TopList Яндекс цитирования
Русский переплет
Портал | Содержание | О нас | Авторам | Новости | Первая десятка | Дискуссионный клуб | Чат Научный форум
Первая десятка "Русского переплета"
Темы дня:

Мир собирается объявить бесполётную зону в нашей Vselennoy! | Президенту Путину о создании Института Истории Русского Народа. |Нас посетило 40 млн. человек | Чем занимались русские 4000 лет назад? | Кому давать гранты или сколько в России молодых ученых?


Проголосуйте
за это произведение

 Рассказы
07 октября 2008

Александр Медведев

 

                      Шахта бис

                                         

 

В донецких ли гиблых шахтах или еще где, но был давным-давно такой случай. Спустилась ватага шахтаров со своими кайлами да обушками в забой. Ну, спустилась и спустилась, как спускалась всю жизнь кажин день, окоромя Божьего воскресенья. И вот обратно им подниматься пора, покончен урок. Собрались они наверх подыматься, клеть подъемную ждут. Лошадь, что поворотный круг уж десять лет вертит, хлебушком с солью припасенным кормят. А лошадь-то от вечной в шахте тьмы давно слепая. Но ей глядеть никуда и не надо, она по кругу всю свою лашажью жисть поворотное кружало крутит, шахтаров горемычных спускает-поднимает,  чтобы  уголек кайлили.

        Белая лошадь. Как засобираются, бывало наверх, да идут по штреку-то, а она белизной своей чуток посвечивает, как андел какой. Рабочий несчастный андел. Ну. Чумазые труженики ему хлебушка-то с солью и дают.

         Уж и клеть пришла и стоит. И ватага тоже стоит, товарища ждет. Одного из них нету. Имя не запомнилось, а фамилией Шубин звать. Он  хоть  не молоденький был, старенький, ну не как я, а всё же не паренек, как полагалось бы подручному у добычников  на побегушках, а все же был только крепежник да подай-принеси. И вот, как сказывают, в дальнем конце забоя крепь хрястнула. Дело обычное, но этот путь вел на запасный лаз, выход то есть по-нонешнему, и как бы его, лаз от есть, не завалило. Крепь как почнет трешшать да валится, так и валится, что твоё домино. И послали Шубина посмотреть. Послали, да за работой и забыли.

        А как наверх подыматься, вспомнили. На шахте на всё, куда и кинь, обычай есть свой. И был и есть обычай - сколько спустилось, столько должно и подняться. Семеро одного не ждут - это не в шахте придумано.

Хоть полсотни человек ватага-бригада, все ждут. Ведь шахта - не война, хотя многое и похоже.

         Словом, нет Шубина и нет. Как быть? Отрядили старшего  наверх. Велено было - подымайтесь, Шубин, может, по запасному  лазу наверх вылез да и к бабе запасной двинул.

          Пошутили-посмеялись, на-гора поднялись, по домам да нарам, кто в барачках, разбрелись.

 

         И забываться стал Шубин. С глаз долой из серьца вон. Ну, мало ли. В деревню свою тощую подался, не выдержал шахты, а выдерживают не все.

Или запил.

         И дальше  кайлом кайлят, обушком забойным забивают, по-старинному подрабатывают пласт, ни об чем таком не думают. И вот однажды отошел кто-то их них по неотложному делу в отработанную ветку забоя, и возвращается, орет благим матом. Привиделось ему привидение. А не запойный был, и человеку, вроде, вера.

 

 

 

 

 Кто-то белый, как бы в шубе светлой, в темноте видимой, увиделся.

Похохатывает бригада, а работа их рук валится - мысли спутались.

И пошли некоторые в этот выработанный забой. Да только обратно скоро вернулись. Кричать не кричат, а только шшопчут. Мертвец, дескать там ходит в шубе светящей.

        Тут Шубина-то и вспомнили.

        С тех пор не только эта бригада, но и другие видели и свидетельствовали. Идут, бывало, на работу - темно в штреке, только шахтерские лампы и светят. А когда возвращаются - многие оглядываться стали бояться -  позади всех в темноте как бы кто в белом идет. Хорошенькое дело - сзади привидением Шубин, впереди белая лошадь.

Как  на том свете, наверное.

         И у нас Шубина тоже видели. Хоть где Донетчина, а где мы. Никакой самый  старый и длинный забой не дотянется. Наверное.

         Ты вот корреспондент, ко мне пожаловал, будто я начальник какой стахановский, и штуку суешь мне вроде гриба весеннего или, прости господи, не скажу чего. А ты бы лучше стакашек мне предоставил, а я солененьких на стол обеспечу, вот мы и дальше поговорим.

         Чекушка заготовленная была поднесена. Я ж старый волк, и обхожденьице понимаю. Но плепорция плюс возраст загубили продолжение рассказа. Заснул старикан прямо за столом, и я смотал удочки.

 

                               --------------------------

 

        На  шахте есть много инструкций, немало и неписанных законов, иногда те и другие совпадают. Вот по такому правилу собрали очередную партию номинантов на гордое звание шахтера и провели экскурсию по местам нашей будущей трудовой славы. Красивые каски с лампочками выдали, брезентухи - как полагается. И старый статный мастер покончил наш перекур, и мы пошли в подъемник.

      - Наша Катька, - сказал, сверкнув глазами  старший - последняя женщина, которую вы увидите. Дальше женскому персоналу хода на шахте нет. А до войны  были и в забое. Но редко.

       Сейчас заходим аккуратно, не толпясь. Коленки в движении чуть подпружинить. Торможение резкое.

      Ну, раз последняя, как будто нам назад пути нет, то мы королеву шахты стали рассматривать получше. Да она того и стоила. Спецовочка на ней была ушита по фигуре, и то, чему должно выпирать, выпирало и ласкало глаз. Красавица  Катерина ноготком алым утопила кнопку подъемника и поиграла глазками. Под левым из них, бледно-голубых, чуть виднелся заштукатуренный старый фингал.

        Но я вам обещал показать шахту, а не местных красоток и наши нравы.

Подъемник, пообширней больничных лифтов и поотвратней самого дранного из них, со свистом подкатил и раскрылся. Шахта началась.

        Подъемник  летел вниз с орлиным клекотом. Орлов я видел только на монетах, да и вы, я догадываюсь, тоже, тем не менее я эту банальную, но почему-то убедительную метафору оставляю, и прошу редактора не тянуться к ней своими руками.

        Итак, подъемник клекотал, как орел, падающий на жертву свою. Мы, как обреченные, стояли в тесном, гремучем и полном ветра пространстве с подогнутыми, как и было велено, коленями.

        Тормознуло так, что завтрак запросился покинуть желудок предательским путём. Но это пару секунд, можно и потерпеть.

        - Приехали, - гоготнул кто-то.

       - Нет, еще наклонный спуск будет. Теперь мы спустились на почти километр. Осталось еще  метров двести.

       Орлов вы, любезный читатель, не видели, но Москву-то видели, я чаю.

Я видел. Вот как эскалатор, только покруче и сидя по двое - это и есть наклонный спуск. Наш Вергилий садится первым.

       Загремело, засвистело, понеслось. Мы уже включили свои лампы, сделали физиономии серьезные, чтобы не показать страх. А вообще-то очко играет.

       В шахте вели себя тихо, как в музее, слушали внимательно, однако же хотелось наружу, хотелось курить, пить, есть и много чего еще.

       Но оказалось, что нам предстоит пройти через запасный выход. Он и на вас, дорогой мой читатель, произвел бы сильное впечатление. Узкая щель, скользкие ступени  и поручни, и так марш-марш вверх чуть не  километр. И когда увиделся яйцеподобный овал выхода, сил уже не было. Сели на снег и молчали.

 

Наш город-городок вы без труда представите. Я вам, читатель, помогу. Положите на стол  кисть своей руки, ладонью вниз. Как четыре пальца, тянутся от плато возвышения, а между ними распадки с голосистыми речками.  То и есть наш город. Теперь посмотрите на ладонь свою. Линии на ней  всё равно как забои и  штреки той шахты, о которой у нас пойдет речь. Линии судьбы для жителей нашего дремуче-веселого, пихтово-елового, переходящего в березняк места.

      А четвертый, большой, палец как бы рассечен линией железной дороги,

И на месте разреза белеет известняк слоистыми пластами. Их-то, пласты то есть, с  порослью сосняка видят проезжающие из окон вагонов. Сторонние люди редко  сходят на нашей станции. Да и местные не шибко куда шастают.

        Ветка  пути плотно гонит товарняк. Мы даём угля на металлургический завод, который седым медведем вылезает из-за горизонта и дымит так плотно и долго, что мы уже не откликаемся кашлем. Разве что когда холодный зимний туман подмешан к этому сизому дыму. Тогда в шахте уютней, чем на поверхности нашей дремучей земли.

 

Есть все же загадка, почему шахтеры так упорно держатся за свое место - ведь даже не скажешь, что под солнцем.

          Но  уж чего подземный человек получает в достатке - так это адреналина и радости жизни - всегда, когда он, живой-невредимый, со свистом и клекотом  поднимается на-гора, и веселая очами Катенька снова видна  во всей красе. И свет небесный, и воздух сладкий. А если на грузовом дворе и вокруг наше долгожданное лето - тогда вообще кайф. И птички, даже воробьи, чирикают так звонко, как будто они внутри вас, в крови поют, а не на ветках, обсыпанных жирной угольной пылью.

          И  один раз такое, как рюмку, попробовав, вам захочется еще и еще.

          Так что вы приезжайте к нам, мы зададим экстрима, адреналина будет - море. И мы научим вас и свободу любить, и солнце и все прочее.

          А если  ваша, я извиняюсь, физиономия запрокинута к небу, типа - вкусить он щедрот мироздания, а на нее сыплется только снег либо дождь осенний надоедливый, то и это вы будете принимать как драгоценный дар.

 

 

 

                             ----------------------------

 

 

Сегодня воскресенье, самый тяжелый день у крепильщиков и "путных", то есть ремонтно-путевых. А я как раз путевой, мы могём рельсы гнуть вот этими вот руками. Потому -  штрек,  как вообще  шахта, дело подвижное,  он все время ходит, то есть изгибается туда-сюда, и рельсы шахтной узкоколейки должны загибаться соответственно.

           Я девкам протягиваю руки, выкатываю глаза как от натуги, изображаю, как мы рельсы гнем - а мне не верят. Врать истинную правду - дело весёлое. Между тем, именно так, рельсы - руками. Ну, не голыми, а в рукавицах, и с помощью домкрата, а так всё верно.

           Но тут девки прочь, и  вдруг пожар, и серый пепел летит тучей, как саранча, и эта саранча первобытная большая падает наземь, и слой за слоем обугливается, и мы в ней погребены. А, может, и кстати, ведь шея ящера скользит рядом, и глаза чудища сверкают,  что твои фонари. И пожаров множество, и вулкан извергается, и лава течет на лес хвощный, и он валится.                  Тут вагонетка, в которой мы едем, вихляет на повороте, я просыпаюсь.   

           Мы доехали до лавы. Сейчас начнется самая потеха. Рельсы гнуть - это пустяки, есть кое-что повеселее. Вот бревна из крепи вынимать, которые страшная сила расколола и выдавила. Они толстенные, тяжелые, особенно если  комли. Напитанные сочимой из породы влагой. Покрытые мерзкой слизью. Их бы надо в вагонетку  восьмерым грузить, но хватаем на три "ух" четверо.

             Так мы упражняем мускулатуру каждый выходной, когда нашей физкультуре  добыча не мешает. Все другие рабочие дни мы все равно что отдыхаем.

             Я сказал - ремонт. Это не значит, что мы машины чиним, гайки крутим, шарики-ролики меняем в конвейере отгрузки. На то есть другие, мы не касаемся. А мы с крепилами, получается, чиним саму шахту, её живое и подвижное пространство. Вертикальные подвижки - забота крепильщиков, горизонталь же соблюдаем мы, и у нас всё путём.

             Воскресенья объединяют тех и других в едином порыве, чёрт бы его подрал.

             Брёвна крепи вываливаются  то тут, то там постоянно, а шпалы путей

вдруг кое-где начинают тонут в камне, как в торфяной болотине. Земля сжевывает и пожирает всё, что мы тут нагородили. И нечему тут удивляться, всё по законам естества. Мы вторглись в толщи земные, где страшные силы боролись друг с дужкой неисчислимые мильоны лет, и  вот они успокоились, заснули.

              И вдруг человек, которого тут не ждали, явился, запылился и стал своими железами прогрызать, как червь-древоточец,  ходы туда-сюда, и нарушилось равновесие в толщах природы. Она порой взревывает в  потревоженном сне, губит своих докучных детей. Для своего равнодушного сопротивления мать-сыра-земля приготовила разные каверзы. Для погубления разумных докучливых червячков со светящимися головами особо эффективны линзы метана. Когда-то он, газ этот адский, был земной атмосферой. Потом  легионы живого надышали кислороду, и вообще на земле сделалось благоприятно. Здесь же - другие законы, и мы тут как со своим уставом в чужом монастыре.

              Я с тех  шахтных пор не верю тому, что кажется нерушимо-каменным. Я знаю, что когда камню нужно поизгаляться над человеком, он становился мягок, как глина или течет с сверху, как вода, или  бросается огнём на человека. Человек мал и слаб, но он и начал-то свой путь  с того, что стал укрощать камень. А кому это понравится? Вот и дает он гастроль.

 

                        -------------------------------------------      

 

 

                            Перекурим - тачки смажем.

                            Тачки смажем - перекурим.

                            Перекурим - трап накатим,

                            Трап накатим - перекурим.

             Много песен слыхал я в родной стороне. Но есть песни - и песни.

 Одно дело - по радио и тиви, и совсем другое -  в народной действительности. Вот эта -  любимая, о сокровенных чаяниях наших. Чтобы время не летело чумово,  а была бы минутка охолонуть.

             Каждый раз наш бригадир бубнит старинный  рабочий гимн, сочиненный портовыми грузчиками, видно. И разворачивает газетку с тормозком. Заботливые женские руки - этот штамп мне нравится, в нем сохранились остатки жизненного тепла. Употреблю-ка я его для характеристики того, что наш старшой выкрутил из бумажки. Там были: котлетки  домашние пахучие, яйца вкрутую, пластины сала самосольного, зелёный лук, соль в спичечном коробке, чекушка с пивом.

То есть лучше не глядеть в эту сторону, а рубать свою холостяцкую колбасу с хлебом.

             Сейчас мы бы сказали, что это ланч, потому как обедаем  в десять  утра, но мы ведь и работаем с семи, а шабашим в час пополудни. Но тогда такого заграничного слова в заводе и у интеллигентной публики не было, а у работяг тем более.

             Перекура в надземном смысле нам не светит - курить в шахте нельзя, хотя поезд вагонеток искрит по-страшному.

             С утра там, наверху, занималась поземка. Об эту пору, в самом конце года перед праздниками это как полагается. Как будто какая-то "Росгаввюга" или "Союзметель" гонят план с утра и до ночи. Небо кружит и сыплет, а нам по распадку глубокому со своего Временного добираться, а снегу по пояс и где тропа - темным утром не видно.

              Один бездомный пес нашел себе применение и прокорм. Собака даже сквозь сугроб тропу нюхом чует и нас ведет. Но пес и после смены поджидает нас, вежливо поматывает хвостом и улыбается. Некоторые их нас, "временных", умиленные собачьей толковостью, оставляют ему ломтик полбаски.

                

 

Состоит Временный больше из бараков, кирпичной общаги и совсем деревенских видом и смыслом домов, слепленных из чего придется, тоже временно. Здесь много жителей - бывших зэков. Тех, кто за службу у немцев

получил не пулю, а срок, и отбыл его в наших веселых местах. Некоторые западенцы после этого пытались уехать обратно под свои вишни и "грушке",

но одного, как я услышал, раскрутили на новый, еще больший сок, другого из ружья застрелили. Вот наши хохлы с белорусами и осели здесь навсегда. И уже говорят почти без акцента.  Иные, как  мой бригадир, даже в маленькие начальники вышли.

               А по лагерной фене не ботают никогда. Не сидевшая молодежь, напротив, это дело любит.

 

                После обеда у нас сегодня был концерт. Маркшейдер из бокового темного штрека привел за шкирку нашего нового пацана, он первый месяц только с нами рельсы гнет. Фамилией он был как раз Шубин, и вот вспало пацану на ум пошутить, посмеяться. Стырыл он в училище, откуда его прислали  стажироваться, фосфору из лаборатории, и намазал им спецовку старую, чтобы она во тьме светилась. Он уже прогулялся пару раз, и по шахте об этом заговорили, но всё валили, как на горбатого, на похмелье.

                Бухтина же пошла от моей передачи  по радио, где я дал рассказ ветерана. И гордился своим неформатом, за который начальник ругал, а три с половиной сотрудника хвалили.

                 Скоро мне наскучило жить ни вовсе уж ничтожную зарплату, и я пошел на шахту, скрывая свое позорное журналистское прошлое. Но все равно был слегка белой вороной. Правда, во тьме не светился. А надо заметить кстати, что темнота в шахте не кромешная, а какая-то темно-серая, цвета угля. Как будто породы слегка фонят светом.

                Васёк Шубин лыбится, довольный. Хотел  еще побольше попугать. Уже и череп на картонке нарисовал, да застукали.

 

                В породе  находят разные интересные вещи - родонит, например, которые ещё зовется орлец.  Выпученный розовый  глаз, как будто на вас ящер или дракон уставился - вот что он такое.  Или друзу горного хрусталя можно увидеть. Но это редко.  Вообще в шахте нет места красоте. Всё в ней криво, серо, противно на вид. Кривая осклизлая крепь.  Всё железное - толсто, неповоротливо. Человек тоже некрасив - работает согнувшись, на карачках. Чумазый,  как мавр.

               

              Васьков прикол  нас раззадорил, и народ не захотел расходиться по домам. Следовательно -  в "Соки-воды", а один даже и в магазин нырнул. Как раз по пути, почему бы и нет.

              - Пейте пиво пенное, морда будет здоровенная - возгласил веселый наш Васёк, доставляя кружки. Пиво, и правда, пенилось от старости,  было дрянное, но другого тут нету. Извините.

              - Ну, будем! - возгласил бригадир, немногословный наш.

 Но нырявший в магазин остановил нетерпение:

             - Не торопись пись пить.

И наплескал водки в кружки с пивом по чуть-чуть. Ерша тянуть по зимнему времени оченно способно - согревает и пузо ласкает враз. И на холоду не заколотит. А только для сугреву. Так что мы как люди простые  не рыпаемся придумывать другое. Покроме водки чисяка. Ну, это понятно.

             Так мы базлали за второй и третьей кружкой, и бенефициара Василья

наладили за повторить, и было всё путём.

              Когда же кривизна пространства стала отдалять лица, и они вместе с дымом уходили плавать где-то в отдалении, короче, когда геометрия стала явно неевклидова, я, -  да я, автор этих строк, мужественно отстранил новую кружку, правда, дохлебав ее почти до дна. И вышел вон.

 

             Провожатый наш друг человека шустрил вокруг компаниек, не желающих расставаться, вежливо принимался жевать рыбьи шкурки и головы, и, деликатно отвернувшись, ронял их из пасти. Метель превратилась в поземку и по-тихому завивалась, как пес, выпрашивающий пожрать. В небесах разливалась вечерняя лазурь ясной завтрашней погоды, и на ее чистом фоне наш копёр гляделся даже красиво. Гигантское колесо подъемника вертелось против часовой, багровый огонёк на громоотводе был остр, и я стал умилен непонятно чем.

             И благодушен, ибо пьян.  

                       

                               

 

              Непонятно с какой стати привиделся мне, словно свет в конце тоннеля, сияющее белым снегом яйцо выхода, -  когда мы первый раз были в шахте. Лежал на койке своей скрипучей, не спалось. И вдруг засветилась белая сфера. И изо тьмы сознания вышло одно только слово - уехать.

              Видно, я устал смиряться со своим тупиковым существованием, и мое гнилое интеллигентское нутро полезло наружу. Как я себя по пролетарскому подобью ни гнул - против сути не попрешь.

             Сказано - сделано. Давно это было.

             Прошли годы, сменилось и ушло много такого, что казалось нерушимо-вечным, каменным. Но потонули, как колеи шахтных путей - власть советская, границы Союза, основания жизни, судьбы  людей.

 

 

 

              Шахты - все, кроме одной - закрылись. Три века земная тяжесть будет ломать крепь. Прорытый ходами пласт породы будет сжиматься, как бумага в кулаке. И только тогда шахта, как чудище, умрет.

              Копры неподвижны, уже их разбирают, и всюду разор и пустые глазницы окон. Кирдык поселку. 

              Город, про который я уже давно не говорю - наш, город  тоже умирает, как мамонт, долго и тяжело. От боков и хребта  оторваны куски, а жизнь еще теплится в туше. А вот поселку Временный время вышло. Уехали кто куда, некоторые перебрались в пустеющие хрущобы, а бараки населяют местные ханыги и приблудные божми. Жизнь там даёт прикурить напоследок.

С опустевших домов снята жесть крыш местами. Зачем? А их бомжи растащили, чтобы на полу прямо в бараках жечь костры. Иначе до утра многие не доживают по холоду. Не доживают и так, но бомж умирает в пьяной своей дреме с мечтой о портвейне и  улыбкой на разбитых устах.

             В жизни всегда есть место если не подвигу, так чуду. Чудо сменило фальшивое "Соки-воды", каковых сроду не имелось, на честное "Пиво"

Так что остатки населения все же имели точку сбора.

             Мясистый фейс-контроль не выказал сомнения в моей платежеспособности, и я был допущен к теплу и наличному ассортименту.

И я выпил боевых сто грамм за помин души - непонятно чьей.

             Шел я и все оглядывался дорогой на зарево - это в поселке горел барак. Никто и не собирался его тушить.

 

 Июль 2008

 

 

 

                                        Цыганка

 

Речной трамвайчик - это маленький пароход. Никак не похож он на просто трамвай, разве что ходит туда-обратно.

           Будь трамвай человеком - это был бы счастливый человек. Белый, веселый, с  неугомонной музыкой из репродуктора,  гуляет он по реке воды, поверх которой течет и блистает река света. С началом навигации уже зеленеют леса по берегам, потом зацветают черемухи. Хорошо!

           Пароходик состоит по большей части из окон и палуб. И ехать в нем -  как в театре сидеть, где я никогда еще не был, но, наверное, похоже. Слева и справа раздвигаются перспективы пространства, широкого, как песни советских композиторов. И плывут с шуйцы и десницы разные красивые сюжеты. Вон проходит

Кирпичный завод, где немцы живут. Как война была, фрицев пригнали сюда, чтобы они не вредили. Потом забыли про них, так они  здесь и остались. Школьники в школе на уроках немецкого сидят и смиренно записывают всё с начала, хотя знают в тыщу раз больше нашего учителя с протезом. На полях позади "кирпишни" - таблички на межах: картопелн, коль. "Зачем вы пишете - смеются на них - неужто капусту от картошки  кто не отличит?" Отвечают - "Для порьядка".

            Или вот еще - берег касноглинный, высокий. Старые ели над обрывом одна за другой валятся, словно кланяются неумолимому течению реки и времени.

Жила малахита зеленеет. Залежи руд и камня лежат здесь, как цари в своих драгоценных гробницах. Над тем вот берегом любит гулять шаровая молния, словно фонарь без столба. Огонь ходит сам по себе, привлеченный магнитным зовом подземелья, как пес запахом. Ночью - бают, кто видел -походит, походит в воздухе  колба света, в которой бешеное вращение, потом лопнет с таким звуком, будто хохочет, - и тьма, тишина.

           Зимой тут дорога, и по ней люди ходят из города и в город. Хожу и я, новый работничек завода, в выходные в свое село, откуда был взят позывом городской жизни.

           И вот, было дело, иду я себе, мечтаю о всяко-разном. Еще вечер зимний, синий,  и с заречья идут собаки цепочкой, след в след. Пересекают дорогу. Остановились все разом, голову ко мне повернули, поглядели. И дальше почапали, к поселку.

          И только тут подумал я: какие ж это собаки - волки! Сытые были - и не тронули тощего пацана. И я дунул ходко, шибко. Как парус за спиной, вырос влажный страх.

          Я  под ним долетел до  родного дома быстрей, чем обычно. И всё было путём.

         

            А сейчас благодать летняя. Если глядеть на другой берег, в дальнем заречье - темно-синяя гора, где скоро, в пору летних гроз, электрические зарницы будут помавать своими огненными хвостами вокруг горы, полной железа, как лисы возле курятника. Тогда бархатная тьма, молнии, летняя теплынь, напоенная истомой, будут давать гастроль и будить мечты о далеких тропиках, откуда навалило тепла так много, что и нам досталось.

           

            Так я сидел себе на лавке в носу, и нетерпение сердца, столь томящее людей в дороге, занимало мысли тем-другим-третьим.

            И тут ввалились цыгане. Моложавый старик в  шляпе  и рыжих высоких сапогах, толстая  златозубая тетка  в длиннющей черной куртке мужского покроя,  пара пацанчиков, которых было трудно разглядеть, как быстро они юлили вокруг и скоро вовсе исчезли. И  - моих лет, то есть юная цыганочка с серыми глазами, цвета оренбургского пухового платка. Смоляно-черные брови добавляли глубины этим глазам, этим очам, и слева  в груди стало бухать так, что мне показалось - услышат.

           Юное девичье тело пахло не чистотой, а самим собой, и этот запах пьянил - горьковатый, он был сладок.

           Одета красавица была нелепо, как умеют только цыгане. С мужского плеча пиджак из дорого бостона, какой любят начальники, с большими карманами, которые оттопыривались, как уши. Цветастая юбка со сборками и белые кеды дополняли оперенье диковинной птицы.

          Места было много, но они сели ко мне, цыган с теткой напротив, а моя  новая любовь с первого взгляда  - сбоку. И с этого бока стало веять тепло. Я старался смотреть  только на серебрение ряби, которая стремительно раскрывалась веером по борту, и такая же блистающая рябь сверкала и колола иглами смятенную душу.

          Хоть смятен и смущен был я, отрок, а все же почувствовал, что пачка папирос медленно покидает карман. Я замер, чтобы не вспугнуть милую воровку. Тятька и мамка внимательно глядели на дочку и на меня. "Это они ее учат воровать".

          Девица была красивая, но крала неловко. Пусть лучше гадать ее научат, зубы заговаривать - подумал я.

 

         Вот и город скоро, и мы все уже толпимся возле трапа. Большие дымы из больших труб уже закрывают небо, и пароход вкатывается в тень этих дымов, от которые и вода сделалась темно-серая, как в непогоду.

         Я подхожу в цыганскому папаше и прошу закурить. Цыган лыбится всем свом золотом, которого у него полон рот, и протягивает мне мою пачку "Беломора".

        - Дай рупь,- говорит он и улыбается.

 Ах, нет, не подхожу я в нему, и курить не прошу - это мне только так подумалось и попритчилось. Ведь нельзя - отец подумает, что это я намекаю,  мол, слышал, как девка у меня папиросы из кармана уводит. А она, как видно, зачет родителям сдавала по цыганской науке. И побить могут, а я слыхал, что и убить. Так про цыган говорят.

           Помысел подойти отделился от меня, как прозрачная млечная сфера, и вернулся  в обморочное  мое сознание, и там исчез.

           Вышли мы шумно по деревянному пирсу на дамбу, и вид открылся -  грозный. Путь наш по дороге мимо двух заводов, где путаница труб, эстакад, корпуса и башни, и пар и дым сочится тут и там, и где-то в темных недрах ухает грохот, как филин. Ничего страшного, это просто загрузка, но кто не знает, тот пугается, а старухи даже крестятся, как на нечистую силу.

          Цыгане идут весело, тетка напевает хриплым баском что-то про разлуку.

Идут весело цыгане мимо глухих бетонных заборов с колючей проволокой, как будто это тропка полевая или сады, вишеньем цветущие, и не автобусная остановка впереди, а езда в незнаемое.

         Красотку даже и пиджак с мужского плеча дареный или краденый не портит. Тонкий стан, гордая долгая шея, маленькая ступня. Смуглые лодыжки вымелькивают из юбки и сладко ранят мое юное сердце.

         Иду позади ее и сочиняю ей и себе любовь и жизнь. И вот уже сероглазка   там, где, не не петь да плясать учат, а лабораторные анализы делать, бензойные колца рисовать, решать уравнения со стрелками. И будто бы она надевает белый лаборантский халатик, и он ей чертовски идет, и мы ходим вместе на наш завод. И вдруг в электрическую полость моего воображенья прокрадывается  искра: цыганская суть бессмертна и неискоренима, и вот уже красавица бегает в клуб, пляшет и поет на сцене, и делается знаменита. И я сижу в зале, и рад ее голосу звонкому, стану тонкому, короне черный волос и ослепительным серым очам. И будто бы  стареющий красавец из приезжего театра похищает  ее у меня, и та не в силах противиться соблазну кулис, изменяет мне и уезжает - ах, прощай, прощай!

 

                 В слезах, убитый, тащусь я позади, и кислота горькая разъедает. Хорошо и плохо как-то враз, и наваждение искажает перспективу.

                 И вихрь, маленький вихрик, оглаживает дорогу и канаву, сбирает с посыпанной солью и пылью, темной от мазута лебеды-полыни сухие семена, окурки и обертки. И ладит их них свой гнусный букет. Потом этот вихрь с блатным изяществом обогнал цыган и - пал перед сероглазкой, пери моей.

                 И  наваждение пропало, как не было, и душа перестала быть отдельной от меня.

               Вот и автобусный причал показался, унылый и пыльный. Дева роняет платок на дорогу и  приотстает отстает от своих. И тихо мне:

               - Спасибо тебе, мальчик, что хай не поднял из-за пачки папиросок. Это папка меня заставил. Да я плохо умею. Я слышала, как ты влюбился. Не пара я тебе, не твоя я. Дай рупь.

             

              "Мальчик" - уныло думал я, и в автобус драный садиться сними не стал, а остался ждать другой. И вот уже и не мальчик я, и даже не муж, а старик. А ведь долго еще тянулся шеей, как покажутся на пути цыганки в своих длинных юбках, и высматривал ее, да только ни разу уж не встретил.

 

 Август 2008

 

 

 

 

 

 

                            Пир победителей

 

 

 

Когда садишься на диван, он говорит "пфуфф". Моя считает, что уж больно сильно я прикипел к дивану и экрану. Как честный человек, я должен открыть  первую бутылку - чпок! -  и признаться, что так оно. Да. Но - сегодня день особый, решающий. Если сегодня мои-наши выиграют, их уже никто не догонит, и они чемпионы. И всё   будет хоккей. Первый раз за столько сезонов, ты понял?  Это я не вам говорю. Говорю я это другу своему и брату меньшему Ваську, который уже впрыгнул рядом и башкой своей большой  вертит, будто ему тоже не терпится первый тайм.  Когда он совсем маленький был, то прыгал на экран, пытался поймать шайбу, юркую, как мышка. Потом садился рядом и думал думу, силился понять. И, видать, предохранитель в нем срабатывал, и он отрубался без сознанки и уже не слышал  восторгов по поводу своего ума. Потом очутывался, смущенно утирался лапой - и все начиналось сначала. "Умный, - бубучила моя. Хоть кот умный в доме будет."

              И шла нах кюхен, где женщине и место.

              В спорте высшего сорта, хо-хо, она не рубит из принципа.

 

Не хотела ведь плакать, да  я это и не плачу. Слезами не поможешь, просто так сами капают. Но подрубить шторы давно надо. На целых, считай, полметра короче исделать. А то по полу волочатся, напоминают лишний раз. Да и от людей совестно. Хорошо, что теперь к нам никто не заходит почти. Потолки в нашей прежней были три метра, а тут два пятьдесят. Вот хоть считай, хоть не считай, а грустно так, что сердце болит. И окон на два помене, так что работы немного, но я бы лучше полетала иглой больше, чем так труд свой экономить.

           Как мы хорошо-то жили. Дом был сталинский, кирпичный, не эта панелька. Стены  тут не намного толще тома советской энциклопедии.

           Вон в пустом окне краса пятилеток - большой завод, страшный, как сон, когда на ночь вечером  наешься слишком. Ночью и днем горит факел. Дух от черного чудища отвратный, и в квартире дышать тяжело, как в переполненном автобусе. Да и весь дом как автобус - тесно, многолюдно, бедно. Одно только радует - позади завода и крайних домов с  их масенького балкона видать чудо дивное - стадо коров. Это за дорогой уже область, и пригородный колхоз пасет свое пестрое стадо, и душу бередит, но и греет.

           Деревня издетская всопоминается.

           Это я сама виноватая. Как деньги дармовые пошли, так понеслось: не хочу быть  рабочей крестьянкой,  а желаю стать столбовою дворянкой. Увидала в телевизере блядей, как они в одних трусах, стеклярусе да сапогах высоченных, как у пиратов, по сцене скачут - хочу такие ж, с серебряными каблуками!

           О те поры как раз и папаша приезжал. Любил он  поглядеть такие передачи. Игрища стыдит-костерит, а у самого глаза горят, щеки алеют - нравится. Выкушает водочки из стакашека, задумаетя об чем-то, и сам себе: "Лихо девки пляшут - только лапти шшолкают". Царство ему небесное.

           Стенку румынскую чего-то взненавидела. Завитушки, вишь ли, на ней немодные. В журналах другое советуют. Ну и - хочу модную. И - на помойку  мебель прежнюю. Забыли, как в очереди три года стояли, и все эти года копили с получек.

           А вот теперь нас самих, устаревших, сюда как на помойку.

           Как дивиденды-то с акций повалили, пошли средства. Вдруг откуда ни возьмись. Головка-то и пошла ходуном. "Давай кредит возьмем - мой говорит. "Давай" - говорю. Сказано - исделано. А в залоге квартирка наша - как теперь понятно,  неслабая. Вот так здесь и приземли нас. Хорошо еще, что совсем бомжами не сделали на сто первом километре. Банкиры, демократы хреновы.

           А сапоги мне на память остались. Да только они теперь опять немодные.

           Как обстановку выносили, на обоях да на полу открылись светлые тени. Тени прежней жизни. И я ну реветь, как будто-то нас ногами вперед выносят. И только Витька-сын радуется: как просторно стало! Клюшка обнаружилась за штафом и шайба - и он ну гонять ее  по комнатам, швырять всюду, голы забивать. И никто его не останавливал. Пусть и окно разобьет - не жалко ведь.

           И на этом и работа сделалась, и слезы высохли.

 

           Наши победили. Победили наши! И зря он про нее говорил, что ничего жена в спорте не понимает. Еще как понимает. Понимание она выразила в дензнаках, на которые было по-быстрому сбегано и взято. Одна нога здесь, и другая тоже здесь. И пельмешки покупные сварились, и щи домашние источали тонкий пар, который довольным хвостом поигрывал на кастрюлей.

           Подрубленные шторы уже повешены на место, закрывают темнеющую действительность. Но и сквозь шторы проступают багровые пятна - это народ приветствует файерами свою победу и ликует. Шипят и свистят дворовые салюты.

           Витька-младший болтает ногами, но его никто не одергивает. Кот чинно сидит на табуретка за столом, лапы щепоткой.

           Старший пьет с женой за победу. Он - по полной, она - по половинке.

Все худое забыто, как быльем поросло.

 

 

 

Сентябрь 2008

 

 

 

   

                               

 

                                 Ветер

 

 

Жил-был  ветер. Он был всегда, даже когда его не было - просто ветер спал. Бессмертный, он сильно обижался на людей, что никакая вера не почитала ветер за бога. Он воздвигал горы снега и песка, топил корабли, погребал города, но никто не желал видеть в нем бога. И те, с кого он срывал шляпу, ловили ее на бегу, не боясь показаться смешными - или же шли в  лавку и покупали себе новую и помнили только о потраченных монетах, а не о нем, бессмертном и всеведущем, всё видавшем.

     Иногда ветер был знойный характером, дул-летел от самой Сахары, от пустынь Аравийских,  сквозь Рынь-пески астраханские, черное море Тьмутараканское и  бирюзовое Каспий-море. Тут он встречал ватаги бродячих туч и соблазнял их: "Гайда, гайда со мной в сторону севера, там вам будут сначала рады, потому как вы напоите поля и леса, а потом вас станут клясть, но вы будете только бросать им в лицо горсти воды, и мы вволю погуляем на равнине Среднерусской, и до самой Сибири просторнейшей летим со мной!"

 

      Он спал как бродяга - где придется. В поле широком, бору высоком, на берегу морском.  Но на водах соленых забывался разве под утро. Волна морская любит ветер, волнуется, когда он налетает, как пылкий любовник, и грудь ее вздымается ответным волнением, и кружева пены рвутся под его летучими жадными руками. А еще ветер спит в обнимку с горами. Вот, например, любит он Шат-гору и ее  гортанные рассказы.  Горя очень старая, и она курит. Клекот чистых потоков во тьме навевает ветру воспоминание о незапамятной древности, когда он был, как и вся Земля, буен и страшен в силе своей, и гонял нескончаемыми стадами тучи метана над голыми скалами. Вулканы били в эти тучи бомбами камней, и падали в мертвые потоки, но не было  еще никого, кто мог бы увидеть это великолепие и восхититься или ужаснуться.

       И только ветер был всему свидетель,  восхищался и ужасался, ни на что не мог отзываться спокойно. Он помнил и  то время, когда Шат-гора была молодая, кипела магмой, бросала наземь багровые шали огня, словно бы хотела убежать - но куда убежишь? И вот она старая, седая, но и теперь красивая. И ветер любит возвращаться к ней из своих странствий, и тихо гудит ней на ушко свои были.

      А гора дает ему для лобзанья  губы, потресканные от ветра и былых страстей, от которых осталась накипью мумиё, - то спеклось дыхание ее  древней жизни, время буйств и крушений. От них осталась нефть, ее глубинные моря курилисть душным туманам, и по щелям горных пород поднимались и спекались, как пена на безумных губах."Ай, хороша была, стерва!" - вспоминал ветер, и  молодой кизил на краю ущелья подпевал ему сладким стоном.

 

        Ветер просыпался и летел. И делался скоро ветром северным. "Как я свеж! - думал он, холодный, и делал небо чистым, ясным. И он уже нес не грубый колючий песок, а белый  нежный снег. И радовался своей белизне и чистоте, и думал, что это и есть его настоящая суть - и это было правдой и ложью вместе.

        Ветер был так непостоянен.

        Есть города гор - и есть города людей. И в них - тотемы шпилей, зиккураты башен, которые на закате горят дозорными огнями, и ветру любо вздымать ветрила отчаянной погоды над ними.

        Он косится в зеркальные окна высотных домов, стеклянных полотнищ.

Ныряет в улицы, чтобы заглянуть в витрины и подивиться всяким развратам людей.

        Он любит людей - люди как он. Особенно нравится ветру, когда толпы людские словно взметаются вихрем. Они тогда текут по улицам лавой и копятся на площадях, носят в руках знамена и транспаранты, и ветер развевает их несметь, и в груди ветра сами собой родятся громовые слова, полные  задорного гнева. И он швыряет листву, как листовки, матросит на площадях, стреляет дверьми подъездов.

        Он вперятся глоткой своей в раструбы улиц и кричит: "Свобода!" Он любит свободу, сам - идеал свободы, летящитй туда, куда хочет, дующий-веющий без преград.

         Упившись холодным зеленым абсентом заката, ветер делается как декадент. Шнырял по переулкам, где мерзнут лядащие девки, дует в горлышко пивной бутылки, как в окарину, слышит унылый  этот звук - и пьяно хохочет. Вьет икебану из пыли, гондонов, цитат, вздохов. Змеиные шкурки пакетов, фуфло и газеты, куплеты шансонов слагает но в инебану, подлетает в афишной тумбе, где залетная, ветреная актриска смеется алым ртом. Галантно припав, он дарит ей тот букет с запиской: от поклонника таланта. Край афиши отклеился, ветер задирает его, как подол и тихо шепчет: "Я вернусь". Дива с плаката смеется красно-белым ртом,  знает: обманет.

Копания кепок идет себе в свои подвалы, лупит воблу и  смеется над ним: пускает ветры.

 

         Но ветер уже в яхт-клубе, он старинных кровей и любит изящное.

Он не раз наследства пускал на фу-фу. И тут случись новый вольт судьбы, и он уже он чуть седой, белый низ,  синий верх, и сегодня регата, и он самый желанный, званый - и свеж.

              Регата - кастинг для яхт. До дугах гонки вздуваются, как женские груди,  упругие паруса, и яхты летят, несутся к финишу. Он, ветер, знает, какая из пих будет прима, а котрой рифы пропорют днище - но он всех любит, и потому справедлив, и таит тайну.

             Однажды ветер был легкий ветерок, порхал по саду, куртуазничал, в пределах приличий, с барышнями. Одна из них сидела в прелестной беседке и мечтала, а на перилах лежал томик стихов. Ветер полистал страницы и увидел там такие слова: "Но пораженье от победы ты сам не должен отличать".  Это про меня - подумал ветер и даже чуть усмехнулся и издал тихий звук, похожий на легкий смешок. Барышня очнулась от грез о женихе. Он ей отчего-то представлялся одетым для морских прогулок: синий пиджак, белые брюки и  белые же модные башмаки. Барышня поводила томными очами, силясь отыскать нахала, который посмел, кажется, смеяться над порядочной девушкой. Никого. Только крона старой яблони, дарящая тень и прохладу, шевелилась так, словно бы стая птиц собралась в ней и копошилась.

             А в другом мае и в другом саду был, он помнит, чудесный флигелек, возле башенок, означающих въездные ворота в роскошный большой сад. Развалины их и сейчас еще вы можете видеть. Так вот, однажды ветер, отринув прочь сплин, который обнимал его в жару, пробрался в большое стрельчатое окно, - и  ну вальсировать со шторой, лаская ее, как сюзерен  гувернантку, застигнутую врасплох и впопыхах - раз-два-три, раз-два-три, ах!

             Вы, может быть, решили, что я веду рассказ свой о вертопрахе, бездельнике - ничуть не бывало. Ветер, уставая быть ураганом и бурей, любит трудиться и мыслить. Он может явиться вам и строгим учителем. Кто, как не он, более других знает, например, что свойствами паруса обладает и обычный пошлый забор или огромное здание. Ветер знает законы сопромата - и делится своими обширным познаньями со студиозусами. Когда он, но обыкновенью своему слегка взъерошенный, влетает в класс, бумаги шевелятся,  но тут же наступает почтительная тишина.

             - Закройте стишки про тучки небесные и романы про вихри чувств.  Я знаю, они у вас на коленях, под партой. Все это вздор, пустое. Возьмем устои самой Природы. (Тут он поднимает палец, означающий ответственность момента). Возьмем силы притяжения, иначе рекомые гравитацией. Мы полагаем, что эти силы - суть ветер самой материи, и этот ветер, дующий во все стороны, создает как бы некоторый вакуум, и чем больше предмет, например, Земной шар, тем больше это, так сказать, разряжение, подпор, и меньшее в большему тем сильнее и неотвратимей притягивается, как к магниту.

                То есть - всякий предмет имеет в сути своей ветер, и всё - ветер, и ничего кроме ветра!   Он (А подумал - "я")  душа вселенной, летучий слепок вещей и  событий, мер и весов, пустот и плотей, страстей и смирения, зла и блага, лада просодий  тех стихов, что по молодости дарите вы своим пери.

И в самом ветре есть ветер - соль в нарицаньи соли.

                Тут он экстатически одушевляется и перепадает с носков на каблуки, как модный пастор.              

                Раскрытое окно, как означенный магнит, притягивает его, и он с трудом удерживает порыв сигануть в  это окно.

               Волосы его, как бы взметенные внутренним вихрем,  заискрили, стекла пенсне горели огнем. Он был прекрасен.

               Еще он любил разлюбить покой и порядок, крещендо вздымался валом .9, валил и крушил все кругом. Так же ветер людских толп валит дубы империй, стены и крепости, что звались нерушимыми,  вержет идолов с их пьедесталов. И  вот уже  кажут истуканы подошвы верховных сапог, и тоскливо уставлены в небеса их носы и козырьки фуражек.

              

              Как ни любил ветер гулкие города, а в чистом поле все же много лучше и вольготней. Ветер любил большие пространства, вроде Гоби или Гренландии, и русский простор тоже любил. Особенно ночью, под звездами - благодать. Летит так он однажды с запада на восток или с юга на север путем птиц, и видит в ночи огонь костра. И любопытно ему стало - кто там, не вольные ли разбойнички? А это были не разбойники и не странники по святым местам, а охотники. Уже спали все, похрапывая, и только один не спал, потому как был он сочинитель Некрасов. И любил  он мечтать, медитировать под звездами у костра. Любил пуще ружейной охоты. И, затаясь, услышал ветер его бормотанье себе пол нос, в жидкую, как у дьячка, бородку: "Кому на Руси жить хорошо? Вот охотникам хорошо - дичи всякой много" На этом пункте он отвинтил крышку на походной фляжке и сделал большой глоток. И мысль сама собой продолжилась: "Но только ежели ты помещик, и средства у тебя на всю эту амуницию есть."

         Тут наш сочинитель-мечтатель сделал еще глоток, отвернулся от костра, и блаженно задремывая, закончил мысль: "Хорошо ветру в поле".      

 

Сентябрь 2008

 

 

 

 

 

 

 

                            Костер

 

 

 

Костер -  как ребенок, честное слово. Не хочет хвороста, не желает поленцев,

а жадно обвив пламенем клок пожелтелой газеты, пожирает старинные вести с полей страны, исчезнувшей как дым - и сам опять курится струйкой дыма без огня.

       Но ты, творец костра, упорен, и вот наконец веточки, клочки и пучки сходятся, как числа решения, и ты, сотворивший свет и горячие языки пламени, можешь насладиться плодом своим.

       Быв сонным и квелым, ты делаешься зорким, созерцающим, и  мысли приходят из твоей собственной со-кровенной тьмы. Костер подсвечивает твои размышления, и они из бесплотных делаются  зримы. Словно к трем измерениям добавилось четвертое, составленное из лукавых теней света и тьмы.

       Костер подрос, и хочет общения, и требует больше хвороста. Живой, милый в своем эгоизме, он тянет в тебе лапы дыма, чтобы приласкать. Слезы искажают перспективу.

       Эпическое спокойствие, а не борьба: огонь не отталкивает тьму, не приближает ее, как лукавый царь, чтобы сперва приласкать, а потом убить. Ты сам в этом свете и тьме  - спокойствие  и созерцанье.

       Костер - всегда событие.

Как ни надвигаешь кепку, как ни становишься в подветрие - он настигает тебя и гладит, ласковый и настойчивый. Каким я костру представляюсь? Огромным, небось,  разумным, добрым: "Стоит, рукой заслонив глаза, щурится от слез".

       Вскрик электрички пробежал по деревьям испуганной обезьянкой - и снова тихо. Осенние небеса ослезились звездами. Движение  высотного ветра пролетело морзянкой телеграмм и погасло.

       Под небом ясным, многозвездным вы не можете сказать наверняка, на русской великой равнине вы разожгли костер свой, на стойбище в лесу исполинском  или в пустыне синайской.

       Особенно темная тьма наступает, когда костер догорает. Последний глоток из фляжки  дарю огню - и синее пламя вспыхивает маленьким взрывом. Прощай.

        Руки враз озябли, и я сунул их в карманы плаща.

        Холодному ветру открыт я под небом, распахнутому навстречу вселенной. Там ветра нет, там  и холода нет, ибо то, что есть - не холод или тепло, свет или тьма, а вечность, то есть небытие, еще до Большого Слова. Ноли смысла зияют вместо звезд, и ноли бездн равнодушно глотают их. Вон Млечный путь, безразличный к своей бесконечной длине, мерцает в кромешном мареве тумана, идущему не от реки, а с той стороны вселенной, где даже и тьмы - нет.

        И звезды полночные как не пригрезятся искрами костра? Человек боится кромешных смыслов, а подобия вещей всё больше и теплей, чем абсолютный ноль холода и пространства. И на краю Млечного пути - Он, чье одиночество абсолютно и совершенно. Какая усталость и печаль, как трудно и больно идти по бесконечной дороге.

        А хочется остановиться, забыться.

        Отдохнуть, развести костер.

 

       

Сентябрь 2008

 

 

 

 

                                 Давно

 

 

 

Это было давно. Даже - давным-давно, не в прошлом веке, который стремительно делается стариной, а еще раньше - в веке позапрошлом, который уже смыкается с древностью. А ведь бабка моя помнила свое "хресьянское" детство  "о те леты", а я помню ее, а она -  уже свою бабку, которая будто бы умерла в сто с лишком лет так: пошла по грибы, да уморилась, присела отдохнуть по березою, прислонилась спиной к берёзину стволу да и заснула тихо. А как жива была - небось, говорила про свои старины, про своих дедов и бабок - это ж когда они жили-то? Уж не на Урале, небось. Тогда и русского человека тут  почти не водилось, а одни вотяки, да татаровье сибирское, да комяки и манси в своих чумах. Если разворачивать эту берестяную грамоту, то и до времен  Грозного Ивана уже рукой подать.

         Никакой "дерёвни Мидвидёвой", небось, еще и не было. А была одна  языческая парма, еще не тронутая подсечно-огневой агрессией земледельца. И бродили по ней язычники, и молились своим березовым богам, а заслышав первый гром, кувыркались

через голову - "чтобы молонья не ударила", как сказала смущенно бабка моя, когда я застал ее за таким кувырканием в сенях и спросил - мол, чё это ты тут?

         -  Так в старину наказывали делать, как первый-от гром послышишь. И тебе бы, внук (она выговаливала "мнук") надо бы кувырнуться три раза. А то мало ли чего. И нам с мамой-то спокойнее.

          Но я был подвинутый пользователь жизни, в бабкины сказки не верил, и потому улетел гонять на велике, звеня звонком.

         

           А в родительскую субботу было тепло, солнечно, и мы пошли "по губы" - то есть по грибы. Им, грибам, было еще не время, но лес стоял такой зазывно солнечный в близком отдалении, так пьянил и манил, что мама с бабкой, не сговариваясь, взяли в чулане корзинки лубяные, намазали маслом краюхи хлебца, и мы отправились.

          Мелкая насекомая тварь шуршала в молодой подрастающей траве,  певчие птички пели, вороны радостно каркали. Грибков не находилось, но нашли ладную полянку, где солнца и тени было поровну, и их благоутробия коровы не ископытили в грязь это место. И мы присели.

          Мои хлеб с маслом были жадно, с устатку, съедены, костяника и земляника первая, еще не поспелая, обшарена по кустам, а жор только разыгрался. И я надумал отобрать половинку бабкина хлеба, который белел в ее руке, откинутой в сторону, как будто старуха заснула.

          Но она не спала. Слезы блестели на ее, картошинками, скулах.

          -Ты чего это?

          - Да старое вспомянулось вот. Поехали мы по малину на Илью пророка. Это, стало быть, в августе. И тогда по ягоду да по губы ездили на телегах, всей деревней. Брали  большими туесами. Ссыплем, что  набрали, в короба на телегах - и снова в лес. Добра в лесу много было, не то что ноне, и запасались так на всю зиму. А год-то быт такой грибной да ягодный, что аж страшно сделалось - не к войне ли?

          Ну вот. И взяли  большой самовар, чтобы чайкю попить в лесу. Как баре какие.

Большой  самовар был, а я - маленькая. Так он, самовар-то, с меня ростом. И был мой братик Вася,  дядя твой то есть, с нами. И опрокинул он тот самовар на себя. А  он закипел как раз. Ошпарился весь. Мы - реветь, кричать, да не воротишь. И зачем его с собой-то, на какого лешего брали?

           Неделю мучился, все не помирал. А как час пришел, посмотрел как взрослый, и спросил только:

           - Мама, я умираю?

И мамка наша реветь перестала и кивнула. Пять ли, шесть ли годов ему было, я уж не помню. А день был вот такой же теплый, не жаркий - вот зачем это-то помнить?

           Тут из-за Камы-реки пошли облака. Погожие, легкие, они дают понятие о своей громадности, только когда надвигаются тенью. И ветерок, как верный слуга, сопровождает прохладу тени. Вот облако накрыло лесок и поляну, и ветерок пошерстил березы, и те зароптали, недовольные, что их разбудили от полуденной дремы.

           Кама отсюда видна между двух береговых холмов. Была полная острого серебра - и враз потемнела. И снова засмеялась - и  пригорюнилась, сделалась темно-синей, как грозовая туча.

          

          Времени в тех пор прошло много - тьмы тем.

          Поумирали те, кому время пришло, умерли и другие - в молодости лет, кому бы еще жить.

          А моя память все держит то пятно  немилосердно яркого света, в котором, в самом нежном младенчестве умер, мучаясь, далекий мой предок, за полтора царя и много последующих календ времени до меня.

          Капитан корабля жизни пока не списывает меня на тот берег, откуда еще никто не возвращался.

          И  мне между туч тьмы бросаются столбы света, и в них я вижу давнее - столь далекое, что не различить - со мной  ли это было, давно ли, недавно, наяву ли случалось.

 

 

 Сентябрь 2008

 

 

 

 

 

 


Проголосуйте
за это произведение

Что говорят об этом в Дискуссионном клубе?
284198  2008-10-07 20:08:55
Александр Волкович
- Вот так с нами порою бывает: вспыхнет огонек памяти, и загорится вестями полей со старой газеты... Песенкой шахтерского коногона аукнется. Цыганским подолом поманит.Нежно, тонко и трепетно трогает струну очарованной души автор. Тепло, Задушевно. Хорошо!

284204  2008-10-08 14:57:43
Александр Медведев
- Спасибо за отзыв. Хотельсь бы коммента о моей повести "Юноша преклонных лет" А.М.

284568  2008-11-07 11:16:12
-

Русский переплет

Copyright (c) "Русский переплет"

Rambler's Top100