Проголосуйте за это произведение |
Рассказ
11 января
2021 года
Долгая, унылая
дорога,
штопанная жидкой грязью, всё вела и тянула в такую же унылую, нескончаемую,
и
тоже будто заляпанную грязью, несусветную даль. Вот уже пройдены, казалось
бы,
последние частоколы, и нет больше посвистывания редких машин. Всё, кажется,
сейчас закончится путь, начнётся край свет…
Ан нет, вновь
домишки
слепые, заброшенные, с древними ставнями, вновь корявые, слабые деревца
убитых
садов.
Выморочные поля,
выморочные деревни, выморочные жизни, страшно, как
страшно…
И всё длится и
длится
этот край света, этот конец всему и вся…
И такой тоской вдруг
задавит грудь, и такой стон поднимется из сердца.
Что же сделали с
тобой,
моя Русь двадцать первого века, кто это сделал, зачем…
Мы уже было прошли
мимо
автобусной остановки, заполненной молчаливыми, плохо одетыми, людьми, как я
заметила за их спинами Оленьку. Она сидела на краю узкой покосившейся
скамьи,
рядом с такими же усталыми тётушками, вцепившимися мёртвой хваткой в свои
дешёвые, набитые чем-то тоже дешёвым, сумки.
На Оленьке была
нацеплена с залатанными локтями старая, обдёрганная вязаная кофта, моталась
по
земле широченная, не по размеру, наэлектризованная синтетическая юбка.
Седые, клочкастые, волосёнки Оленьки выпрыгивали из-под серого
мышастого платка, завязанного узлом под худым жилистым подбородком.
Я поприветствовала
её и
ушла бы, но как можно оставить человека, нуждающегося в помощи. А помощь
здесь
явно требовалась: ещё недавно здоровая правая рука Оленьки теперь, по локоть
в
гипсе, висела на перевязи.
Я крикнула успевшему
уйти вперёд сыну, чтобы вернулся.
Оленька восприняла
наше
предложение отнести её поклажу с присущей ей восторженностью, синие глаза
вспыхнули, засияли, а немолодое лицо стало казаться
молодым.
Пока ехали в
автобусе,
она охотно рассказывала, как случайные прохожие помогали ей тащить продукты
с
рынка до остановки.
А продукты мои –
картошка, хлеб. Да ещё капуста квашеная. Ими и спасаюсь, добавила Оленька.
А дальше, сказала
она,
мне Бог вас послал.
Было видно по её
разговорчивости, она скучает по общению, что свойственно людям одиноким. Её
сбивчивая речь казалась слегка взволнованной, а во всём облике угадывалось
что-то
свежее, радостное. Я это впечатление приписывала не своему воображению, а
именно внутренним качествам моей знакомой. Её внешняя простоватость,
безыскусственность не представлялись мне следствием грубости нрава, а
напротив,
чистоты и ясности душевной.
«Давеча вечером, – повествовала Оленька, –
отстояла всенощную, а когда вышла из церкви, то поскользнулась. Вот,
перелом».
«Но это не просто
перелом, это мне наказание за одно дело, и я знаю, за какое именно», –
говорила
Оленька, пока мы шли от остановки к её дому.
С Оленькой у нас
знакомство так, поверхностное. Ходим в один храм, видим друг друга на
службах.
Иногда, случалось,
Оленька чего-нибудь просила. Понадобился, помню, ей чайник электрический, в
другой раз – электроплитка. Она будто угадывала, что я обладаю этими
сокровищами и они мне абсолютно не нужны, а Оленьке и пригодились. А то
интересовалась насчёт вещей тёплых. Этого добра тоже у меня хватало на тот
момент после смерти матушки.
Я примечала, что
Оленька хоть и не каждый день, но стоит иногда под церковью в надежде на
милостыню. Я догадывалась, что ей
приходится в этой жизни несладко, как, впрочем, и большинству нашего
терпеливого народа, но когда увидела, как именно ей несладко, то не передать
словами потрясение, которое испытала.
Жила она на окраине
нашего неумытого, никому не нужного, захудалого посёлка, больше похожего на
издыхающую деревню, каких сегодня рассыпано по матери-России с преизбытком.
В
таких поселениях трудно определить время, век, год. Здесь нет времени, и
кажется, что здесь всё так же, как до революции, а может, как до самого
Петра
Первого, или как до княжеских междоусобиц...
В этих краях забыты
не
только люди, забыто само время. В человеческих жилищах нет газа, нет
отопления,
нет воды. Куда ни глянь, бездорожье. Об асфальтированных дорогах лишь
вздыхают
и машут рукой, авось, когда-нибудь и о нас вспомнят…
Вы ещё попытаетесь
спросить
про интернет? О чём вы. Какой интернет там, где стоит время. Всё стоит. Всё
молчит. Каждый сам по себе. Кто-то сумел раздобыть дров для печки. Кому-то
посчастливилось – у него есть котёл. Молчат нищие люди, бредут на свою
работёнку, расползаются кто куда, по каморкам, считают в ладонях те жалкие
крохи, на которые нужно что-то суметь купить в страшных своими ценами
магазинах.
Люди с тоскливыми
глазами, угрюмые старухи-побирухи, пьяненькие мужички с радостными песнями
навзрыд…
Новости здесь узнают
кто
из телевизора, кто из радиоприёмника, а кто друг от друга. Телевизоры есть
далеко не у всех по бедности, да и сигнал не идёт, нужно что-то
привинчивать,
докупать, а денег и на это нет…
Одноэтажные дома за
неуклюжими, вот-вот грозящими рухнуть на прохожих, заборами вились промеж
кривых, липких улочек. Глухо ворчали собаки в дырявых будках, шлёпали по
лужам
чумазые ребятишки в резиновых сапогах на босую ногу, орали наперебой петух с
козой, и всё пел, пел пьяненький дед на крыльце, рядом с такой же
краснощёкой
от самогонки супружницей. «К сожаленью, день рожденья только раз в году», –
пел
дед, пел петух, пела коза, похохатывала именинница, игриво пихаясь локтем и
пуще прижимаясь к любимому. А тот косил весёлым глазом на милую, крякал, и
вдруг вскрикивал матерно, счастливо: «Ну, б…, с днём рождения тебя», и
привычно
огорошивал старую приветливым матючком, и по новой
затягивал песню крокодила Гены…
Глазастые
крючковатые
старухи маячили то и дело на слабых, вихлявых скамьях под такими же слабыми
плетнями. Нахохлившимися сморчками они неподвижно стыли обречённо и мёртво,
и
казалось, какой-то невидимый шутник понатыкал их тут, приколотил гвоздями,
до
второго пришествия.
И снова неизбывный
вопль катился в глубинах моего сердца, обнимал душу: о Русь, что сделали с
тобой,
кто сделал…
Безысходность стояла
в
этих страшных картинах времени, в этих скупых слезах Родины, оброненных и
забытых навечно.
Кто ты, злой шутник,
столь погано посмеявшийся над страной, великой когда-то, и несчастной
сегодня.
В каком гробу переворачивается твоё тело, в каком аду горят твои кости…
За высокой
деревянной
дверью, повисшей между досками на ржавых петлях в щелястом заборе, перед
нашим
взором обнаружился довольно просторный, покрытый мерзкой жижей, двор с горстью домиков. Они
кучковались по краям пустыря как брошенные щенята без
мамки, наезжали боками на соседние бока, напирали скулящими дверями на чужие
двери. В центре пустыря издавала тревожные звуки, будто крик о помощи,
водонапорная, царских времён, колонка, чугунный рычаг её то и дело с натугой
сдвигали с места местные граждане, и тогда колонка стенала, изрыгая в
подставленные вёдра мутную воду.
Один из обшарпанных
домов горделиво выпучился из могучей лужи, как мухомор после дождя, в центре
этого странного своей дикой заброшенностью двора. Мухомор отличался тем, что
имел два этажа, и не одну, а много квартир. На его грязной, облупленной
стене
большими пляшущими буквами кто-то от руки чёрной масляной краской оставил
пояснение данному объекту: «Общежытие». Через «ы».
Под крышей сохранилась лепнина, но это не были свойственные ушедшей эпохе
каменные ангелочки, а всего лишь цифры, обозначающие год постройки: «1914».
Самое примечательное
в
этом памятнике архитектуры составляли многочисленные подпорки, длинные
увесистые брёвна, они были наискось врыты в землю, а другим концом упирались
в
трухлявые стены дома. Для большей надёжности это, удерживающее труху,
устройство заботливые коммунальщики сдобрили деревянными щитами, нацепив их
на
стены как панцирь. Дом напирал на свои костыли с отчётливой яростью, будто
проклинал и прошлый, и нынешний век, хозяева коих никак не позволяют
рассыпаться в желанные ему прах и пыль.
Заметив
произведенное
на нас впечатление дореволюционным зданием, Оленька пояснила, что
подпорки – это взамен занесённого в годовой бюджет
капитального ремонта.
«Общежитие для семей
рабочих, про него в новостях показывали. У меня телевизора нет, но другие
люди
смотрели. Власть, говорят, миллионы рублей в ремонт вложила. Это в
телевизоре.
А тут – вы видите, что сделали. Деньги им неохота выбрасывать на таких
людей,
это для них не люди, это беднота, мусор. Деньги они по своим карманам. А дом
стоял ещё с царских времён, ну и дальше постоит, на подпорках ихних», –
бесхитростно говорила Оленька.
Она указала на
деревянный выгребной туалет рядом с общежитием:
«А туалет депутат
подарил. Приезжал с делегацией. Красную ленточку разрезали. Хлопали в
ладоши.
Когда шишки уехали, то мужики их материли».
Оленька
засмеялась.
Тем временем мы
подошли
уже к лачуге, это и оказалось жилище нашей знакомой. При входе пришлось
нагнуться, чтобы не стукнуться лбом о низкую притолоку. Дверь врастала в
землю,
ни крыльца, ни порога, ни асфальта. В виду своей хлипкости дверь очевидно не
имела того предназначения, которым её наградили. Межкомнатная, со
стёклышками,
никак не входная. Замка в ней не приметили. Зато изнутри – на крючок.
Вошли и – очутились
если не в гробу, то где ещё. О прихожей речи не шло. Здесь не наблюдалось ни
крана с водой, ни отопления, вообще ничего для приличного существования.
Единственное, что помогало жить, это электрическая розетка и лампочка под
низким неровным потолком.
На картонных
коробках
возле пары железных мисок и кастрюли стояла та самая электроплитка, которую
я
когда-то отдала Оленьке. Рядом – железная кровать с матрацем и грудой одеял.
В
углу за кроватью на самодельной, утыканной гвоздями, грубо обтёсанной
табуретке
– ворох мятой одежды. Другой ворох одежды лежал под кроватью, там же –
цинковая
ванна, тазы, вёдра. Свет проникал через дверные окошки, иных окон не
числилось.
Пол представлял собою набросанные поверх цемента подвижные доски, прикрытые
упаковочными картонками, их при желании можно отыскать на мусорках.
Теснота, холод, сырость, запах плесени.
Я не могла вымолвить
ни
слова от охвативших меня ужаса и изумления.
Оленька поняла мои
чувства и сказала:
«Вот так и
живу».
«Но здесь невозможно
жить!» – воскликнула я с негодованием, обращённым непонятно к кому, но,
конечно, не к Оленьке.
Жалость к этой
женщине
стиснула моё сердце.
«И Валера, москвич,
наш
новый церковный сторож, он тоже так мне и сказал», – и Оленька с живостью
поведала историю, которая, очевидно, не давала ей покоя.
Мы узнали, что
Оленька
недавно чуть было не вышла замуж.
«Я, грешная,
возмечтала. Замуж захотела», – доверительно говорила
она.
Мы втроём сидели
поверх
тряпья на её железной кровати, только на ней и можно было сидеть, стульев не
было, да и места тоже.
«Валера ушёл из
семьи.
Оставил пять детей. Не знаю, что там случилось, но бросил всё на свете,
уехал
из Москвы, куда глаза глядят. Я его у нас на службе заприметила. Новое лицо.
Потому вижу – он сторожем в церкви. Я в церкву
нашу
хожу не только на службы, но и когда там чаем с пирожками угощают, по
четвергам, и ещё одёжку нуждающимся раздают. В очереди, конечно, приходится
постоять, а мне некуда торопиться. Зато есть с кем поговорить. С Валерой
подружились. Вижу – мужчина одинокий.
Я
тоже одинокая. Может, это и есть моя судьба, так мне, грешной, подумалось.
Не
знаю, понравилась я Валере или нет, но нас как бы потянуло друг ко дружке.
После церкви выйдем из храма, и всё стоим,
стоим, за жизнь мыслями обмениваемся. А потом как-то и надумали завести мы с
ним разговор о нашей с ним будущей жизни. Не против, говорит, чтобы нам с
тобой
судьбу настроить на одну линию? Почему и нет, отвечаю. Ты один, и я тоже
одна.
Приду к тебе? Это он меня спрашивает. Приходи, говорю, буду рада. Культурно,
приятно. И в следующий раз опять он мне: так ты всерьёз, не шутишь, пустишь
меня к себе? Пущу, отвечаю. Сегодня, давай, начнём вместе жить, а потом и
распишемся,
это он мне, значит. Пошли, говорю, покажу тебе дорогу. Узнаешь, где я живу.
Будем вместе жить. Приехали, завожу его сюда. А он встал в двери, как
вкопанный, вот с таким лицом, как у вас сейчас, смотрит по сторонам, и слова
сказать не может. Потом пришёл в себя: нет, Ольга, я при таких условиях не
смогу, это не по моим силам. Я послабее, чем ты. Я не подвижник. И
добавляет:
лучше я обратно в Москву, к жене, к детям. И что. Вскоре и правда – уехал.
Видели, нет его в церкви? То-то. Уже другой там сторож. Хорошо, человек в
семью
вернулся. А мне вот это… – Оленька указала здоровой рукой. – Вот эта келья
моя,
это мне и назначено. Вот мой от Бога крест. А я, видите, замахнулась куда.
Замуж захотела. Это ли не смешно. Для меня главный Жених – совсем другой.
Совсем
другой… Господь и вразумил меня…»
Оленька подняла
загипсованную руку, показывая, чем именно её вразумил Господь. «Этот перелом
мне – наказание».
«Наказание – за
что?» –
спросила я Оленьку.
«Как за что, –
сказала
она. – За блуд. Я ведь в мыслях блудила с Валерой. Хибара моя не подошла
Валере. И слава Богу. Да, слава Богу. Господь всё видит. Вразумляет. Это от
Господа вразумление», – снова повторила она.
Вышли мы от Оленьки
на
воздух как оглушённые. Вдохнула я воздух свежий всей грудью, а всё равно
легче
не стало.
«Вот эта келья, это
мне
и назначено. Вот мой от Бога крест», – вспомнились слова Оленьки.
Перед глазами стояла
её
землянка. И казалось мне, что не Оленька, а все мы, да, все мы – в этой
землянке. Вместе с Оленькой.
Я смотрела по
сторонам с жадностью, будто в
ожидании
увидеть какие-то чудные перемены за то время, пока мы сидели у Оленьки в
гостях…
«Напрасные мечты,
напрасное томленье, нет сил ни у кого, нет жизни, нет любви… Молчит, молчит
страна, грядёт, грядёт забвенье. Ты спишь, народ? Ну, спи… Или не спи, не
спи…» – странные слова витали где-то,
то
ли наяву, то ли в иной, призрачной реальности, будто очнулся в могиле
безымянный поэт, пытается сложить новые строфы из замогильных пазлов…
Снова мы шли и шли
по
разорённой Руси двадцать первого века, мимо нищеты, тоски, безнадёжности.
Всё
та же картина угасания, вымирания… И я слышала голос Оленьки: «Вот мой от
Бога
крест».
Вот и нам это –
крест,
думала я обо всём вокруг на своём пути.
Бежали за нами
голодные
собаки. Заглядывали нам в лица чьи-то заплаканные глаза. Стыла под ногами
земля, настоящая, живая, не спрятанная под асфальтом, потому что на асфальт
нет
денег, потому что деньги по чьим-то карманам. Так сказала Оленька. А что
нам,
не привыкать ведь. Наши предки ведь как-то жили, и ничего. Вот и мы дальше
тоже
будем жить. Страна, говорите, богатая на ископаемые, газ, нефть, золото… и
всякое такое? Ну, так что с того. Что с того… Не нашего ума дело-то. Так-то,
матушка, – будто уговаривал кто-то меня, и я шла и ничего, ничего не
понимала в
этой жизни.
Пошёл дождь.
Заструились, зашатались кривые улочки вместе с худыми
заборами…
– Ты кто? – спросил
Митьку подозрительный тип с небритой рожей.
– Я –
Митька.
Парень он
простодушный,
ругаться ни с кем не любит. Даже с подозрительными
типами.
– Митька, значит, –
повторил тип, он продолжал пялиться на Митьку.
– А чё
ты пялишься на меня? – простодушно сказал Митька.
Он всегда говорил
то,
что на сердце. Сейчас на сердце было вот это – узнать, чё
на него пялятся.
– Выражения-то
выбирай,
– предупредил тип.
– А как надо,
подскажи
тогда, что ли.
– Не «пялишься», а –
«смотришь». Слова-синонимы. Слыхал о таких?
– Может, и слыхал
когда-то, – сказал Митька и, наконец, взялся за свою, не дающую ему покоя,
кружку пива. – Ты, слышь, чё хочешь от
меня?
Тут Митька с
наслаждением отпил пива и смачно прижмурился.
– Можа,
тоже пива? Угостить? На, – Митька передвинул по столу свою, начатую, кружку.
–
Пей, если хошь.
– Ты – Митька,
значит.
А я – Тит.
– Это кличка, что
ли?
– Вроде того.
– А имя у тебя тоже
есть?
– Имя есть, и
фамилия с
отчеством. Но какая разница. Тит, и дело с концом. Пива твоего, Митька, я
выпил
бы, но из общей кружки нельзя.
– А-а-а, понял, ты
под
этим находишься, под коронабесием ихним.
Повлияло на тебя, значит, всё это… – Митька обвёл указательным пальцем
вокруг
своей головы.
– Типа
того.
– Веришь им? –
Митька
забрал кружку с пивом обратно и продолжил пить.
– Кому
«им»?
– Им, – Митька
указал
пальцем вверх. – Шишкам.
– У меня дед с
бабкой
от этой хрени померли.
– Тогда чего ты без
противогаза, если веришь в хрень?
– У меня дед с
бабкой
выполняли всё, что требовалось, все эти инструкции, маски, перчатки, из дома
не
высовывались, а не помогло. Через курьера заразились. Я в хрень эту верю, а
в
маски, в вакцины ихние не верю.
– И в хрень тоже не
особо верь. А главное – в панику, не верь в панику. Хрень не стоит всех этих
страшилок. Тут другое что-то. Тайные манипуляции мировые. Твои дед с бабкой
в
больничке местной померли?
– Да.
– Во-во. Небось, и
мест
не было, и на полу им лежать пришлось, поверх собственного тряпья, и врачи к
ним не подходили, ну всё, как народ в соцсетях
описывает эту мутотень по всей Руси. У нас
умирать-то
умирают всё больше не от хрени, а от мутотени.
Тит
молчал.
Митька снова
придвинул
ему свою, уже почти пустую кружку.
– На,
допивай.
Тит
допил.
– Так ты чё хотел от меня, Тит?
– Работа есть.
Хочешь?
– Хочу. Куда идти,
когда, что почём, где…
– На нашем
аэродроме. Я
там лаз знаю. По вечерам, когда стемнеет, туда наши ходят. В тупике, возле
ржавой проволоки, самолёт стоит. Из него не первый день ребята носят на
металлолом.
– А сам чего не
идёшь?
Меня зачем?
– Я ж тебе говорю –
у
меня дед с бабкой померли. Они с меня слово перед смертью взяли, что я буду
по
ним сорок дней траур держать. Нельзя грехом память близких осквернять. А то
им
на том свете черти прохода не дадут.
– Ха-ха. Шутник. А
если
полиция, что тогда?
– Я ж тебе говорю –
снизу до верху схвачено. Я бы подождал, но ведь всё растащат, ничего ценного
не
останется.
– Ну, хорошо.
Допустим.
Я тебе сопру там чего-нибудь. А как же ты возьмёшь ворованное, если черти в
преисподней поджарят за это твоих новопреставленных деда с
бабкой?
– Пусть у тебя
полежит
оно, то, что возьмёшь, а когда пройдёт срок траура моего, то поровну
поделим,
сдадим на металлолом.
–
Ну, не знаю… Надо подумать.
– Не, не
пойдёт.
Надо сегодня идти. Да какое сегодня, прям сейчас. Темно вон на улице. Уже
можно.
Митька заказал ещё
две
кружки пива, потом Тит заказал, потом добавили по стакану водки, там ещё
чего-то, и пошли, наконец, к военному аэродрому.
– Я, брат, так
думаю.
Если им можно, то почему нам, глубинному гражданскому обществу, нельзя? –
рассуждал по дороге Тит. – Они, значит, там, у себя на виллах, пьют
шампанское
с коньяком в золотых ваннах, на золотых унитазах, в хрустальных бассейнах,
жируют на наших, народных, спёртых у нас, деньгах, а мы кто? Мы кто, скажи?
Мы
– народ? Настоящий, глубинный? Или кто? Лохи? Дебилы? Биомасса?
– Мы не лохи, –
согласился Митька.
– Вот и я о том же.
А
значит – имеем право. Имеем полное гражданское право тоже, как они, тырить!
Они
по-крупному, с прицелом на офшоры, мы – поскромнее, попроще. Нам много не
надо.
В гробу карманов нет, куда копить, нам так, на продукты, вон, цены лезут. Да
и
кредит чёртов, будь он не ладен.
Они шли по грунтовой
ухабистой дороге. Вокруг было темно. Фонари разбитые торчали скособоченными
швабрами. Звёзды помигивали с низкого, сырого неба. Месяц иногда выглядывал кривой ухмылкой из
разболтанных, драных туч, и снова пропадал в своём болоте. Тянуло из
близкого
лесочка плесенью, пустотой, одиночеством. Митька слушал жизненные разговоры
Тита, думал тоже о жизни, и она, эта самая жизнь, казалась ему совсем уж
какой-то тоскливой. Вот бы взять и улететь на этом самолёте куда-нибудь. В
космос не получится, а в Париж, в Европу, куда все продвинутые мигранты
сегодня
прутся, может, и вышло бы…
Митька
остановился.
– Тит, – сказал
он.
– Что? – Тит тоже
остановился.
– А ты, кажись,
грамотный, да? Про синонимы знаешь. Про самолёты.
– Есть такое дело.
Учился.
– На инженера
небось?
– На его, да.
Самолёты
обслуживаю.
– Разбираешься в
них?
– Есть такое
дело.
– И рулить
сможешь?
– Ты к
чему?
– Слушай, Тит.
Надоела
мне эта жизнь в говне сидеть. Страна вроде не хилая, недра, просторы, леса,
моря, нефть, газ, ископаемые, золото, богатство так и прёт со всех щелей,
только люди – не люди, а быдло, в нищете. Смотри
вокруг.
Митька обвёл руками
небо, землю, показал на вершины деревьев.
– Видишь, сколько
народу в нашей стране? А бедные – почти все. А богатства народные –
непонятно у
кого. Так на фига нам эта жизнь? До самой смерти тут сидеть? Неужели тебе не
хотелось никогда из трясины этой вырваться? Давай, слышь, не будем из
самолёта
твоего ничего тянуть, а сам самолёт утянем, а?
– Как его на
металлолом
тащить, не реально!
– Ты не понял, Тит.
Улетим на твоём самолёте. Туда! Куда все сегодня летят. К счастью.
А?
Тит задумался.
– Тит, ты не думай.
Всё
решено. Пошли. Ты за руль, значит, и вперёд, к звёздам. На Париж!
– А что. Почему и
нет,
– сказал, наконец, Тит, и они зашагали дальше. – Совершим прорыв! Из
глубинного
гражданского общества в качестве народного протеста!
– Вот и я о том же.
Они пролезли через
лаз.
Навстречу им озабоченно нырнул мужичок в куртке с капюшоном на глазах, с
мешком
за плечами. С Титом они обменялись рукопожатием.
Самолёт был
огромный,
красивый. Он стоял величественно, спокойно, и напоминал Митьке серебристую
акулу в просторах синего океана. К открытой двери был приставлен трап.
Митька и
Тит взобрались по трапу, закрыли за собой дверь.
– Вот только куда
лететь, – сказал Тит. – Может, сначала к моей семье, заберём их с собой? Без
них не хочется.
– Самолёту простор
нужен, а к твоей хрущёвке он габаритами не
пройдёт.
Сам понимаешь.
– Понимаю, но без
семьи
в Париж неловко, семья не поймёт. Скажет, чего без них.
– Ты из Парижа их к
себе
выпишешь. Получишь гражданство, ну и…
– Можно и
так.
– Слушай, а что это
за
самолёт? – спросил с интересом Митька, освещая зажигалкой салон. – С
наворотами.
– Судного
дня.
– Чё-чё?
– Самолёт судного
дня.
Он тут на запасном пути. Его на случай ядерной войны держат. А войны всё нет
и
нет. Вот и стали потихоньку растаскивать на запчасти.
– Тут, может, и
ядерная
кнопка имеется?
– Вот этого не знаю.
Военная тайна.
– А ты случайно не
нажмёшь чего-нибудь лишнего в этом самолёте судного дня, да мы вместе с
планетой
совершим прорыв за одну секунду к твоим деду с бабкой?
– Вряд ли. У нас –
другой прорыв. Из глубинного гражданского общества. Сам же сказал, к
счастью. У
нас протест народный. Всё остальное – не нашего ума дело. Так что, полетели?
– Полетели,
однако.
Ваське не везёт. Что
ни
знакомство – то и облом.
С Катькой Мосевой – ну так глупо, так глупо. Пригласил, как и
полагается, культурно, сначала в кино, потом на танцы, на танцах в буфет
водил.
С друзьями знакомил. Горделиво по сторонам глядел. Красавица, как ни крути,
тут
можно и погордиться. Целую неделю встречались. Уже и до поцелуев стало
доходить. И о планах на будущее всерьёз в голове Васькиной закрутилось.
Но тут, глупость,
чушь
на постном масле. Шли с Катькой с танцев. А Ваське ну так приспичило, так
приспичило, а туалетов у нас, на наших улицах в глубинках российских, не
водится, это дело диковинное, туалеты на наших улицах. И шо
делать, думает Васька. А думать уже совсем смертельно некогда. И зачем я
этого
пива натюхался, сокрушается Васька. Будь оно,
пиво,
проклято.
Стоят с Катькой на
остановке, автобус, как назло, не идёт!
У нас, в глубинках российских, с автобусами, как и с дорогами, вообще
ведь непросто.
Стоит Васька,
проклинает автобусы, глубинку российскую, и всю эту жизнь паскудную. А
туалетов
по-прежнему нету вокруг, ни один за время ожидания автобуса так и не вырос.
И
вообще вокруг ни одного куста спасительного не растёт, только люди, сплошная
человеческая перенаселённость, все так и зыркают
глазами своими по сторонам. А говорят, народ мрёт, рождаемость падает, людей
не
хватает. Какое там людей не хватает, сплошные люди вокруг, нигде не
спрятаться,
ни одного свободного метра для уединения, и полицейский с дубиной на
перекрёстке, смотрит насквозь. И как он столько часов там выдерживает,
думает о
постовом Васька, – наверное, в подгузнике. Васька завидует полицейскому. Вот
мимо патруль толпой прошёл, на спинах написано «Росгвардия».
Лица важные. И видно по их лицам, что у них всё в порядке. Тоже, небось, в
подгузниках. Везёт людям. А Ваське не везёт. Невезуха. А эти, патрульные с
нормальными лицами, за порядком ведь следят, пристально следят. Васька
порядок
не хочет нарушать. Но если приспичило, что делать. Катька рядом, вот мымра,
навязалась на мою голову, думает Васька, ещё и плечиком поводит, глазками
стреляет, губками почмокивает, будто и ей тоже чего-то хочется. А Васька и
смотреть уже по сторонам не может, не то, что на Катьку внимания
обращать.
Автобус проклятый
подкатил, Васька с выпученными глазами влез в него, стоит весь
напружинившись
возле Катьки, а та уселась на задних диванах и Ваську к себе зовёт. Тот к
ней
задом, а сам ширинку незаметно одной рукой осторожно, медленно расстёгивает,
чтоб при первом удобном случае сразу и того, словом, освободиться от
кошмара. Ехать
надо долго, следующая остановка в конце проспекта, это конец света. Людей в
салоне много. Это хорошо. Раствориться в массах от Катьки подальше надо.
Васька
нацелился, вперёд, между пассажирами ужом елозит, переступает мелкой
поступью,
так, будто с кувшином воды на голове, как бы боясь расплескать что-то
драгоценное, и всё ближе на выход, плавно, гладенько, за кольца над головой
держится крепко, чтобы при толчках на дороге ухабистой успеть себя
придержать,
сохраниться в целости, да, главное, подальше от Катьки. Пока Катька через
зад
выплывет, думает Васька, он через перёд успеет… Катька там, где-то за
спиной, в
отдалении, слышит Васька, чего-то ему щебечет, у, дура. Он сверлит глазами
дверь переднюю, передом к ней уже вплотную прирулил, прямо влип в эту дверь
проклятую (и что же они так крепко закрывают, не разжать, не раздвинуть,
сколько Васька ни пытается одной рукой, двери не поддаются), другой рукой
штаны
расстёгнутые держит, чувствует, всё,
не
в мочь…
Тут автобус, о,
неужели, останавливается, и в ту же секунду вместе с распахнутой дверью
фонтанирует наружу Васькино счастье. Натурально из брандспойта. Народ на
остановке взвизгнул, рассыпался в две, как будто парадные, шеренги, как при
встрече губернатора из самолёта, а Васька сквозь строй, широко так, вольно,
гордо
шагнул со ступенек и дальше вышагивает свободно, крепко, уверенно поливает
впереди себя, как садовник клумбу, остановиться тут при самом большом
желании
категорически невозможно. Только слышит, Катька за спиной где-то вдали
щебечет
каким-то космическим голосом. Так и ушёл Васька без оглядки далеко-далеко,
за
газетный киоск, попутно Катьку вычеркнул из своей жизни намертво.
Возненавидел.
У. Дура.
Потом – Верка. Тоже красунья. Тоже всё
поначалу хорошо шло. Разговоры вежливые, за ручку-под ручку, по улицам, по
театрам, в парки опять же, на танцах тоже отметились. Везде, где можно в их
городишке, побывали. Даже в цирке, на медведя дрессированного и клоунов
смотрели, Васька мороженым Верку кормил. И лимонад
покупал. Каждый день духарился Васька одеколоном
подмышками, закручивал в нагрудный карман платок носовой чистым концом
вверх,
на городской клумбе, разумеется, а где же ещё, цветы рвал для букетов. Всё
шло
отлично. Васька уже настолько пообвыкся, попривык
к Верке, что даже стал одеколоном себя взбадривать не
только
подмышками, но и слегка вовнутрь. А Верка тоже,
видать, во вкус вошла. То вместо мороженого пирожное попросит, а то и вовсе
обнаглеет – на шаурму замахнётся. Это уже слишком,
думает Васька, но шаурму покупает, куда деваться.
Смотрит, как Верка её уписывает, завидует. Вот
сволочь, хотя бы угостила, думает. И до того Верка
раскрепостилась, что однажды, когда они совсем уже долго гуляли по парку, и
Васька спать хотел, Верка вдруг возьми и предложи,
давай, мол, пойдём ко мне в гости. Та-ак, думает Васька, приехали. Это она
мне,
значит, даст. До свадьбы, значит, решила. Ну, что же. Почему и нет. Тоже не
плохо. Пойдём, говорит Васька, согласен. Идут они к Верке
в гости, а Васька планы строит. Сейчас первым делом, думает, я ей предложу
раздеться, чтоб сама, без посторонней помощи, без канители. Так быстрее.
Бабы,
конечно, любят, чтобы не они себя, а чтобы мужик их раздевал. Но оно мне
надо,
возиться с её пуговицами и лифчиками. Побыстрее, раз-два, и готово, и домой.
Спать же хочется, ужас как, хочется спать, утром рано на работу, опаздывать
нельзя, премии лишат.
Пришли к Верке, входят, а там, батюшки-светы, дым коромыслом,
мамка,
папка, дед с бабой, детей полный дом, ещё какие-то родственники, все ждут
Верку с женихом, смотрины! Вот это сюрприз! Просят
раздеваться.
Вот и разделись,
подумал Васька. Снял куртку, смотрит на свои ноги.
Да вы снимайте
кроссовки, снимайте, у нас сухо, чисто, тепло. Можно и без кроссовок, слышит
Васька приветливый голос Веркиной мамки.
Глянул Васька по
сторонам. Батюшки-светы, народу, народу! Столпились, на Ваську зырят, дети хихикают, пальцами тычут, будто на обезьяну
в
зоопарке, как раз вчера там Васька с Веркой между
клетками бродили.
Смотрит Васька снова
на
свои ноги в кроссовках и не хочет их снимать.
Верка
услужливо наклонилась, хотела помочь ему кроссовки с ног стянуть. Васька
отпихнулся от Верки как от чумной, сделал нога об ногу, как балерина в
реверансе, кроссовки слетели на пол, и Васька предстал перед публикой клоун
клоуном, лучше всякого цирка. Пятки грязные голые, пальцы с нестриженными,
чёрными ногтями, торчат наружу из того, что напоминает носки. А на самом
деле
не носки, а рвань, руньё, висит непонятно какого
цвета клочками, удивительно, как ещё держится. Позору не оберёшься. Носки
многолетней давности. В мелкую и крупную дырку, полный ажур. А верх – верх
носков весьма ещё приличный. Потому, собственно, и надеты, не всё ли равно,
какие корешки, если их никто не видит, главное – вершки, которые всем
видать.
И воняет, конечно,
тоже
прилично. Ну, ещё бы. Если в этом ажуре Васька круглыми сутками, и днём и
ночью. Как и положено рабочему классу.
Взглянул Васька на
людей вокруг, видит, все как заворожённые уставились на его ноги. Тоже мне,
аристократы. Надел он снова свои кроссовки и ушёл. Тьфу, интеллигенция.
Пошли
вы, знаете куда.
Следующую любовь закрутить у Васьки
получилось
в самый разгар коронавируса. Запреты, ковиды, маски, перчатки, не входить, не заходить, не
дышать, не пить, не разговаривать, не обниматься… И вот тут все как с ума посходили.
Из-под масок подмигивают, глазами стреляют, за угол зазывают. И не поймёшь,
где
мужик, где баба, все космонавты, все одинаково молчат, только знаки подают.
За
угол заведут, где патруля нет, быстро на троих сообразят, это вакцина,
говорят,
от коронавируса. И снова маску на морду, и в
разные
стороны – дистанцию соблюдать. Подпольные вакцинирования в моде, по ночам в
бары со двора через секретный пароль. Весёлая жизнь наступила. Все ушли в
подполье. Даже парикмахерские.
Там, в подполье,
Васька
и познакомился с Нинкой. Она вся в скафандре прозрачном, такая из себя, а
под
скафандром – микроскопический купальник двумя лоскутками на голое тело.
Жарко,
говорит, мне, в одежде. Скафандра достаточно. Васька влюбился в Нинку с
первого
взгляда. Такое шикарное тело, тут и купальник не нужен. И без него всё
понятно.
Свидание, ясный пень, на ночь назначили. Днём появляться в черте города
запрещено. Только тем, у кого собаки. Но где её взять, собаку. Дефицит. На
прокат брать – дорого, цены подняли тем, кто напрокат хочет.
А я лошадь на
прогулку
беру, Нинка говорит.
Шутит, наверное.
Нет, отвечает, я
всерьёз. Лошадь – милое дело. Гуляю по ночам. Приходи, увидишь.
Пришёл Васька,
видит, и
правда. Едет Нинка в белой маске верхом на белой кляче по центру пустого
проспекта.
Васька без маски,
зачем
маска, когда зарплату дали, в такой праздник и море по колено, а уж коронавирус тем паче.
Сейчас, Нинка, иду,
иду
к тебе, моя краля! Замахал Васька
руками, как утопающий посреди моря, шагнул с тротуара на мостовую, пошёл,
будто
поплыл, то вправо, то влево, но всё же доплыл до лошадиной морды. А она,
морда,
белая такая, тоже видать в маске, и улыбается. Васька расчувствовался.
Точно,
морда улыбается. Ну, какая же ты симпатичная, Ниночка, сказал Васька, глядя
на
лошадиную морду, и лошадь вся в тебя, тоже симпатичная, дай я тебя расцелую,
Нинулик. Стал Васька целовать Нинку в самые губы, ах,
какие
же у Нинки губы, толстые, сочные, чувственные, и зубы под ними гладкие,
могучие. Но поцелуи не понравились Нинке, и она взяла, да и откусила у
Васьки нос.
Или полноса, поди-разбери с пылу-жару. Об этом потом на всех сайтах
написали.
Прославился Васька.
Разве можно,
гражданин,
лошадей целовать в нетрезвом виде, упрекал потом чуть не окочурившегося
Ваську
весёлый врач-космонавт в белой маске, не поймёшь, то ли мужчина, то ли
женщина,
то ли это сама Нинка.
Уехал Васька после
выписки из больницы долечивать раны любви и рваный нос в ещё более глубинную
часть России-матушки, подальше от городских ужасов, к бабушке в деревню. Всё
равно в городе работа стоит, ничего не строят, сплошной кризис, блекаут, карантин, что там ещё, ковидло-повидло.
Корпорантины … тьфу… корпоративы,
их, пишут, будут казаки разгонять.
Полицейские
облавы по ресторанам-барам, мордой в пол. Жить страшно. Словом, только в
деревню, туда.
В деревне тихо,
мирно,
без облав, пахнет природой, родным. Собаки хвостами машут. Коровы мычат.
Люди
из погреба картошку тягают, самогонку наливают, да с огурчиком из бутыля, ну, класс. Вот это жизнь, понимаешь. Ни масок
тебе,
ни космонавтов, ни дистанции. Кайф.
Васька ходит по
деревне, все заняты. Надо бы и ему где подработать. Нашёл, починил,
подкрепил,
дали ему бутылку самогона. Тоже неплохо.
Стал привыкать к
новому
образу жизни. Обтёрся, обзнакомился.
И вот, оно.
Накатило. Нюрка. Доярка местная. Молоком пахнет. Щёки румяные.
Глаза
добрые, как у коровы.
Васька стал к ней
подкатывать. А она не против. Даже потрогать себя даёт. У Васьки прям глаза
на
лоб от счастья лезут. Трогает её вовсю. Это тебе не то, что в городе. Без
церемоний. Вот что значит, ближе к природе. Всё в натуральном виде.
Я к тебе приду,
Васька
говорит Нюрке.
Ко мне нельзя, у нас
в
хате столько людей, что друг на дружке.
И ко мне нельзя,
чешет
затылок Васька, у меня там бабушка-праведница, говорит, береги честь
смолоду.
А давай в свинарник,
это Нюрка предложила. Там можно, у нас так делают.
А почему не в
коровник,
спросил Васька.
Корова и лягнуть
может,
а свиньи – они что.
Пришли в свинарник,
только началась было у них самая горячая страсть, как слышат – разговоры.
Нюрка голову приподняла, Васька прислушался – точно,
разговоры.
А, это школьники,
Нюрка объясняет, не обращай внимания.
Какие ещё школьники?
Ну, те, кто на дистационке. Им в школу из-за ковидобесия
запретили ходить, уроки на удалёнку перевели, а с
интернетом в селе напряг, только в свинарнике сигнал и ловит. Вот они и
пришли
сюда, урок у них идёт, в зуме.
Продолжил было
Васька с
Нюркой дальше страсть свою крутить, но кто-то мимо
прошмыгнул, хихикнул, кто-то сопит совсем близко, то ли свинья, то ли
человек.
Слышит Васька, голос чей-то говорит: дети, прекратите мешать взрослым,
уберите
их из кадра.
Нюрка
смеётся: это мы к ним в зум попали.
Васька обмяк, не,
какая
тут страсть.
Так и женился на
Нюрке, без страсти.
Только Авксентий Викторович Шакалов открыл рот, чтобы огласить
повестку рабочего совещания, как в совещательный зал вошли серые личности и
без
разговоров заключили его запястья в наручники.
Наручники, с учётом
высокопоставленности особы, не простые, а с бриллиантами.
Но господину Шакалову не легче от того.
С первого взгляда на
сумрачных гостей он всё понял и всё вспомнил. И свои счета в зарубежных
банках,
и свои виллы, и свои бассейны, вертолёты, самолёты, сауны с любовницами.
Что же делать,
пронеслось в его голове, и вспомнилась за одну секунду вся его взрослая
жизнь,
карьерный взлёт, баснословное счастье на высоких постах, заграничные поездки
на
курорты, ах, как сладко жилось.
Но всё же что
делать-то? В наручниках и взятку не всучишь.
И во вторую секунду
своих молниеносных размышлений вспомнились ему детство, родной дедушка Авксентий, и то, как он говаривал, бывало, маленькому
внучку Авксентию: ты, внучек, в жизни, главное, не
того, не ври, не кради, и будь всем доволен. А Бог, что надо, и Сам знает.
Всё
тебе будет. А ежели иначе вздумаешь жить, то смотри, от сумы и от тюрьмы не
зарекайся.
Вот оно, понял Авксентий в третью секунду нового бытия в наручниках,
вот
где ключ к моему будущему. И принялся он горячо взывать к Богу с просьбой о
помиловании. Теперь уже больше не к кому.
То ли Бог услышал,
то
ли и правда ошибка вышла, но в четвёртую секунду трагедии в совещательный
зал
вбежала красавица-секретарша и вскричала:
– Ошиблись вы,
ошиблись! Я же сказала вам: заместитель господина Шакалова
совещается не в Золотом, а в Серебряном зале. Вы что, золото от серебра не
отличаете? Вам в Серебряный зал, туда, туда идите с вашими
наручниками.
В пятую секунду
Авксентий Викторович Шакалов оказался вновь на свободе,
противные незнакомцы исчезли, захватив с собой и драгоценные
наручники.
Уф, Авксентий
Викторович в порыве чувств сгрёб со стола вместе с бутылками минералки
бархатную зелёную скатерть и вытер ею мокрый лоб.
Вот дурак, подумал
он о
своих переживаниях. О Боге вспомнил. Чего только с человеком страх не
делает. В
идиота превращает.
Он осмотрел
заполненную
притихшими чиновниками аудиторию и сказал:
– Ну, что, жизнь всё
же
прекрасна! А, господа казнокрады? – и, довольный своей шуткой,
захохотал.
Зал очнулся. Жизнь
продолжается. Всё впереди!
Виновник торжества
Авксентий Викторович Шакалов ощущал себя именинником, а
потому объявил заседание закрытым и позвал всех в свой личный бункер
отпраздновать не случившийся арест. И прежние планы на будущее снова
рисовались
радужными картинами непрестанной сытости, непрестанного личного
благоустройства,
и много чего другого.
Как не выпить за то,
чтобы все последующие угрозы возможных арестов тоже чудесным образом
оказывались вечной ошибкой! Как говорится, сам Бог велел. Бог? Авксентий Викторович удивился опять своей глупости, а
также
глупости своего деда, завещавшего жить по заповедям Господним.
Что хочу – то и
ворочу,
подумал Авксентий Викторович. И вовсе не Бог, а я
сам, личным трудом, смекалкой, хитростью и изворотливостью сумел нажить то, что имею. И не надо баек про
честность,
про совесть. Это для простолюдинов. А таким, как я, сам Бог велел… И осёкся.
Опять Бога вспомнил, да что же это такое. Не к добру.
Девицы в бикини
разносили гостям вкусное и крепкое. Авксентий
Викторович во главе банкетного стола произносил тосты.
Он растроганно
смотрел
на кирпичные лица подчинённых, думал о жизни, о будущем, о том, какой же он,
Шакалов, молодец, и всё у него отлично. А страх перед угрозой ареста, что
свербит годами в сердце, ну его. А если уж совсем заест, то ведь в любую
минуту
можно и за границу выехать, к виллам и счетам, там уж бояться-то
нечего.
Но...
То ли Авксентий Викторович слишком близко принял к сердцу
четырёхсекундное житие в наручниках,
то
ли опять же Бога забыл поблагодарить, но сердце его не выдержало… А чего не
выдержало, то ли стресса, то ли счастья, то ли ещё чего-то, но взяло сердце
и
объявило акцию протеста. Прямо как быдло народное под окнами.
И оказался в одно
мгновение Авксентий Викторович и правда за
границей,
где его точно уже никто из смертных ни достать не мог, ни арестовать. Но,
блин
горелый, счетов сокровенных и дворцов, накупленных на спёртые бюджетные
бабки,
в той загранице-то нетути!
Похоронили Авксентия Викторовича Шакалова
согласно его завещанию в уютном гробике из чистого золота, с окошками, в
бриллиантиках, и с другими наворотами, даже его любимую
бирюльку – коллекционный Майбах – рядом с гробиком в могилу водрузили, ни в
сказке сказать, ни пером описать.
Всё это огородили
колючей проволокой под током и вооружённую охрану выставили. Никто ещё в
таком
тренде не был на местном кладбище! Вдобавок гимн включили! Всем на зависть!
Хоть какое-то опупение… тьфу, отупение… тьфу ещё раз, утешение.
Утешение!
Писательница Мария
Ивановна Многоталантова начала писать рассказ о
любви.
О том, как он и она
со
школьной скамьи любили друг друга всю жизнь, но она его не пускала на порог.
Всю жизнь не пускала. Обиду имела. Потому что он перед свадьбой ей изменил.
Она
застукала изменника на горячем. После такого переплёта жених каялся,
страдал,
звонил избраннице, письма писал. И делал он это целых двадцать… нет, лучше
тридцать, лет. Невеста его проклинала, тоже тридцать лет, но при этом
продолжала любить и хранить верность.
Мария Ивановна
думала,
думала, и не знала, а как же завершить трагический рассказ.
В жизни эта пара
после
измены жениха на самом деле рассталась навсегда и без последствий. Он её
забыл,
женился на другой, и дело с концом. Ну, а она… Да, она и правда всю жизнь
прожила в одиночестве, и лишь ближе к пенсии нашла таки себе мужчину. Но то
в жизни.
А у нас большая литература.
Тут Мария Ивановна
надумала следующий вариант разворота событий.
Итак.
Они расстались из-за
его измены перед свадьбой. Всю жизнь продолжают любить друг друга. Но живут
порознь в разных городах. Она его не прощает. Спустя двадцать, или, лучше
тридцать, лет она узнаёт о его смерти. В предсмертном письме он ей оставляет
разъяснение: его измена была инсценировкой, дабы сорвать свадьбу, потому как
у
него обнаружили неизлечимую болезнь с гарантией обездвиженности, что в
дальнейшем,
увы, и произошло. Он, как инвалид, не хотел связывать любимую даму по рукам
и
ногам, вот и прибегнул к спектаклю с изменой.
После прочтения
предсмертного письма бывшего жениха, оказавшегося инвалидом, невеста,
которая
уже к тому времени превратилась в одинокую пенсионерку, рвёт на себе волосы,
рыдает, и на этом рассказ заканчивается.
Мария Ивановна так,
было, и решила закрутить сюжет. Но потом её вдруг затошнило от инвалидных
наворотов.
Итак.
Заново.
Они двадцать, или
нет,
пусть будет тридцать, лет любят друг друга, страдают, а в конце жизни,
сохранив
друг другу верность, наконец, встречаются. Заново влюбляются, уже чисто
платонически, без развратов. Оформляют брачные отношения. Живут душа в душу как брат и сестра.
Умирают
в один день от британского штамма мутировавшего
коронавируса.
Вот это то, что
надо,
решила Мария Ивановна.
Она поднялась с
дивана,
на котором обдумывала сюжет.
Выпила кофе с
коньяком.
И написала
рассказ.
И пришла от него в
восторг.
Особенно ей
понравилось
про смерть влюблённой пенсионерской пары в один день и час от коронавируса.
Ха. Так им и надо,
подумала со злорадством Мария Ивановна о своих героях. Они начали ей
надоедать.
Она разослала
рассказ
по электронной почте в журналы, и затаилась в ожидании славы.
Ответ ей прислали
лишь
из одной редакции, но тоже с отказом.
Писательница Многоталантова сильно, конечно, расстроилась, и стала
вносить в рассказ правку. Сокращать, добавлять, и так далее.
Наконец, рассказ
заново
ей понравился, и она заново отослала его всё в те же журналы, с пометкой
«вторая редакция, внесены изменения, стало намного лучше, прошу первый
вариант
аннулировать, а это взамен первого».
Ответов вообще не
пришло ни от кого. И нигде её рассказ не напечатали.
Мария Ивановна
поняла,
опять что-то не так. Но что?
Каждый день она
открывала опротивевший ей текст и переделывала, улучшала, сокращала,
расширяла.
Ей стало казаться,
что
предыдущие варианты были действительно никчёмными, а этот, новый, самое
то.
Эх, думала она,
зачем я
поспешила, не дала тексту отлежаться, отправила в сыром виде. Но уж теперь
вот
этот, самый новый, точно возьмут.
Выслала в те же
инстанции с пометкой «третья правка, покорно прошу простить, отныне
действительно стало замечательно, предыдущие тексты замените, пожалуйста, на
свежий».
В ответ ни гу-гу.
Она открывала каждый
день сайты журналов, в которые ушла веерная рассылка с её рассказом о любви,
но
нигде фамилия «Многоталантова» не обозначалась.
Мария Ивановна
ждала,
ждала, и всё больше ненавидела свой этот рассказ о любви.
Она придумала новый
заголовок, имена героям поменяла, дописывала, переписывала, убирала лишние
междометия, подправляла стилистику, чистила грамматику.
Но рассказ ей и
самой
уже решительно не нравился.
Но что, что в нём не
так, чего не хватает?
Она выходила на
улицу.
Бродила по аллеям в
заполненных пенсионерами парках.
Заходила в
переполненные пенсионерами магазины.
Смотрела на
медицинские
маски на подбородках пенсионерских, на то, как поверх масок пенсионеры
глазами
пересчитывают в скукоженных ладонях мелочь.
Снова шла на улицы.
Снова смотрела на
людей, на витрины, потом на голубей, кошек, потом ещё на небо.
И всюду ей
мерещились
герои её рассказа. Как они всю жизнь страдают. Как становятся пенсионерами.
Продолжают любить друг друга, но на расстоянии, а она к тому же ещё и
ненавидит
его за ту самую измену перед свадьбой, потому и не даёт ему по сей день. И
оба
всё страдают, страдают…
И Мария Ивановна
страдала вместе с ними.
И однажды, когда она
глядела на скукоженных под масками пенсионеров в
их задрипанных куртках, с
их тощими кошёлками, её осенило.
Вот чего не хватает!
Ну, конечно! Размышлений! Ё маё!
И она добавила в
рассказ главное: размышления автора.
О! Настоящие,
вдохновенные!
Её, наконец,
посетило
вдохновение!
Мария Ивановна
писала о
том, что такое любовь, и почему героям от этой любви плохо, и почему им
плохо в
этом городе, на этих улицах, в этой нищете, и всё не так в нашем
государстве,
цены так и прут, так и прут.
В магазины заходить
страшно. И масло пальмовое в кондитерке и иже с
ней
зашкаливает, и молочка, тьфу,
пакость, ненатуральная. И тарифы на ЖКХ летят и летят куда-то, в отличие от
ракет. И пенсии маленькие, а того и гляди, вообще отменят, уже и разговоры в
прессе поднимают. Зондируют, значит, прощупывают настроения общественные. И
в
стране всё что-то не то, не то. В мире тоже не то, не то. Намордники на
людях,
электронные браслеты, удалёнка. А совсем скоро
электронное рабство. А в глубинке, значит, и вообще кошмар, дровами топят. В
соцсетях показывают отечественные просторы, где народ
без
интернета, а где без дорог, а где без воды, а где без центрального
отопления, и
даже с нужниками выгребными во дворах, и без газа. Это где – в державе, где
газа-то завались.
Вот куда катимся уже
не
один десяток лет, куда? И какую можно вообще любовь крутить, когда нужник во
дворе, мыться надо из тазика, а на физиономию цеплять намордник? Разве до
любви
в таких условиях?
А почему? Да потому
что
разорваны скрепы, попрано, затоптано, докатился народ, докатился…
Мировой войной,
говорят, пахнет, вот оно, вот куда катится всё.
А вы говорите
любовь.
Да какая там любовь. Провались она пропадом, любовь.
Прокисшая она, эта
ваша
любовь.
И эти, двое, да
придурки они, придурки, разве это любовь.
Тридцать, нет, лучше
сорок, да, сорок лет она ему не давала!
А он, дундук, продолжал любить её, стерву, жил в полном
одиночестве, терпел, будто он евнух! Разучились у нас любить. Нет её, любви.
Нетути!
Идиоты, только
идиоты в
неё и верят, как эти, что пятьдесят лет ждали друг друга, чтобы потом перед
смертью признаться в верности до гроба и залечь вдвоём в один гроб.
Каюк всем.
А вы говорите…
Да провались она,
любовь ваша.
Вздохнув,
писательница Многоталантова поставила точку.
С глубокой печалью
посмотрела на файл.
Загрузила в
электронный
конверт.
И отправила по уже
сохранившимся в компьютерной памяти адресам.
С припиской, что
просит
великодушно простить, но внесена существенная правка, а потому просьба все
предыдущие варианты аннулировать.
Слава Сопледуйлов оказался в центре мирового внимания. Он
выиграл
в лотерею главный приз – пост президента страны. Какой именно страны, стало
известно после дополнительного запроса в ООН.
Славе Сопледуйлову отдали ничейный обитаемый остров в ничейных
водах.
И Сопледуйлов
стал настоящим президентом.
Для начала он
пожаловал
себе титул пожизненного монарха.
Верноподданные
согласно
его воле орали «ура» и бросали в воздух бананы. Затем им выкатили бочки с
самогоном, и народ полюбил нового вождя.
Вторым шагом на пути
укрепления сопледуйловской монархии стали меры по
закручиванию винтиков. Слава Сопледуйлов сим
занимался в прежней жизни на посту директора специальной службы репрессий,
сокращённо – ССР.
– Люди – они, это,
они
ж винтики… Их надо содержать в режиме готовности к действию. А действие у
них
одно – быть закрученными как можно туже... Поняли, рожи вы тупорылые? –
сказал
Слава Сопледуйлов свите, а для большего понимания
прошил очередью из автомата Калашникова картину с морским пейзажем.
Море на картине в
ответ
взволновалось и вылилось в камин. Огонь погас.
Свита решила,
галлюцинация связана с кокаином.
Однако залегла,
притворившись убитой.
– Козлы, – сказал
Слава
Сопледуйлов.
Козлы поняли, что
пронесло, но всё ещё не дышали.
– Ладно, отбой, –
согласился Слава.
Когда свита снова
уставилась на него любящими глазами, Слава сказал:
– Желаем сказать
речь.
Он повёл бровью в
сторону пресс-секретаря.
Пресс-секретарь
выступил вперёд, открыл позолоченную папку с заготовленным текстом и
прочёл:
– Мы, царь Острова
Славы Сопледуйлова, сокращённо – ОСС, желаем
установить систему репрессий для поддержания в нашем государстве железной
дисциплины и массовой сознательности,
а
также для предотвращения политических заговоров.
Слава воздел глаза и
добавил от себя, поверх написанного, непечатное
выражение.
Из своего опыта
проживания на родине, в стране под названием Союз Олигархов и Рабочих, а
сокращённо – СОР, Слава знал: первое – народ ненавидит власть, второе –
народ
лелеет мечту о революции и уничтожении диктатуры олигархов.
На основе этого
Слава Сопледуйлов во главу угла своей внешней и внутренней
политики возвёл девиз: главный враг власти – народ. А потому власть должна
находиться в состоянии постоянной боевой готовности к уничтожению народа.
Для
этого надо делать всё, чтобы народ или вымирал, или сильно боялся. А значит,
надо нагружать его работой, не давать вволю кушать, как можно меньше
платить,
и, конечно, запугивать.
И да, ещё – не
позволять сидеть в интернете. Интернет – это тоже враг власти. Поэтому по
всему
острову, кроме царского дворца, интернет вырубили.
– А кто из вас хочет
получить должность главного оппозиционера? – спросил Слава Сопледуйлов
у свиты.
Свита снова упала
под
ноги царю и затаилась.
– Понятно, – сказал
Слава.
Бросили жребий.
Главным
оппозиционером выпало быть троюродному племяннику Славы Сопледуйлова
– Боре Брюхову.
Боре Брюхову поставили на лоб клеймо – чёрными буквами –
«главный оппозиционер». В таком виде его показывали в глобальной паутине.
Теперь все знали, в государстве ОСС процветает демократия.
Жизнь в государстве
ОСС
для Славы Сопледуйлова была сплошным счастьем.
Целыми
днями он ел самое вкусное, пил самое лучшее, смотрел самое крутое, имел
самое
красивое. Самых красивых ему привозили со всех континентов. И как я раньше
мог
жить без гарема, удивлялся Слава.
Но вскоре ему стало
на
острове тесно, и он собрал заседание совета национальной безопасности.
Старейшины
согласились
с предложением царя захватить власть во всём мире.
– Но у нас маленькая
армия, а планета большая, – усомнился, правда, один из
старейшин.
На это ему
возразили,
даже самые трудные ситуации можно разрешить с помощью одного маленького, но
верного средства. Называется это средство: яд. А для большей понятливости
дали
выпить этого самого яда посмевшему усомниться во всемогуществе непобедимой
империи ОСС.
И вот – началось. В
ОСС
стали подготавливать в биолабораториях к
распространению по всему миру тараканов – разносчиков новейшей заразы под
названием ЗЗД, что означает – Зараза Завтрашнего Дня.
Но мировое
сообщество
через космос разузнало про тараканов в ОСС, отреагировало молниеносно: Славе
Сопледуйлову прислали приглашение снова участвовать в
розыгрыше лотереи.
Приглашение
доставили
на ядерном бомбардировщике.
Слава покосился на
бомбардировщик за окном своего дворца и – согласился тянуть счастливый
билет.
Офицер с погонами
армии
мирового сообщества протянул ему свою военную каску. На дне каски лежала
только
одна бумажка.
– И что там
написано? –
поинтересовался Слава.
– Электрический
стул.
–
Один-единственный?
– В трёх
экземплярах.
– На
выбор?
–
Да.
– А зачем на выбор,
если одно и то же?
– Не одно и то
же.
– Как
это?
– Стулья от разных
производителей.
– И от каких же?
– Два стула из стран
высокого уровня технологий, а один стул – подарок от руководства вашей
Родины.
Слава выбрал,
конечно,
подарок Родины.
Стул подключили к
сети,
усадили на него Славу, но ничего не произошло. Слава по-прежнему дышал и
глазел
по сторонам.
– Что за чёрт? –
сказал
офицер.
– Обычное дело, –
сказал Слава.
– Как
это?
– Заводской дефект,
вот
так это. Узнаю наше качество, – Слава подмигнул офицеру.
– Вам повезло, –
согласился офицер.
– И что дальше? –
спросил Слава. – Может, больше не надо лотереи? А стул мне на память
останется?
Всё же я выполнил ваше условие – поучаствовал в
лотерее.
Офицер запросил
консультацию в ООН. Там сидели в ожидании новостей с Острова Славы Сопледуйлова. Посовещавшись, постановили: «Первое. В
связи
с новым выигрышем в лотерею Славы Сопледуйлова
предыдущий его выигрыш аннулировать. Второе. В связи с технической
неисправностью второго лотерейного выигрыша его также
аннулировать».
И Славу вернули на
родину. Вместе с неисправным электрическим стулом отечественного
производства.
…Слава любит по
утрам
пить у себя дома кофе на легендарном стуле и вспоминать о прошлом, которого
могло и не быть, не потяни он счастливого билетика. Новых билетиков Слава
больше не хочет.
Проголосуйте за это произведение |