Проголосуйте за это произведение |
"Здесь Мандельштам дышал..." (стихотворения)
Анонс (деревья в марте).
Витиеватая вязь:
скоро кичливых деревьев
выступит свита, дробясь
и хорохорясь, в перьях,
под барабанный гон,
строя никто не нарушит,
и мнится, что жизнь - закон,
и буквы - ветки и души.
Стало быть, вот зачем
их бесполезная гордость -
глаза зазывает воздух,
дрожащий, сулящий всем:
"Скоро наш звездный час,
сырой распахнется полог;
Се вечер, и синь, и долог,
вспашут софиты грязь".
И что им город и век -
равно нетерпенья не скроют
наивные наши герои,
праправнуки рощ и рек.
С О С Л А Л И
Молодой человек, бездельник
и бедняк, избавляясь от денег,
от оседлости, черт, невесты,
свой убыток в пространном реестре
излагает. Но знак надлобный,
игнорируя звук подробный,
светит вчуже: кто ему нужен?
Милый! Лилия полевая!
Где бескрайняя мировая
налилась пшеница тоской -
там и ты утолишь свой голод,
русокрылый обида-голубь,
там и голос соткется твой.
Беден мир - не тобою придуман;
на, бери его, рыжий турман, -
неизбежную твердь и гладь.
Не найдешь на которой места,
кроме чрева чужого подъезда,
где глухую грозу переждать.
INNSBRUCK
Немота прольется с вершин в долину,
мой язык толкнется о воду и глину,
и лакая молчанье, и бегло плеща,
я закончусь, как боль, не дождавшись врача.
Ночь: ты плачешь, чужбина, о том, что чужая.
Это плачет лисица в горах молодая.
Это, думаешь, ветер сосну теребит?
- это воздух повсюду, где хочет, летит.
Сквозь намокшую хвою,
скупой травою,
по нагим бокам,
через облака,
оглянуться вниз:
Нет границ.
ALPENSTEREO
Смерти не будет - и не будет покоя;
будет туман над яшмовой плыть рекою;
все, что в пространстве длится - стебли, рельсы и ветер -
все потеряет в цвете.
Будет лишь... перерыв; лиственничной ограды
- так... трехтактный мотив: спи, плакать не надо.
И под коньками крыш, над подступами сланца -
постоянство.
Вот и пришел рассвет после палеозоя,
здравствуй, пещерный строй и паровая тяга.
Ночи не будет, нет; за темной межою
будут огромные камни провожатыми шага.
Out of Egypt
Медленно с неба ползет пелена
в тысячелетние складки.
В щебень, ничто, лишь масштабами сна
противореча сетчатке.
Нет расстояний. Изъятье картин
чьей-то огромной рукою,
гвозди рассыпавшей, горсти светил,
может, искавшей - другое.
И удивляет арабская спесь:
жизнь достойна заботы.
Легкая носится в воздухе в е с т ь.
Занавес! (самолета...)
Не закрывай глаза, не вполне
зная, как их откроешь -
точно ли будут: Рождение, снег,
улица, скорость, помощь.
Какое утро! Маленькие тени, -
те, легкой кости, быстрого биенья,
подняли бунт, бессмысленный и нежный,
и в млечном небе плещет возмущенье.
В молочном небе колосится ропот:
мы будем жить по древнему обряду -
звук выдыхая и вдыхая копоть,
и жизнь, и жизнь за то беря в награду.
Карамзину
Видишь ли, кровь, этих лугов рассказа,
этой любви наследства в отказанном синем свете
было бы лучше бежать, как родового соблазна:
мы никому не нужны, чьи бы там ни были дети.
Остановись, язык, повороти, гордость,
жизнь - неизвестно о чем, чьею б рукой ни писалась.
Скачет еще вестовой в опустевшую волость,
медленной точкой в степи, отгоняя усталость.
Этот посмертный бег, челночка снованье
пересекает страну и столетья, пока
не соберется в воздухе, затрудняя дыханье,
и глаза застилает драгоценная ткань.
Ленинский пр-т - ул. Живописная
Я помню этот цвет! - я родилась...
Гляди, тревога: Capri Blue с кирпичным
под золото - окраинная масть,
счас нищета набросится привычно,
как сумасшествие. Я всех прощаю, да.
Блаженны лишь просветы между сосен,
и в пыльном коммунизме слобода,
и пыль гуляет, ни о чем не просит.
Когда, Париж, Октябрь и ты, река, -
И я отбуду, вас никто не свяжет.
Любая связь бесчинна и тонка,
здесь нет у воздуха надежной стражи.
И вот, дорогой каждый рыжий дом
берет за горло громкими "откуда?",
проспект течет в вечерний водоем,
а глаз уже послушно ищет чудо.
Road Doze
По сине-зеленым российским изгибам, извивам,
где сбитая речь по разбитым ухабам гуляет,
я вновь обрету... мне надежду... я буду счастливей,
как пыль над собой, имена на ходу поднимая.
Здесь просто не стать, уйдя за нуль горизонта,
где линий прямых, слава Богу, отменится малость,
неправда границ нарушится бесповоротно,
и только с лугов окрестная пряность стеклась и осталась.
То боль за спиной у меня меня гонит сквозь лето,
сквозь травокруженье и ласку лохматых предлесий,
туда и туда, где тело закончится это,
и жизнь переполнит кувшин, тяжелый и тесный.
Post Futurum (1909, i grandi temi)
Раскроешь только рот, -
за дальнею заставой
брусчатка и свинец
стакнуться поспешат,
и небо налетит
архаикой-расправой,
и площадь - на дыбы,
растряхивая шаг.
Мне больно говорить
от шума золотого,
и проще - так, крылом,
бензиновым пером,
спиралью закрутясь
над тем, о дивным новым,
- все честно разыграть,
как в черном и немом.
Где жирный развал чернозема,
к зачатью набухшая зябь
из сна, из воздушного дома
в себя обещались нас взять, -
и нас ожидает там встреча
с распахнутой настежь землей,
и жизни, не помнящей речи,
приличен лишь пурпур сырой.
Здесь Мандельштам дышал,
здесь помнит сирый воздух
вхождения в гортань
и клятвы языка.
Что дуешься, лазурь?
Упрямое сиротство
пролей, пролей свое,
кому твоя тоска?
Здесь Мандельштам гулял, -
дешевую обнову
разнашивал до дыр
в преддверии - другой.
И там, где он теперь, -
там черный фрак дерновый,
концертные снега
и космос щегольской.
Текут твои черты
зачумленным вагоном
на северо-восток,
до черныя руды,
и Господи, прости
тысячеверстьям сонным,
безмерностям земли,
глотающей следы.
Мотая головой,
то фыркая, то щурясь,
в империи своей -
царь с задранной ногой,
бежит седой щенок
сквозь мясорубку улиц,
и формула O2
сменяется другой.
Прощание. Каштаны.
Скворчащие коричневые лица
горячих братцев смуглых пташек-пальцев
глядят, как снег из неба к ним стремится -
и любят с незнакомыми встречаться.
Декабрь их знает и обходит боком,
глинтвейн неподалеку шлет салюты,
и масляным, и мозаичным оком
они шевелятся на дне минуты.
Пока недуг не вынудит принять
вас - обжигающее рот решенье;
и страшен холод малому движенью,
и время валит - не унять.
Я не зажгу огня, мой мотылек,
еще бежит под пальцами работа,
а танец твой так страшен и легок,
как перепутавший нас кто-то:
едва надрежешь призрачный сатин -
и переменишься... иль это просто ветер
тобою чертит тут узор один,
последний на пропавшем свете.
И рук испуганных, и хилого тепла
на двух таких, как мы, с лихвою хватит,
и оттого не различить стекла,
переливаются объятья,
и из оврага смотрит зверь лесной,
спросонок ночь заденет лес крылами,
и сумеречный, архаичный строй
летит за нами.
Кто озвучит "алло"?
Как очутится голос в мембране?
Если наш разговор -
весь лишь тяжесть, и запах, и цвет.
Утро, сосны, тепло.
Как прозрачна минута, как с нами
происходит все медленно, сколько уж длится рассвет.
Тише. Глохнущим днем
разделяясь на хаос деталей,
отливаясь стеклом, заоконной зарей, петухом, -
жизнь есть только - потом.
Я совсем не спешу по ней дале,
эта охра раздвинется в воздухе, мы не умрем.
Cancer. Конец.
Л.Ш.
Что это, личинка в белом коконе,
Ясноглазая беда,
все вокруг забегали, заохали?
Ты созрела ли? куда?
Ты такой полет для них придумала!
Сочетанья губ и рук
ненадежны: "фьюить" - и нету, сдунуло;
но иной подаришь труд.
Удивишься учиненной сутолке,
Разве так кому суметь:
Из ненужной, обветшалой куколки
горним флагом рвется смерть.
До отпевания
- Куда, голубка, свет ...?
- По ягоды ушел.
На северных болотах урожай.
- А что же ясно? - Нет:
то тела белый холм
- оставлен, пуст - черноты сторожат.
Где клюквой кровяной
рассыпалася жизнь,
день короток, да далее нейдет,
а где сквозняк несет,
и настежь - что - лежит,
и дом не знаешь свой
Новосибирск, середина столетия.
Здесь никто не расскажет, как глохнет в аортах кровь,
как в заваленном снегом, истончившемся, ветхом,
почти не сущем году кто-то саночки тянет вновь,
увозя свои вещи со свалки века.
И не внемлет ухо, и не глядит глаз.
Разгребая эпоху, луч не находит нас.
Все, что я различаю - середина века, Сибирь,
матерьяльность отчаянья, пыль изо всех дыр -
это лишь реквизит. На тот воздух нанизан зрачок,
на губах - тех улыбок молочный сок,
вывернуты ли лампочки, наизнанку тулуп
вывернут, и рука
трогает ребра труб.
Чья ушла душа на поиск тепла. -
О зиме (земле) не скажет "была"
стерегущий метели, металл и гарь,
инвалид календарь.
Мне всего-то осталось до пятьдесят второ...
До войны, воронкА, осени, крика ворон,
Обветшалого платья парка, кружи, ветер, кружи.
Где мы бредем? В чьи, Марковна, упрятаны рубежи.
Женщина, перепелка,
вспархивая из ржи
стриженой, надпоровши
воздух вдоль желтой каймы -
Сердце - не будет толку.
Встань, шитье отложи
цвета скорой пороши
на рощи, хлеба, холмы.
---------------------------
Что крестом вышивая,
что огромной петлей
под сизыми облаками
путая след,
я, мой заяц, не знаю
пути домой,
ни что с нами будет,
ни дома нет.
Ноябрь на дорогах.
Когда сухой колдун
ударит в небеса,
и вспыхивает смесь,
и шестихвостым свистом
не укрощен поток
(пиано; тормоза),
мне проще жизнь любить
с ее опасным смыслом.
Когда седой дурак
надвинется на ны
(коррозия брони,
пародия защиты),
увидишь вдруг: никто
нас больше не хранит,
и можно жать на газ
иль мерзнуть под гранитом.
Ни атомы, ни плачущую хвою,
тем более - тебя
речь не творит, она живет собою,
из-за себя.
Где мир разбит или когда под вечер
все не идешь,
там нет меня, там ни меня, ни речи,
а только дождь.
Еще шагнешь за тающие вешки,
увидишь сны:
пришли на суд боярышник, орешник,
и вот, равны.
В Москве метет. Профессорские дети
наотмашь: Stirn! - и, издалече: Stern...
И снова снег один на целом свете,
бедняцким войском гибнет у лантерн.
Гражданский мор, декабрьский сумрак мокрый, -
а ты свистишь: и века не пройдет,
я пропляшу в глазах, в застывших стеклах,
я всех ушедших позову в поход,
российский плат рванем на все четыре,
скорей орда - надменней фонари,
и никому никто не равен в мире,
и сам-то мир попробуй собери.