биробиджан. И все евреи Советского Союза поднимут вас
на
смех!
Красавица-"римлянка"
в проеме двери благодарно улыбнулась и ласково кивнула ему головой. Она тихо
что-то произнесла одними губами, и сердце у Жени жадно екнуло и забилось.
Еще
ни одна девушка в мире не одаривала
его
такой нежной, такой трогательной и смутной улыбкой...
-
Я зашел пересидеть жару, - спокойно объяснил хозяину Женя, не чувствуя ни
страха, ни волнения. Ему было все равно, что с ним сегодня произойдет.
Сегодня,
завтра или послезавтра. Или в какое-нибудь иное, не поддающееся исчислению
время. Арест, тюрьма, ссылка не играли в его жизни никакой роли. Они были
лишены
главного, что заставляет людей
страдать
и действовать - страха и
благоговения.
Будущие удары судьбы представлялись ему не больнее укуса комара. Женя, сам того не подозревая, стал частью того великого и непроницаемого равнодушия, что
царило во всем этом пыльном и жарком южном городе, посреди безжизненно-белых
турецких стен и горячо и шумно
волновавшихся под знойным ветром пыльных акаций. Тюремное заключение, лагерь для особо опасных преступников и
прочие испытания представлялись его помутившемуся воображению чем-то вроде
пустякового вопроса на экзамене по математике. Он знал, что теперь он в
состоянии справиться с любыми испытаниями. Его сердце окаменело от
спокойствия,
как, вероятно, и душа улыбавшейся ему молодой кишиневской Кармен.
- У меня поезд на Одессу, - равнодушно сказал он, - и я ничего не знаю...
-
Га, ви слышали? - возмущенно повернулся толстяк-ювелир к своим, с осуждением
кивавшим
ему за спиной головами помощницам. - Этот негодяй хочет ехать Одесса! Ви у
меня
сейчас поехать тайга, и очень скоро!
"Тайга
так тайга", - мысленно улыбался Женя, вышагивая в сопровождении двух угрюмых милиционеров по знакомой, с низенькими
белыми
домиками безлюдной улице.
Милиционеров,
как он и обещал, вызвал ювелир Наумчик. Он "набрал" телефон, а потом
злорадно запер входную дверь, чтобы Женя не убежал из лавки. Один прибывший
на "место
преступления" милиционер был толстый, потный, с одышкой старшина. Был он
весь
рыхлый, рыжий и, казалось, медленно умирал от нестерпимой жары. Другой,
совсем
еще молодой чернявый молдаванин, смотрел недружелюбно и хмуро. Дорогой он
поглядывал на Женю с презрительным любопытством и то и дело поправлял
съезжавшую на спину пустую кобуру.
-
Да, залетел ты, паря, - сочувственно бормотал, задыхаясь от жары, рыжий
толстяк. - Лет на пять упекут, если не выпутаешься. А то и больше, смотря
какой
судья попадется. Если русский, то пожалеет. А молдаванин запротурит на всю
катушку... Они хотя народ и тихий, но ужасно
мстительный...
Старшина
как в воду глядел. Судьей на слушании дела в кишиневском городском суде был
молдаванин, пожилой, косноязычный человек с густыми бровями. Он их все время
значительно и хмуро сдвигал, когда зачитывал приговор, отчего казалось, что
он
все время сердится и негодует. На самом деле судья торопился поскорее
закончить
это мелкое и неинтересное дело. Оно не вызывало любопытства даже у заполнившей зал суда немногочисленной случайной публики. На
лавке
для посетителей сидели две-три случайно забредшие старушки, прячущийся от
жары
старичок с продуктовой сумочкой и толстый, важно обмахивавшийся платком
ювелир
Наумчик. Рядом с ним чему-то загадочно и отстраненно улыбалась сидевшая
торжественно и прямо смуглая, молодая девушка из ювелирного магазина. А
поодаль
с заплаканным лицом нервно теребила платочек женина мама. Мама все время
плакала и никак не могла понять, как ее тихий, ласковый, интеллигентный Женя
мог совершить "наглое", как выразился выступавший в суде в роли
свидетеля "чипаче",
воровство. Жене же ничего не хотелось объяснять. Ни матери, ни милицейскому
следователю,
ни косноязычному судье. Сидя на лавке
для подсудимых, он тупо смотрел в одну точку и думал только об одном: чтобы
этот длинный, жаркий день когда-нибудь закончился, и его поскорее увезли в
поезде из этого города.
На
суде Женя не отрицал своей вины и показал следствию, что совершил воровство
добровольно и сознательно. Он и сам не понимал, что говорит, и как ему могло
прийти в голову столь нелепое
самообвинение. А пресловутое колье он успел передать сообщнику. Тут
Женя
со всеми подробностями нарисовал портрет старика с серьгой, продававшего на
базаре вино. Девушка в зале снова широко улыбнулась и, словно подтверждая
его
слова, одобрительно кивнула головой.
...Жениного
сообщника кишиневская милиция так и не нашла. Эту процедуру почему-то
выделили
в отдельное дело, а Женю без излишней волокиты немедленно
осудили.
Как
несовершеннолетнего, его присудили к одному году детской
исправительно-трудовой
колонии с последующим переводом в места заключения для взрослых. И там ему
предстояло провести еще четыре долгих, мучительных года. При условии, что
его
не освободят досрочно за примерное поведение, что никем не исключалось,
однако
и не предполагалось. Поэтому мучительность жениного арестантского положения
этим возможным облегчающим
обстоятельством как бы оправдывалась и
устранялась. Уж очень нелогичным выглядело это преступление даже в
глазах занимавшихся этим делом следователя и судьи...
Женя
отсидел свой срок полностью, что было удивительно при его покладистом и
нестроптивом характере. В лагере он редко вспоминал Кишинев, ювелирную лавку
на
тихой, окраинной улице и красавицу-"римлянку". Он не испытывал ни
раскаяния
за свое опрометчивое признание, ни горечи за погубленную молодость. Лишь
изредка
ему припоминалась странная и смутная улыбка "римлянки", и он с
недоумением
пожимал плечами. Даже теперь, много лет спустя, он не мог понять, что
означала
эта очаровательная гримаска, из-за которой он и "пошел на плаху", как
выразилась после суда чуть не
сошедшая с
ума от горя мама. Любовь или ненависть. Обещание или прощение. Но если
обещание
и прощение, то чего и кому?.. И оттого, что улыбка кишиневской Кармен была по-прежнему
необъяснима,
он запретил себе думать о ней и, в конце концов, сам уверовал в свои
воровские
наклонности и в заслуженность полученного им
наказания.
-
Видно, судьба такая, земляк, - покорно вздохнул мой приятель, закончив свое
повествование. - А с судьбой в прятки не поиграешь...
Он
встал и принялся неторопливо натягивать сапоги.
-
Поднимайся, приятель. Скоро наша очередь идти на
пост...
Но
тут в караульное помещение, где отдыхала последняя смена, заглянул сержант
Воскобойников. Он удовлетворенно кивнул, увидев, что караул уже собирается
без
его команды. И не спеша стал
натягивать
меховой тулуп, чтобы выполнить привычную обязанность разводящего: "Пост
сдал -
пост принял..." Метель перед рассветом разгулялась не на шутку, и нужно
было
выйти загодя, чтобы вовремя успеть на посты.
_____________________________________________________________
* П.Мериме,
"Кармен".
Проголосуйте за это произведение |