Проголосуйте за это произведение |
Рассказы
5 сентября
2020 года
Конфуз
Впервые за долгое
время
Инна Борисовна Кудлатая пришла на работу в хорошем настроении. Накануне её
поцеловал тот, кого уже целых три месяца она любила.
Всё нравилось ей в
Николае Васильевиче Гоголькове, внешность, манеры,
разговоры. А больше всего нравилось, что новый директор оказался не женатым.
Инна Борисовна
делала
ему глазки. На переменах, на школьных линейках, на педсоветах. Она бегала к
нему в кабинет по неотложным вопросам.
Не только Инна
Борисовна, но и иные коллеги, тоже из одиноких, оживились и расцвели.
И вот – случилось.
День
рождения директора. В коллективе скинулись и накрыли стол.
Исполнилось Николаю
Васильевичу Гоголькову двадцать восемь. Успевшая
ухватить место рядом с именинником, Инна Борисовна Кудлатая первая подняла
тост
и первая поцеловала Николая Васильевича в самые губы. Её примеру последовали
другие. Директор улыбался, он считал неприличным бороться с дамами.
В этой школе он был
единственным холостяком.
Было ещё двое
мужчин,
но – женатых, физрук и сторож. Оба любили выпить, и появление в школе
третьего
мужика восприняли на ура.
Словом, многие
возлагали на Гоголькова самые различные надежды.
Николай Васильевич,
разумеется, ощущал тайный ажиотаж вокруг своей персоны, но не придавал этому
значения. Его, увлечённого внедрением давно назревших педагогических реформ
в
местном болоте, ничто иное не интересовало.
Что касается
именинного
банкета с борьбой невест за жениха во главе стола, и далеко идущих сердечных
планов Инны Борисовны, то здесь ей удалось обставить конкурентов.
Она находчиво,
втихаря,
договорилась с директором, что проводит его домой.
Когда она,
вцепившись в
локоть Николая Васильевича, уводила его из школы, то на них, конечно,
смотрели.
То ли ещё будет,
торжествующе
думала Инна Борисовна.
Наконец, они пришли
к
двухэтажному дому.
Репутация этого
двадцати четырёх квартирного сооружения как символа единственного городского
оазиса посреди сельской глуши сошла на «нет» очень давно. Когда в эпоху
уничтожения колхозов было раздолбано к ужасу интеллигентов ещё и центральное
отопление. Вот тогда суровые отечественные зимы для жителей многоквартирного
оазиса и обрели особый оттенок непростой русской романтики. Бороться с
холодами
интеллигенты научились кто с помощью каминов и котлов, ну, а кто с помощью
пол-литры и народных гуляний. Словом, здание это стало в
селе наподобие весёлого общежития. Сельчане нарекли его Домом культуры,
взамен
другого, разграбленного в девяностые, помпезного советского дворца с белыми
колоннами, почившего в дебрях заброшенного парка отдыха с его нынешними
позорными остовами скамеек, с липкими от грязи ручейками дорожек, из которых
по
ночам неизвестные ковыряли-ковыряли, да и выковыряли всю тротуарную плитку.
Николаю Васильевичу
выделили однокомнатную квартиру на втором этаже. Сюда он приходил обычно на
ночь, чтобы прямо на полу, поверх расстеленного одеяла, выспаться и снова
вернуться в школу.
Сейчас, когда он и
его
спутница, как и подобает людям несемейным, неприкаянно, по-сиротски
топтались
под разбитым фонарём возле подъезда, словно не знали, а куда идти, а где
жить,
да и вообще как именно жить-то, к ним из открытых форточек доносились
сигналы
полноценной семейной жизни. Бурлили где трезвые, а где не трезвые разговоры,
звякала посуда, пахло жареной картошкой, шумели телевизоры, пищали младенцы,
хохотали и топотали по комнатам не желающие спать дети. С другой стороны
села
было слышно, как пьяный мужик под лай собаки ругал матом «дуру-жену».
– Ну, что же мы, так
и
будем стоять? – сказала утомлённая ожиданием любви Инна Борисовна и вытянула
дудочкой губы.
Захмелевший после
банкета Николай Васильевич взглянул перед собой и, подумав, облобызал
«дудочку».
После поцелуев и
приятных разговоров Инна Борисовна предложила теперь уже её проводить домой,
и
Николай Васильевич не имел больше права отказать.
– Вы, наверное,
родственник тому самому Гоголю, а, дорогой мой почти Гоголь? – говорила Инна
Борисовна и налегала на Николая Васильевича всем телом, колыхающимся от
смеха.
У директора от её
телодвижений шла голова кругом. Он с удовольствием соглашался, да, потомок,
да,
Гоголя, в честь него двадцать восемь лет назад его и назвали драгоценные
родители, преподаватели русской литературы.
– Да что ты
говоришь! –
Инна Борисовна перешла на «ты» («Пора!» – мелькнуло в её голове). – Значит,
я с
твоими предками найду общий язык.
И она снова налегла
на
Николая Васильевича.
– Ты думаешь? –
сказал
он с глупой улыбкой, тоже перейдя на «ты».
Они пришли к дому
Инны
Борисовны и стояли возле калитки. Их громкие голоса разносились в ночной
тишине.
Над головами мигало
звёздное небо. Заворчал пёс в будке, всхлипнул какой-то зверь, и снова
резанул
тишину смех Инны Борисовны.
Дверь в доме
приоткрылась, в полоске электрического света высунулась голова женщины. Это
была мать Инны Борисовны – Екатерина Михайловна Кудлатая. Увидев, что дочь
пришла с мужчиной, Екатерина Михайловна закрыла дверь. Но тут же дверь опять
скрипнула, на этот раз выглянул отец Инны Борисовны – Борис Петрович
Кудлатый.
Поглядев с полминуты на кавалера дочери, Борис Петрович закрыл дверь. В доме
исчез свет в окнах. Это означало, родители Инны Борисовны в щёлочку между
занавесками смотрят на молодых.
– Что ты имеешь в
виду?
– Потому что я тоже
училка литры, как и твои папочка с мамочкой, а значит,
общий язык с ними мне обеспечен, – снисходительно к мужской тупости
растолковала Инна Борисовна.
Она засмеялась и
придвинулась коленками.
– А у меня как раз
завтра Гоголь-моголь в шестом, – сказала она, напирая на коленки Николая
Васильевича.
– Правда?! –
директор
воскликнул, пожалуй, слишком искренне, но эта его, даже если и напускная,
горячность всё равно Инне Борисовне понравилось.
– Правда! – сказала
она
и чмокнула его в щёку.
Он помолчал и,
наконец,
довольно решительно признался, что как раз именно завтра планировал прийти к
ней на урок.
– Я буду ждать тебя!
–
сказала Инна Борисовна на прощанье.
Он слово
сдержал.
Инна Борисовна урок
проводила на подъёме. Она засматривалась
туда, где за последним столом маячила длинная фигура директора. Он
боролся с дремотой и силился придать лицу внимательное выражение. В его
голове
бродил не выветрившийся после вчерашнего застолья хмель, а душу томили
свежие
воспоминания о поцелуях Инны Борисовны.
За всю свою не такую
ещё и длинную жизнь Николай Васильевич не имел пока отношений с женщинами. В
университете как-то было всё некогда – учёба, сессии, ну, а потом и вообще.
Преподавание истории в городской школе. Он отдался педагогике целиком и
безоглядно. Работа захватила его. А после уроков, конечно, футбол с
пацанами, под
восторженные крики девчонок, а в выходные – походы с классом за город в леса
и
горные дали.
Его энтузиазм
оценили и
предложили повышение – в места, правда, глуховатые… Но ведь, сказали
будущему
директору полупустой школы, кому, как не таким, как он, поднимать село,
просвещать народ, восполнять, в конце концов, нехватку кадров. Да, с бытом
не
вполне. Дороги не ахти. Ну, газа нет. Что ещё. С водой напряг. Но ведь,
ёлки-палки, есть то, чего в городе нет: деревянные дореволюционные колодцы с
замечательной ключевой водой. И, не менее важно, порядок с электрификацией.
Ну,
а главный козырь – интернет недавно появился. Пусть на тридцать лет позже,
чем
хотелось. Но ведь появился. Благодаря, кстати, увлечённому радиоэлектроникой
смекалистому десятикласснику-патриоту. Пацан уговорил местных мужиков за
бутылку водки сварить из стальных прутьев многометровую вышку. И это чудо-юдо вместе с прифигаченным
роутером обеспечило деревенские избы интернетом. Вот какой потрясающий патриотизм. Стране
нужны патриоты. Страна зовёт. Подрастающее поколение требует жертв. На такие
речи высшего начальства Николай Васильевич, конечно, с горячим чувством
откликнулся.
– Дети. Сегодня мы
начинаем изучать творчество удивительного русского писателя. Его имя…
Тут Инна Борисовна
поймала взгляд директора, вспыхнула и сказала:
– Николай Васильевич
Гогольков.
Услышав свою
фамилию,
директор очумело взглянул на Инну Борисовну. Его взгляд показался ей таким
страстным, таким влюблённым, что ей захотелось летать, петь и даже плакать.
– Гоголь, а не Гогольков.
Это сказала
отличница
Нина Умёхина. Она сидела под носом у Инны
Борисовны.
Перед Умёхиной, рядом с ноутбуком, лежали смартфон
и
учебник, открытый на странице с биографией писателя.
После запоздалого
прорыва в глобальную паутину в селе, понятное дело, наблюдался бум вокруг
гаджетов, а в местной школе даже полагали, что благодаря интернету
улучшилась
дисциплина. Ведь дети теперь на уроках не столько баловались, сколько
торчали в
своих телефонах.
– Именно Гоголь, –
повторила с воодушевлением Инна Борисовна, не смутившись оговорки.
Она, если честно,
ненавидела свою профессию. Школу она называла дурдомом. Детей же
побаивалась,
потому что те, жаловалась она своим папе с мамой, садились ей на голову.
Но сегодня ничто не
могло выбить из колеи Инну Борисовну.
Да и шестиклассники
в
присутствии дирика вели себя непривычно хорошо,
без
запусков бумажных самолётиков.
С сегодняшнего утра
Инна Борисовна воспринимала работу под новым углом зрения. Она обнаружила
себя
вдруг в прекрасном и очень близком будущем. Таком же близком, как сидящий
неподалёку от неё Николай Васильевич Гогольков.
Там,
в будущем, случится то, чего она так ждала эти беспросветные годы: счастье.
Когда она переводила
взгляд с дремлющего Гоголькова на сидящих перед
собой
детей, то, конечно, думала не о них, а о других детях. Их ещё нет, но они,
она
была уверена, обязательно появятся у неё с Гогольковым.
Когда она смотрела в окно, то наблюдала там, за коровниками и полями, там,
под
солнцем, те самые свои новые жизненные горизонты.
– Гоголь Николай
Васильевич написал, дорогие мои, много великих книг. Писал он гениально. И
как
это свойственно гениям, ушёл из жизни в цветущем возрасте. А прожил он всего
лишь…
Тут Инна Борисовна
запнулась. То ли из институтской учёбы, то ли из интернетной
помойки, в памяти брезжили обрывки полученных знаний – Гоголя по
недоразумению
вроде похоронили живым, и он оттого в гробу перевернулся, а перед тем, как
его
похоронили, он сжёг рукопись нового тома «Мёртвых душ». Но вот сколько он
жил
лет – тридцать, сорок, а может, и все пятьдесят, это Инна Борисовна не могла
точно сказать.
Не завершить начатую
фразу означало для неё позор и публичное признание в невежестве. Она
украдкой
скользнула взглядом по физиономиям. Слушатели, из тех, кто не сидел в
телефонах, как назло, не отвлекались, и явно ждали продолжения. Оно им надо,
подумала она.
На подсчёт, а
сколько
же, в самом деле, он жил, у Инны Борисовны были секунды. Она бросила взгляд
в
учебник на столе Умёхиной. Ага, вот оно: 1809 –
1852.
От «1852» отнять «1809». Без калькулятора, в голове, второпях, это ужас. Но
что-то, да получится. Получилось «32». На повторный пересчёт времени не
было.
Молчать становилось неприлично.
Она удивилась,
Гоголь
умер, оказывается, в её возрасте, и вслух сказала:
– … тридцать два
года!
Представляете, как мало! И как много успел!
Она перешла к лекции
о
творчестве Гоголя, собираясь пересказать самое захватывающее из того, что
было
в её памяти, а это в первую очередь, разумеется, фильм «Вий».
Но опять послышался голос Умёхиной. По её
подсчётам в
ноутбуковском калькуляторе получается отнюдь не
тридцать два. Да и смартфоновская Википедия
о том же. Умёхина показала экран смартфона: умер в
сорок два года. И если погуглить, те же
цифры.
Инна Борисовна
молниеносно оценила катастрофу. Она мысленно чертыхнулась по поводу забытого
дома планшета, подсказкой которого могла бы так же успешно воспользоваться,
как
сейчас это сделала Умёхина. Но утром Инна Борисовн
была в столь расчудесном настроении, что прилетела на работу без сумки, без
бумаг, без стопок смертельно надоевших ей ученических тетрадей. Без всего.
Налегке. Как это случается с очень счастливыми людьми.
В её голове вновь
пронеслось всё, что она когда-то слышала и читала о Гоголе. Самой яркой в
этом
биографическом компоте была спасительная для неё история то ли о мнимом, то
ли
о реальном сумасшествии Гоголя. На этой мысли Инна Борисовна и выстроила
экспромтом дальнейшую версию знаменитой биографии.
– Понимаете, дорогие
мои, – сказала она ласковым и даже вкрадчивым голосом. – Существует такое
понятие, как творческая жизнь. Так вот, хотя Гоголь и прожил на физическом
уровне действительно сорок два, с этим никто и не спорит, но с точки зрения
творчества жизнь его, как литератора, завершилась гораздо раньше.
Тут она понизила
голос.
– А теперь – то, что
не
афишируют. Завесу над жуткой тайной я лично для вас, дети, в порядке
исключения, так и быть, приоткрою. Но с условием. Эту тайну вы сохраните до
своей гробовой доски, и ни-ког-да, ни-ко-му, не расскажете.
В голосе Инны
Борисовны
появились драматические и почти замогильные нотки:
– Итак. Внимание!
Тут Инна Борисовна
выдержала многозначительную паузу, сделала страшные глаза и обвела класс
взглядом этих своих страшных глаз.
Даже те, кто сидел в
телефонах, теперь заворожённо смотрели на Инну Борисовну.
– Гоголь, увы, сошёл
с
ума.
И она продолжила
заговорщицким и каким-то совсем уже кровожадным голосом, так, будто
описывала
истории упырей из блокбастеров:
– На этой почве он
даже
сжёг рукопись следующего тома «Мёртвых душ». Представляете?! Главный вывод:
именно по причине чокнутости последние годы
существования Гоголя оказались ну просто натурально вычеркнутыми из жизни.
И в заключение,
деловито, голосом учёного лектора, почти
скороговоркой:
– Вот почему,
дорогие
мои, отдельные продвинутые литературоведы не без оснований полагают,
количество
прожитых Гоголем-писателем лет равно вовсе не сорока двум, а с точки зрения
сочинённого им в здравом уме – тридцати двум.
Всё, что у него после тридцати двух, это не творчество, это не жизнь,
а….
– Сумасшествие, –
сказала смекалистая Умёхина.
– Именно, –
подтвердила
Инна Борисовна. – Согласитесь, дорогие мои, назвать полноценной жизнью
сумасшествие – ну, ни в какие ворота, а уж для писателя и вовсе смерть. Се
ля ви. Но, тс-с, это тайна!
Раскрасневшаяся от
пережитого волнения, Инна Борисовна выдохнула и мысленно восхитилась своей
находчивостью.
После этого она
взглянула, наконец, на директора. Тот спал.
«То ли ещё будет!» – вновь, как и накануне
после банкета, когда она под руку
уводила Гоголькова из школы, подумала Инна
Борисовна,
и ощутила необыкновенный прилив сил.
Август,
2020
Неожиданное
свидание
– Алё. Квартира
Козлачковых?
Перед Елизаветой
Николаевной
лежал старый телефонный справочник, открытый на букве «К».
– Да, – ей ответил
юношеский бас.
– Юрия Павловича
можно
услышать?
– Сейчас! Деда,
тебя!
Елизавета Николаевна
закусила губу. Она сомневалась, правильно ли поступила с этим внезапным
звонком,
и шёпотом чертыхнулась.
– Ты чего? –
откликнулась Желудкова.
Щёлкнул вскипевший
чайник. Желудкова налила кипятка в чашку. В
кабинете
запахло кофе.
– Звоню одному
старому
знакомому, сто лет не общались, – пояснила Елизавета Николаевна.
Она постаралась
сказать
это небрежно.
– О, хорошая
новость.
Тогда перекурю, – Желудкова забрала со своего
стола
пачку сигарет, чашку кофе и, стуча шпильками, ушла.
Елизавета Николаевна
была ей благодарна.
Но вот в трубке
зашуршало, раздался знакомый хрипловатый голос:
–
Слушаю.
– Юра, привет! –
сказала она нарочито весело. – А это я. Узнал?
– Вроде,
да.
– Как поживаешь?
– Да так, ничего. А
ты?
– Я тоже
нормально.
– Откуда
звонишь?
– Из центра. А ты,
вижу, всё там же…
Она чуть не сказала
«в
дыре».
– Да, я здесь, как и
всегда, – сказал он.
– Ты всё ещё
работаешь?
– Нет. На пенсии. А
ты
замуж, наверное, вышла?
– Не-а… Я видела
как-то
про тебя в вашей прессе – финансовые махинации, судебный процесс и так
далее. И чем закончилось?
– Ничем. Хотя нервы
помотали. Развалилось дело.
– Тебе повезло.
– Да, повезло.
– Рада за тебя. Как
это
тебе удалось вляпаться?
– Та, козни старых
друзей.
–
Кого?
– Ну, кого-кого.
Бухгалтерши. Вот когда я вспомнил твои слова…
–
Напомни…
– Что она змея
подколодная.
– А, да…
Она вспомнила про
«змею».
Бухгалтерша, по
слухам,
числилась когда-то, в числе прочих, в любовницах у Юрия Павловича. В ту пору
Елизавету Николаевну это бесило.
– Главное, тебя
никому
не удалось посадить, и я за тебя рада. Это честное
слово.
– Спасибо. Как твоя
работа?
– Так же. Только
редактор другой. Предыдущего на пенсию отправили.
– Знакомая картина.
– Всё как у вас.
Остальные, из тех, кто при мне работал, на прежних
местах?
– Да.
– И
бухгалтерша?
– И она тоже. Меня
одного съели. А я, в принципе, и доволен, что на пенсии. Правда. Не ожидал,
что
так хорошо мне станет. Книги читаю, отдыхаю, гуляю.
– Я рада за тебя, –
снова, уже в который раз, сказала она.
Она не решалась
произнести то, ради чего позвонила.
В коридоре
послышался
голос редактора, он шутил с новой секретаршей, Олей Парамоновой. Секретарша
смеялась заливисто и нагло, как показалось это Елизавете Николаевне. Ей
стало
противно…
Она скривилась, а
потом
сказала решительно:
– А я вот, позвонить
надумала. Предложить хочу. Давай, встретимся, как на это
смотришь?
После короткой паузы
он
ответил. Он говорил без удивления и, решила она,
равнодушно:
– Нормально смотрю.
Можно.
Ей не хотелось
признавать, что он охладел к ней. В конце концов, он согласился на встречу,
хотя бы так.
– Приезжай тогда.
Сможешь?
– Смогу. У меня как
раз
поездка к вам запланирована. Через два дня. Сына
проведать.
– А где
он?
– В
СИЗО.
Елизавета Николаевна
помнила его сына. Смазливый дамский угодник, весь в папашу. Гуляли редакцией
на
его свадьбе. С той свадьбы ей запомнился прикольный эпизод. Юрий Павлович во
время демонстрации гостям нового дома, выстроенного им для сына, показал в
мужской спальне потаённую дверь для любовниц. Дверь располагалась внутри
платяного шкафа и через неё можно было в случае срочной необходимости
выскочить
во внутренний двор с фруктовым садом и запасной калиткой на
улицу.
– За рулём в пьяном
виде, сбил беременную. Насмерть…
Он замолчал.
– Давай, ты мне
продиктуешь номер своего мобильного, – сказала она.
– Давай, – сказал
он.
К свиданию Елизавета
Николаевна подготовилась. Сходила в бутик за покупками – лакированные туфли
на
высоких каблуках, модный костюм с прозрачной блузкой, нижнее бельё
кружевное.
Из магазина, с горой
фирменных шуршащих пакетов в руках, она направилась в салон красоты, там её
полуседые космы подстригли и выкрасили.
– Мама, я на шмотки
потратила все деньги, что в редакции на юбилей подарили, – объявила с
порога,
скинула нога об ногу растоптанные кроссовки, и стала примерять
обновы.
Мать отозвалась с
кровати:
– Давно пора.
Осталось
мужчину найти.
– Ага. Нашла уже, –
она
засмеялась.
Ворох новой одежды
поднял ей настроение.
– Правда, что ли? И
кто
он?
– Юрий Павлович
Козлачков.
– Тьфу. Опять этот
старый пердун. На что он тебе, козёл. Потаскун. Кобель, тьфу, – мать пришла
в
негодование.
Она считала Козлачкова человеком подлым и двуличным. Она ненавидела
Козлачкова, много лет морочившего голову её дочери.
– Где ты его
откопала?
– В телефонном
справочнике, – она снова засмеялась.
Ей нравилось, что
мать
называет Козлачкова козлом и пердуном.
– С него песок
сыпется, – сказала мать.
Довольная, что у
дочери
хорошее настроение, мать успокоилась и тоже
засмеялась.
– Плевать. Пусть
песок.
Пусть потаскун.
– Ты бы ещё через
десять лет о нём вспомнила, когда ему сто лет стукнет.
– Через десять лет
ему
стукнет всего лишь… ммм…
восемьдесят.
– Во-во. Сколько же
ты
его не видела? Лет двадцать?
–
Пятнадцать.
– Ты ж не любишь
его.
– Ну и что. На
безрыбье
и рак рыба.
– Но ты ведь, балда, в редактора вашего втрескалась.
– Я в него, а он в
другую. Ей любовь, а мне вот дулю. Ха-ха.
– В кого же он?
– В дуру. Молодую и
красивую.
– Ну и наплюй на
него.
«По мне, так лучше одной быть, чем с
женатыми
таскаться», – хотела сказать мать, но раздумала. Ей было жалко дочь.
– А ты знаешь, я
шикарно
выгляжу, – сказала дочь.
Она стояла перед
зеркалом и смотрела на себя.
– Наконец, ты
взялась
за ум, – сказала мать.
Она собиралась
продолжить: «Я давно тебе говорила… Выброси эти свои мешковатые юбки до пят,
выкраси волосы, приведи себя в порядок». Но вслух сказала:
– Иди, я погляжу на
тебя.
Дочь
подошла.
– Отлично. Тебе идёт
стрижка. Тебе с детства шли стрижки. И чёлка молодит.
«И зря ты волосы
отпускала, это старит», – сумела проглотить мать, вместо этого сказала:
– Волосы покрасила –
и
сразу другая картина.
– Картина маслом,
ц-ц-ц, – дочь, смеясь, пощёлкала языком. – Так что, мама, ты права, дело за
малым. Жениха найти.
– Найдёшь, я уверена
в
этом.
Дочь снова ушла к
зеркалу. Но ни красоты, ни молодости там не увидела. «Никого я уже не
найду», –
подумала она.
– Ого! Лизонька!
Чудесное преображение! Ты выглядишь на десять лет моложе,– сказал Михаил
Викторович.
Они встретились во
дворе редакции. Она специально стояла здесь, в тени тополей, возле вонючей
бетонной урны, где обычно собираются на перекур журналисты. Она много лет
назад
бросила курить, но сегодня нарушила зарок.
Она хотела, чтобы он
увидел её – новую, помолодевшую, красивую.
Как только служебный
мерседес с ярлыком «пресса» на лобовом стекле притормозил перед шлагбаумом,
Елизавета Николаевна выбросила сигарету и пошла навстречу редактору быстрым
шагом. В её лице изобразилось в ту же минуту выражение деловое и
сосредоточенное, она показывала всем своим видом, что спешит.
– И куда мы убегаем
с
утра пораньше?
– Важное интервью! –
ответила Елизавета Николаевна срывающимся голосом.
Сердце её колотилось
от
волнения.
– Настолько важное,
что
ты стала выглядеть ну, прямо, сорокалетней. А тебе эта стрижка идёт. И этот
новый прикид весьма-весьма. Такая вся из себя
респектабельная. Ой, разбаловал я вас. Уходят с работы, когда вздумается,
сами
себе задания придумывают. Ну, разбойники, дождётесь
репрессий.
Он засмеялся, бросил
беглый взгляд на свои наручные навороченные смарт-часы, и сказал, глядя на
Елизавету Николаевну:
– Кстати. Насчёт
репрессий. Слух из достоверного источника. Под Осляковым
кресло зашаталось. Этого следовало ожидать, после такого голосования. А я,
кстати, предсказывал ему неизбежность расплаты, – Михаил Викторович указал пальцем вверх.
– И вот, гром грянул. А за что снять,
это не сложно. Скелетов в шкафу да на таких постах – с этим не заржавеет.
Коррупция и тому подобное, ну, как обычно, сценарий понятен. Со дня на день
наручники наденут. Ждём. Главное, успеть нам вовремя кинуть сенсацию в
газету.
Я набросал предварительно. Твоё интервью с ним, сама понимаешь, уже
вчерашний
день. Пусть полежит до лучших времён.
– Ты думаешь, будут
лучшие времена? – сказала Елизавета Николаевна, она в эту минуту не думала
об Ослякове, под которым шатается
кресло.
Она думала о том, а
будут ли у неё и Михаила Викторовича вот эти самые лучшие времена, о которых
он
только что упомянул.
– Лучшие времена
обязательно должны быть, Лизонька. Всегда и во всём. Если в это не верить,
то и
жить незачем. И ещё, раз уж на эту тему. Хорошая новость. Рюмшин
согласен оплатить нам две полосы. Н`алом. Так что готовься, у вас с Желудковой
будет горячая пора. Думаю, вы постараетесь на славу,
ага?
– Ага, – без особой
охоты сказала в тон редактору Елизавета Николаевна.
Она не любила всё
это
проплаченное. Восхваление Петров Петровичей, Андреев Андреевичей, Сергеев
Сергеевичей. С их далеко не всегда передовыми на самом деле заводами,
полями,
фермами. Она знала, редактор сам напрашивался на подобные заказы, он
специально
ездил по области. Но больше всего её коробило, что те, кто отказывался от
подобного, как это называл редактор – взаимовыгодного, сотрудничества с их
газетой, попадали по приказу Стародубова в чёрный список за своё
неправильное
поведение. В наше время накопать можно на любого, любил в этих случаях
говорить
Стародубов. И выуживал из компьютера ждущие своего часа файлы с
компроматом.
Михаила Викторовича
в
области не то, что не любили, а скорее ненавидели.
Всё это было
известно
Елизавете Николаевне. Будь это кто-то другой, а не обаятельный,
ослепительный,
удивительный в её глазах Михаил Викторович, то она наверняка имела бы о нём
иное мнение, и она это и сама понимала. Но именно этому человеку Елизавета
Николаевна всё прощала и не желала знать ничего
плохого.
Редактор наклонился,
чмокнул её в щёку.
Она ждала эту
минуту.
Его дежурные поцелуи в щёку составляли особую счастливую часть её
несчастливой
жизни.
Близко от себя она
услышала его голос:
– Давай, беги, красунья. Потом расскажешь, что за интервью загадочное.
Он хохотнул. И
подмигнув ей напоследок, зашагал прочь своим обычным размашистым шагом,
напевая
что-то весёлое, белозубо улыбаясь мелькающим по сторонам подчинённым и
размахивая по привычке одной рукой.
Она смотрела ему
вслед,
не в силах уйти. Он безумно красив, он похож на голливудского актёра, думала
она. Его спортивный торс, широкие плечи. Его размашистая походка, его
короткая
мужская стрижка. Ей всё нравилось в нём. Как ладно сидит на нём костюм. Как
замечательно блестят его туфли. Как хорошо он пахнет.
У неё сдавило тоской
сердце.
Очарование встречи с
Михаилом
Викторовичем, уже исчезнувшим из виду, стремительно растаяло.
Она бросила взгляд
внутрь урны и с трудом сдержалась, чтобы не вытащить оттуда свою, стрельнутую у Желудковой,
недокуренную сигарету. Но не идти же в кабинет к Желудковой
ради вонючих сигарет.
С ней поздоровались,
кто-то из мужчин сделал ей комплимент по поводу омоложения.
Она вышла за ворота.
Только глупый
человек
может думать, что изменить внешность – это изменить жизнь, сказала она себе.
Я
идиотка. Кому я нужна? О, блин, какого хрена я прихорошилась для этого
старого
пердуна? Почему я решила, что пердуну по-прежнему есть до меня дело?
Её мысли
перескакивали,
она злилась, ей хотелось убежать домой, зарыться с головой под подушку. Она
призналась себе, что она сумасбродка, и сумасбродка больше не желает идти на
это, надуманное с бухты-барахты, чёртово свидание. Ей хочется идти вслед за
другим мужчиной. Хочется, чтобы он узнал о её свидании с Козлачковым,
чтобы удивился, и быть может, спохватился, что опоздал. Я не только
сумасбродка, но я ещё и большая дура, подумала она, и отчаяние,
безнадёжность
то переполняли её, то исчезали, и вновь неясные надежды будоражили
душу.
Она шла по городу,
смотрела на себя в витрины. Там, в витринах, она казалась молодой. Ей
чудилось,
на неё заглядываются. Она шла с гордо поднятой головой и следила за осанкой.
Она замечала, что сутулится, и заново расправляла плечи. Она давно не
испытывала этой, подзабытой, самоуверенности, понимания, она не хуже других.
Она отвыкла ходить
на
каблуках, у неё быстро устали ноги. Но стоять на остановке не стала.
Общественный транспорт – это муторно.
На условленном месте
Юрия Павловича она не увидела.
У неё испортилось
настроение. Она снова вспомнила Михаила Викторовича. У него пристальный
взгляд.
Будто в самую душу заглядывает, так ей кажется. И ещё ей кажется, он
смотрит…
ну, как-то нежно, что ли, будто он только на тебя одну так смотрит, и любит
именно тебя… Во время разговора он имеет привычку коснуться рукой. Елизавете
Николаевне нравится, когда его рука дотрагивается до её руки, или когда он,
шутя, приобнимает её за талию. В её теле от его,
как
бы случайных, прикосновений будто стреляет током. Она испытывает счастье, а
ещё
надежду, что Михаил Викторович таким образом стремится показать ей особое
расположение. Она ищет встреч с ним в коридорах, в кабинетах, на лестницах,
во
дворе. Её душа замирает при его приближении, она мечтает, чтобы он снова
коснулся её. На совещаниях ей кажется, он чаще, чем того требуют приличия,
задерживает на ней взгляд, и в этом взгляде ей грезится любовь.
Любовь к Михаилу
Викторовичу – это иное измерение, в котором она живёт уже два года.
Два года, равные
вечности. За этой вечностью есть в понимании Елизаветы Николаевны заветная
дверь, она вот-вот откроется, и там, за дверью, начнётся счастье. А за этим
счастьем откроется следующая дверь, и там тоже обязательно будет счастье, и
тоже обязательно с ним, со Стародубовым…
На улицах ей
мерещится,
там, вдали, идёт тот, о ком все мысли, она ускоряет шаг, чтобы догнать, но
обозналась. Она восстаёт на мечты, уговаривает себя вычеркнуть его из
сердца.
Вернувшись после работы домой, она, закрывшись в своей комнате, катается по
полу и скулит. Она рыдает ночью и кулаками колотит в ярости по мокрой
подушке.
Я должна его возненавидеть, я обязана его забыть, я не имею права любить
его. Я
должна сделать всё, чтобы он перестал меня волновать. Она ищет способы,
чтобы
превратиться в серую мышь. Длинные мышиные юбки, глухие старушечьи кофты. Не
красит глаза, не красит волосы. Всё – против плохой и вульгарной, какой она
себя изнутри видит.
Я не должна
повторять
прежних ошибок, говорит она себе, я должна бежать от женатых. Она
соглашается с
внутренним голосом, и старается действительно бежать и ещё раз бежать от
Стародубова. И она бежит.
Но бежит, о, чёрт возьми, так, чтобы не
потерять его из виду. И против воли стремится попасть ему на глаза. О,
гадина,
с ненавистью говорит она о себе. И снова, с проклятиями в адрес себя,
гадины,
она ищет случайных встреч с ним, и ест себя за всё-всё-всё это, что так её
изводит.
Но вот случилось то, что
случилось.
Горе. Зовут горе – секретарша. Оля Парамонова. Это уже не другое измерение.
Это
то, что рядом, то, что реально, сегодня, тут, на земле, это – настоящее, и
оно
рушит надежду, оно превращает и без того невыносимую жизнь в пытку.
И эта пытка стала источником
новой
муки, помимо первой, стародубовской. Мука номер
два,
под фамилией Парамонова, вошла в неё, Елизавету Николаевну, нагло,
непрошено…
Мука с чужими накрашенными глазами, красивой причёской, стройными ногами...
Всё
это мельтешит каждый день перед Елизаветой Николаевной. Рубит, колет, бьёт
её
сердце.
Её тянет к
редакторской
приёмной, её руки дрожат, сердце колотится, но она всё равно, с ужасной
болью в
душе и со страхом, приоткрывает дверь, смотрит в дверную щёлочку. Она хочет
увидеть самое страшное для себя, и она это видит.
Они не знают, что на
них кто-то смотрит. Они целуются.
Они что-то говорят
друг
другу, то самое, сладкое, нежное, и такое нестерпимое для Елизаветы
Николаевны,
и уходят к нему. Слышно, как внутреннюю дверь в редакторский кабинет
закрывают
изнутри на ключ.
– Дорогу! – крикнули
сзади.
Она отшатнулась. По
тротуару, едва не сбив её, пронёсся на моноколесе
парень в наушниках и с пачкой газет в руке. Оглянувшись, он крикнул: «Все –
на
митинг!» На его футболке Елизавета Николаевна разглядела надпись: «Долой
буржуев!» Одну из газет он бросил Елизавете Николаевне под ноги. Она
подняла.
«Искра», – прочитала название.
Со стороны площади
доносился гул людской толпы, гудели сирены.
– Вот единственное,
что
чего-то ещё стоит в нашей жизни.
Говорила старуха.
Заметив, что на её
слова обратили внимание, старуха пояснила:
– Митинги – это не
просто глас народа. Это отдушина в нашей вонючей
жизни.
У старухи в руках
была
палка с удобной длинной рукояткой. Новая алая косынка сползла ей на
мохнатые,
накрашенные чёрной краской, брови. На ней была надета точно такая же красная
футболка, как у того парня, с надписью «Долой буржуев!». Старуха вынула из
болтавшегося на локте допотопного ридикюля зеркальце и, внимательно глядя на
себя, подкрасила ядовито-кровавой помадой и без того жирно намазюканные, в
сетке морщин, губы. Потом она поправила косынку и, довольная собою,
посмотрела
на Елизавету Николаевну.
– Жизнь всё ужаснее.
Не
правда ли?
– Да. Жизнь всё
ужаснее, – согласилась Елизавета Николаевна.
А ведь на самом деле
жизнь моя всё ужаснее, подумала она.
– Вот-вот, – сказала
старуха, полюбовалась на свою удобную палку, затем с явным удовольствием
оперлась на неё. – А у меня палка новая, видишь.
– Хорошая палка, –
Елизавета Николаевна через силу улыбнулась.
– Это мне от
партийного
руководства, – сказала старуха. – Для удобства на митингах.
– Вы, наверное, их
постоянная участница? – спросила Елизавета Николаевна.
Тема старухи и
митингов
её заинтересовала, она по привычке стала в параллельном мысленном мире
обдумывать будущий газетный материал.
– Конечно! Я –
завсегдатай! – с гордостью сказала старуха. – Я член партии. Партия не
фальшивая, не эта, ваша, чиновничья, а настоящая, наша, та самая. Ладно, я
туда, на митинг.
И она пошла
дальше.
Елизавета Николаевна
поймала себя на мысли, что не прочь тоже пойти на старухин митинг и написать
по
его мотивам убойный материал под заголовком «Старухин митинг».
Она глядела, как
старуха идёт неторопливыми шажками, как развевается её балахон, и видела в
этой
старухе себя. Только без палки. Хотя… палка мне не помешала бы. Такая, чтобы
до
самой смерти, и никакой другой опоры больше и не нужно. А я мужчин зачем-то
ищу, думала она. Промчался парень, чуть не сбил меня, вот так промчалась и
вся
моя жизнь, а я всё живу. А зачем… Зачем мне это всё, думала она. Зачем я ищу
любовь, которая приносит такую адскую муку. Зачем мне Козлачков?
Да и Стародубов, зачем? Пустое, всё пустое. Мама права.
При мысли о Михаиле
Викторовиче ей, как обычно, захотелось плакать. В сердце стояла тоска.
Елизавета Николаевна ощущала эту тоску так реально, будто кто-то душил её.
Это
слёзы, это они душат, подумала она, и прерывисто вздохнула, подавив спазм в
горле от подступивших рыданий.
Она вспомнила, что
потратила свою драгоценную денежную заначку, её приберегала на чёрный день.
И
потратила не на медицинскую многофункциональную кровать с удобствами для
лежачей матери, или, там, хотя бы на подарки внукам, а выкинула на глупость,
на
пустоту, вот на эти дурацкие туфли на лошадиных каблуках, на эту дурацкую
короткую юбку, дурацкую прозрачную блузку, под которой просвечивает моя не
молодость. Да, именно, я потратила деньги на всё то, что подчёркивает мою не
молодость. Так думала она, и то, что совсем недавно в её освежённом облике
ей
нравилось, теперь казалось гадким. Мне захотелось стать снова молодой и
красивой, думала она, такой, как пятнадцать лет назад, когда встречалась с
ним,
мне захотелось вернуть то время, когда меня любили… А он… не приехал. Я
дура.
Она вспомнила, что у неё есть номер его мобильного, но звонить ему, конечно,
не
будет.
– Лиза! – окликнули
её.
Юрий Павлович
помахал
ей с противоположной стороны улицы. Он сидел на скамейке под козырьком
автобусной остановки. Вероятно, он находился там всё это время и наблюдал за
мной, пока я тут топталась, подумала она. Быть может, он сомневался, стоит
ли
ворошить былое, и колебался, уйти незамеченным или не уйти... А может, он
задумался, и не сразу меня увидел. Но какая разница. Главное, он здесь, и я,
кажется, не особенно рада этому.
Теперь, когда стало
ясно, свидание не оказалось пустым звуком, и вот, встреча с Козлачковым
превратилась в реальность, она не почувствовала ожидаемого ею облегчения.
Минуту назад мысль о сорванном свидании порождала неопределённые, неприятные
чувства, но теперь эти же чувства вызывал в ней один только вид её бывшего
любовника.
Сейчас придётся
лицемерить, говорить глупости, вспоминать мерзкое прошлое. Давно забытый
человек маячил перед её затуманенным взглядом.
Она нехотя перешла
дорогу и с тайной досадой смотрела перед собой. Она будто не видела Юрия
Павловича. Она была готова после «здрасте» сказать
«прощай» и запрыгнуть в первую попавшуюся маршрутку.
И ведь знала, знала,
что так будет, и всё равно расфукала деньги, намарафетилась, и всё это с пустотой в душе, с ожиданием
ещё большей пустоты при встрече.
Зачем она оживила
похороненное? Для самоутверждения? Клин клином? Избавиться от ревности к
секретарше? Почувствовать себя не отверженной, а любимой? Но даже если и
так,
то ведь как глупо, о, как глупо.
Вот он, тот человек,
с
которым она когда-то рассталась. Седой, сутулый. Мешки под глазами. Лицо
мятое,
обвислое, в жёлтых складках. Ей стало неловко от своего яркого вида. Рядом с
этим стариканом она выглядит нелепо.
Но было в его глазах
то, что показалось отзвуком собственных чувств – знакомая ей тоска, близкая
ей
душевная мука.
– А ты не
изменилась,
красивая, молодая, – сказал он, не вставая, и как будто без интереса обращая
к
ней взгляд.
– Ты говоришь так
буднично, что кажется, мы только вчера расстались, – она заставила себя
засмеяться.
У него сын в тюрьме,
ему не до меня, подумала она. Ей хотелось придумать оправдание его
равнодушию.
Она не желала допускать мысль, что запасной вариант любви оказался
провальным.
Она страшилась признать поражение и сказать себе честно: исчезла
единственная и
последняя надежда на то, что есть ещё кто-то на земле, кто меня
любит.
– Ты на машине? –
спросила она.
Ей захотелось в эту
минуту услышать, что он приехал на машине, и сейчас он увезёт её в
пригородную
лесополосу, как это было принято когда-то в их отношениях. И они окажутся
наедине друг с другом. Тогда она испытает забытые чувства, и что-то в ней
проснётся, и она, быть может, хоть на полчаса станет счастливой… Она сказала
себе в ответ на такие мысли, что это глупость, и желание оказаться в прошлом
тоже глупость, и она уже никогда не сможет полюбить этого деда.
– Нет. Рейсовым. На
машине редко езжу. Бензин дорогой. Разве что на дачу, огород копать.
Она обрадовалась,
что
он не на машине. И вместе с тем разочаровалась. Она вспомнила, он и раньше
свою
тачку не часто использовал. И тоже говорил, бензин дорогой. На служебной по
личным делам мотался. И свидания у него с ней проходили обычно в
редакционной
«Волге».
Жмотом был, жмотом и
остался, подумала с насмешкой.
Зазвонил его
телефон.
– Всё хорошо, я уже
на
месте, – сказал кому-то Юрий Павлович.
Его о чём-то
спросили,
он сказал:
– Да. И она тоже.
Да,
рядом.
До Елизаветы
Николаевны
донёсся женский голос. Она поняла, его жена.
– Надя, – сказал он,
убирая смартфон в чехол. – Ревнует.
– К
кому?
– Ну как к кому. К
тебе, конечно.
– Ты ей что,
рассказал
о нашей встрече?
– Ну да. Пусть. Что
тут
такого.
Елизавета Николаевна
удивилась, что он рассказал жене о их встрече. Это говорило о многом. То,
что
раньше он считал долгом держать в тайне, теперь…
Это конец жизни, он
поставил на себе крест, подумала она.
Ей стало жалко и
его, и
его старую жену.
Он поднялся. Она, на
каблуках, оказалась чуть выше его. Она вспомнила, в те, прежние, годы их
отношений старалась именно по этой причине носить обувь без
каблуков.
– Пойдём к Степану,
–
сказал он.
Он кивнул в сторону
высокого, обвитого по верху колючей проволокой, глухого каменного забора, за
которым скрывалось СИЗО, и пошёл, сутулясь, придерживая руками лямки
увесистого
рюкзака за спиной.
Ей не хотелось идти
в
СИЗО, но что делать. Помедлив, она пошла следом за Юрием Павловичем. Она с
самого начала предполагала, он позовёт её с собой в тюрьму. Но всё-таки
надеялась на другое. Они погуляют по городу, посидят в забегаловке за чашкой
кофе, быть может, договорятся о новой встрече, а потом он отправится,
наконец,
к сыну, а она вернётся в редакцию.
– Знаешь, что, давай
сначала где-нибудь перекусим? Ну, а потом заглянем к начальнику СИЗО, и от
него
– к Степану, – сказала она.
И добавила в ответ
на
его вопросительный взгляд:
– Мне знаком Дедигуров, начальник следственного изолятора, доводилось
как-то брать интервью.
– Покушать всегда
успеем. А к этому твоему гурову-дурову зачем?
– Чтоб проблем
меньше
было у твоего сына, благодаря вот этому волшебному средству, – она покрутила
перед его лицом журналистским удостоверением.
Она психанула в
душе,
что он зажал угощение, но говорить ничего больше не стала на эту
тему.
– А, да, – сказал
он,
усмехнувшись.
Под аккуратной
полоской
седых усов мелькнуло подобие улыбки.
– Признаюсь честно,
журналистский дух беспокоит по сей день и меня, – сказал он.
Воспоминание о
журналистике его оживило. Он разговорился.
– Это уже до конца
жизни. Эдакая, можно сказать, ностальгия. Бывает, нахлынет, не отпускает. И
хочется снова заняться всем этим – репортажами, очерками. Но сядешь,
наметишь
тему, начнёшь обдумывать, составлять план, вот первое, второе предложение, а
уже наваливается усталость, ломит поясницу, тянет в сон, тут зовут к столу,
а
после обеда точно уснёшь, а там на огород пора… И так изо дня в
день.
– Понимаю, – сказала
она.
– Понимаешь? –
переспросил Юрий Павлович.
Он замедлил шаг,
взял
Елизавету Николаевну за руку.
Она взглянула в лицо
Юрию Павловичу и подумала, в его жесте скрывается не поиск утраченных
чувств, а
что-то иное, то, что имеет отношение скорее всего к его сыну, а ещё к этому
жуткому тюремному зданию, к которому они приближаются.
Он остановился,
огляделся, и не отпуская руку Елизаветы Николаевны, сказал тихо, так, чтобы
никто из случайных прохожих не услышал:
– Лиза, я ведь
собираюсь взятку дать. Усекла?
Видно, это его
мучает,
раз он решился на такое признание, подумала она.
– Усекла, – она
высвободила руку.
Его покоробило, что
она
отняла руку, так показалось ей. Кажется, в его лице промелькнула досада,
решила
она и осталась довольна своей наблюдательностью.
Она вспомнила о
недавнем звонке его жены, и ей снова стало жалко их
обоих.
– Я ведь и сам,
когда
на меня дело завели, благодаря бабкам выпутался. Вот и теперь… Иначе никак.
В
наши времена. Сама понимаешь.
Он рассказал, ему
пообещали составить для сына медицинское заключение об эпилептическом
припадке
за рулём в момент аварии.
– То есть,
получается,
не он виновник, а его машина. И ничего более. Так что, Лиза, не так всё
плохо,
– сказал он.
Начальник
следственного
изолятора, Глеб Иванович Дедигуров, встретил их с
неожиданной для них радостью. Он вышел к ним на проходную. Он улыбался,
обещал
показать местные достопримечательности, а потом угостить дорогих гостей
«вкусным тюремным обедом».
– А я, Елизавета
Николаевна, как ваш голос услышал, то сразу вас и вспомнил. Забыли вы нас,
однако, давно не навещали. А я вот помню. Но хорошо, мой номер у вас
остался.
Очень-очень благодарен, что сохранили мой номерок, – говорил он, поглядывая
то
на Елизавету Николаевну, то на её спутника быстрыми весёлыми глазами.
По пути он отдавал
указания попадавшимся навстречу людям, отвечал по телефону, что перезвонит
позже.
– Вы, как нельзя,
кстати, дорогие мои, – говорил он радушным голосом. – У меня тут столько
малых
и не малых проблемок накопилось, а с вашей журналистской помощью, надеюсь,
что-то, авось, и разрешится. Давайте, не откладывая, сразу проведу кое-куда,
покажу, расскажу, а уж потом вы и к вашему Степану попадёте, и наговоритесь
сколько душе угодно.
Глеб Иванович привёл
их
в тюремную церковь. Белое здание с ярким куполом, сияющим на солнце крестом,
выглядело непривычно и даже как-то странно внутри унылого двора, рядом с
серыми
зарешечёнными корпусами. Глеб Иванович отпер ключом дверь, провёл гостей
внутрь.
– Это моё детище, –
сказал он, оглядывая храм, и крестясь широко, правильно, тремя перстами.
На недоумённый
взгляд
Елизаветы Николаевны ответил:
– На такой работе,
как
у меня, или в нелюдя превращаться, или в
богомольца,
– он посмотрел на них обоих по очереди, улыбнулся глазами. – А ведь как у
нас
церковь отстроили, да как батюшку назначили, да начал отец Сергий служить,
то
что-то изменилось, ей-богу, в атмосфере. Сидельцы, а таких уже немало,
заинтересовались, на службы записываются. Вроде, как мне кажется, лицами
светлеют. Ну, дай-то Бог…
Он снова
перекрестился.
– Знаете, а вы
напрасно
удивляетесь. Честное слово, напрасно! Да и вообще… Что вы знаете о
преступниках? Я, например, ни-че-го! Нет, конечно,
в
общепринятом значении знаю, то, что по закону положено. Но не об этом речь.
А я
вот о чём. Что вы, журналисты, думаете о нашем мире? Обо всём этом, что
вокруг
творится, а? Человек с катушек съехал, а? Люди ополоумели, как вам такое
мнение? И самое ужасное, они, люди, это понимают. А ещё более ужасное,
извините, всем же это и по барабану. Душа человеческая – это сегодня самый
страшный вопрос. А отчего? Бога народ забыл? Думаю, да, забыл. Бога! Ну, да
ладно… Философия – философам, а уж нам, тюремщикам, хоть бы со своим болотом
справиться.
Он отвернулся,
перекрестился на иконы и прежним, как в начале встречи, воодушевлённым
голосом
сказал:
– А теперь туда,
куда и
хотел вас первоначально отвести. Сюда мы зашли так, по пути, для разогрева,
как
говорится, души и сердца.
И бормотнул:
«Господи, помилуй».
Когда перед взглядом
Елизаветы Николаевны предстала узкая душная камера, дверь в которую по
приказу
начальника отпер, гремя связкой ключей, молодой, со свежим румянцем на
гладких
щеках, надзиратель, то она почувствовала дурноту. Тяжёлый спёртый воздух,
сумрак, но самое тягостное – это люди. Девушки с бледными и, как показалось
Елизавете Николаевне, перепуганными лицами, между железными, двухъярусными,
кроватями. Они выстроились вплотную друг к другу в три шеренги, задний ряд
напирал на передний. Елизавета Николаевна удивилась, как такое количество
людей
сумели впихнуть в этот чулан с зарешечённым окном.
– Сорокина, –
обратился
Глеб Иванович к курносой миловидной Сорокиной в мешковатом застиранном
платье
неопределённого, серо-синего цвета, с обвисшим пояском на детской талии.
На вид ей можно было
дать шестнадцать лет.
– Вот наша Люся
Сорокина, подаёт пример в дисциплине, ответственности, девушка трудолюбивая
и
скромная, – сказал Дедигуров. – Люся, расскажи
гостям, за что тебе дали три года.
– Украла в магазине палку
колбасы.
В её
взгляде, как бы удивлённом, в её интонации угадывалась, как решила, со своей
журналистской фантазией, Елизавета Николаевна, наивная мечта о чуде, том
самом
чуде, когда сбываются самые безумные желания. В мысленном параллельном мире
Елизаветы Николаевны забрезжил будущий газетный материал об ожиданиях и
мечтах
шестнадцатилетней воровки. Важные господа вдруг окажутся влиятельными
людьми, и
они помогут ей, Люсе, вырваться на свободу. Сейчас эти господа обязательно
сообразят, нельзя детей сажать за килограмм колбасы, пусть сажают тех, про
которых говорят, что они грабят страну. А про неё, Люсю, должны там,
наверху,
осознать, она ещё не видела жизни, и она не хочет сидеть в
тюрьме.
Елизавета
Николаевна понимала, что ничегошеньки на самом деле не знает об этой Люсе и
её
истинных чувствах, мыслях. Но один вид этого растерянного ребёнка, одни
только
её беспомощные слова об украденной колбасе и полученном за это реальном
уголовном сроке, подействовали на Елизавету Николаевну так, что у неё
помутилось в голове.
У неё сжалось в
горле,
сдавило в груди, ей стало так невмоготу, так душно… В камере совсем нечем
было
дышать. Она видела перед собой много лиц, много глаз, все смотрели на неё и
чего-то от неё ждали. Елизавета Николаевна, уже ничего не замечая и не помня
себя, будто наощупь, вышла в коридор. Она не могла сдержать того, что душило
её, и оно заслонило от неё всё, что было вокруг. Оно шумело в голове, стояло
в
глазах, оно с такой страшной болью раздирало изнутри её, будто резало по
живому. Елизавете Николаевна прислонилась к стене. Ей дали воды.
До неё доносился
голос
Глеба Ивановича, он стоял перед ней, участливо смотрел и говорил добрым
голосом, будто убаюкивал. Глеб Иванович обещал показать ещё и другие, тоже
интересные, камеры, других, тоже интересных, заключённых, опять говорил, что
накопилось много проблем, и смотрел на Елизавету Николаевну с той самой
надеждой, какую она только что прочитала в глазах девочки
Люси.
Зазвонил телефон.
Звонила Желудкова. Просила вместо неё сходить на
митинг.
– Если, конечно,
сможешь. Стародубов, блин, задолбал, взбрендило ему вдруг с этим митингом. Велел нарыть
негатива, хотя бы сто строк. Указивка из
администрации поступила. А у меня, блин, через полчаса свидание со своим.
Пока
Петька в командировке, надо пользоваться, – тараторила со смешками Желудкова.
Елизавета Николаевна
молчала.
– Чё
молчишь, Лиз? – сказала Желудкова. – А, поняла, я
не
вовремя. Пардон. Тогда с митингом я сама чего-нибудь покумекаю. Ещё раз
пардон.
Глеб Иванович,
деликатно, в сторонке, дождался завершения телефонного разговора, и
продолжил
обращённую к Елизавете Николаевне речь.
Она хотела из
приличия
хоть что-нибудь ответить, но горло по-прежнему было передавлено.
Она направилась к
выходу. Он пошёл провожать её до главных ворот.
Она была ему
признательна, что обошлось без вопросов, почему она решила
уйти.
По дороге он снова
говорил о своей надежде на её помощь.
Она кивала, вытирала
носовым платком лицо и, зажимая этим платком рот, сказала придушенным
голосом,
что, конечно, поможет. Она хотела бы сказать ещё что-то, но голос вновь
отказал
ей.
На проходной им
повстречался священник.
– Отец Сергий,
благословите, – сказал Глеб Иванович и подошёл под
благословение.
Елизавета Николаевна
смутилась, оказавшись нос к носу с человеком в рясе. Она увидела себя со
стороны, глазами этого отца Сергия, увидела как бы с чужой колокольни свою
пошлость, свой и внешний, и внутренний срам, так ей показалось. Ей хотелось
закрыть руками размалёванное лицо, спрятать открытые коленки, или просто
провалиться сквозь землю. Она подивилась этому, для неё, собственно,
дичайшему
стыду перед человеком, которого видит впервые в жизни, но встретившись
взглядом
со священником, ещё сильнее смутилась.
– Простите, –
сказала
она ему, и где-то в параллельном мысленном мире сказала о самой себе: «Ну и
ну!»
Идя по городу, она
слышала звонки своего телефона, видела, что это звонки от Козлачкова,
от Желудковой, от Стародубова, но никому не
отвечала.
Она мельком
взглянула
на далёкую толпу митингующих и отвернулась. Её взгляд задержался на бабушке
с
пластиковым стаканчиком в руке. Бабушка сидела на складном стульчике возле
подземного перехода. «Бога забыли», – вспомнилось Елизавете Николаевне из
сегодняшнего дня. Она положила в стаканчик пятьдесят рублей. «Дай Бог вам
здоровья», – услышала в ответ.
Было жарко, душно,
как
в тюремной камере. Небо быстро покрывалось тучами, обещая
дождь.
Новые туфли до крови
натёрли ноги. Она сняла их и пошла босиком, швырнув в сердцах туфли в урну.
На неё оглядывались.
Мужской голос сказал за спиной: «И пяточки симпатичные, и сама тоже ничего
ещё».
Дома, не раздеваясь,
она прошла к матери.
Уткнувшись в
материнскую руку, стоя на коленях перед её кроватью, она плакала.
– Мама, прости меня,
–
сказала она.
Когда мать принялась
утешать её, она ещё сильнее заплакала.
Июль,
2020
Ослепительная
любовь
– Ослепительная, ну,
просто ослепительная мадам, – говорил Боря Хухрев,
когда видел на улице известную в городе актрису Жанну Болтаеву,
и делал всё, чтобы быть ею замеченным.
Замедлял шаг,
взгляду
придавал туманность, а губам улыбчивость. Мадам благосклонно кивала и, если
была в настроении, разрешала чмокнуть себя в щёчку. Были они знакомы с
какого-то там класса, и все эти годы, прошлые и нынешние, Боря вздыхал по
Жанне.
Сам Боря Хухрев красавцем, в отличие от Жанны Болтаевой,
не был, денег тоже особо не имел, но зато он писал стихи, сочинял на эти
стихи
музыку, а потом мог спеть, если попросят. И даже мог спеть, если не
попросят.
Пел он часто,
громко, и
не только у себя в квартире или на балконе, но и со сцены местных театров,
куда
его приглашали в числе прочих городских бардов.
В основном, пел он о
Жанне Болтаевой. Примерно так:
Ослепительная мадам,
вы
опять не со мной. Плачу!
И опять я не свой-не
свой! Не могу всё поймать удачу!
Мне удача, о, Жанна,
вся в вас! Вся удача мне в вас, Жанна!
Но, увы, одинок мой
глас. Режет слух ваш ответ «Не надо!»
Жанна Болтаева действительно отвечала «не надо» на любовные
признания Бори Хухрева, о чём знал весь город.
Боря Хухрев признавался ей в любви прилюдно и наедине, очно и
заочно, на площадях и в парках, с театральной сцены и с больничной
койки.
На больничную койку
он
попадал дважды по собственному желанию, когда из-за несчастной любви резал
свои
вены. Жанна Болтаева не оставалась равнодушной к
такому экстремальному проявлению чувств со стороны Бори Хухрева,
и приходила к нему в больницу вместе с коллегами по театру. Она смотрела на
бледного Борю и улыбалась своими красивыми губами в ответ на его страстные
взгляды.
У неё было много
мужчин, он это знал. Он отслеживал через соцсети
жизнь Жанны и её мужчин, знал по именам её детей, и долгими ночами глядел
сквозь слёзы в звёздное небо и пел, пел об ослепительной Жанне.
В конце концов
уставшие
от его песен соседи написали однажды заявление в полицию, и к влюблённому
Боре Хухреву вломились двое полицейских в бронежилетах.
Разговаривали с ним грубо, и это Боре Хухреву было
непонятно.
Он с удивлением
спросил, за что его ругают матом, ведь он поёт песни о любви. Тогда Боре
пообещали
«весёлую жизнь», если он «не заткнёт фонтан».
– Нет у меня
фонтана, –
сказал Боря Хухрев с обидой.
Как поэт, он
понимал
метафоры и прочие фигуры речи. Но лично к себе он не желал допускать
подобных
оскорблений, своё творчество он не мог ни в каком виде признать «фонтаном».
– Это у графоманов,
знаете ли, фонтаны. А у меня – не фонтан, – сказал, повысив голос, Боря
Хухрев.
– Да ты что, на
тюрьму,
на тюрьму захотел? Да мы знаешь, что тебе сделаем?! – вышел из себя
полицейский.
Лицо у него было
таким
же квадратным, как и фигура, а сощуренные злые глаза показались Боре
бойницами
в бронебашне.
– И что вы мне
такое
сделаете? – сказал с достоинством Боря Хухрев.
В душе он ощутил
холодок. Быть может, это был страх. Или бешенство. Кто его разберёт.
– Наркоту подкинем,
вот
что! – заорал полицейский-бронебашня и надвинулся грудью на Борю. – Ты
понял,
понял? Будешь ещё тут баланду разводить? Или на тюрьму
пойдёшь?
– Я закона не
нарушал,
я за нашу власть, – сказал Боря
Хухрев, напирая на слово «нашу».
Сказал он это в
большом
волнении. Власть в его понимании оставалась единственным аргументом,
призванным
сохранить свободу и жизнь в любой,
самой
несправедливой, ситуации.
Инстинкт
самосохранения
подсказал ему, что бы ещё такое впечатляющее добавить, и он
добавил:
– И вообще я член
нашей, государственного курса, партии, и лично знаком с самим мэром нашего
города!
Полицейский-бронебашня
отступил и вопросительно оглянулся на товарища. Тот скорчил рожу и ушёл на
лестницу курить.
– Врёшь ведь, –
сказал
полицейский-бронебашня, оставшись наедине с Борей Хухревым.
Сказал уже другим
голосом. Можно сказать, культурным.
– Нет, я не вру, –
сказал Боря. – Это правда.
Он действительно не
врал. В партию он вступил в прошлом году, когда узнал, что Жанна Болтаева туда вступила. Но этому предшествовала другая
история. Знакомство с мэром Игнатием Михайловичем Деньгиным. Это случилось
в
театре, на концерте авторской песни. Боря пел там вместе с другими бардами.
Мэру понравилась Борина песня про Жанну Болтаеву,
господин Деньгин был её большим поклонником. Он попросил помощника отнести
на
сцену Боре Хухреву букет цветов с визиткой и
автографом мэра, и по его просьбе Боря Хухрев ещё
раз
спел со сцены про свою несчастную любовь к Жанне Болтаевой.
Она прекрасна, но
она
не моя,
Я каждую ночь
страдаю.
Жанна, о, Жанна,
моя
душа
Уже
изнемогает.
И так далее.
Когда Боря пел эту
трагическую песню, то по его лицу бежали слёзы. В зале кричали «браво», а
мэр,
как и Боря, тоже хотел плакать.
После концерта Борю
позвали на фуршет для избранных, где помимо мэра Деньгина Игнатия
Михайловича и
его свиты находилась и ослепительная Жанна Болтаева в
декольте и искусственных бриллиантах.
Борю снова просили
петь
про несчастную любовь. Он пел под звон рюмок и одобрительные отзывы о
фаршированном поросёнке. Борю сфотографировали вместе с господином мэром.
Мэрско-театральный
фуршет закончился тем, что Жанна Болтаева уехала
с
Игнатием Михайловичем Деньгиным на его машине.
Спустя пару дней
Боре
передали подписанное рукой мэра то самое, с фуршета, памятное фото: «С
уважением к Вашему творчеству, дорогой Боря Хухрев!
Ваш Игнатий Деньгин, мэр».
Боря смотрел на
себя,
на мэра, и, конечно, плакал, а потом написал очередную песню про
безответную
любовь и спел под ночным небом прямо с балкона. В ответ на него посыпались
из
чужих окон матюки, а он снова заплакал. Вскоре он
узнал, что Жанна Болтаева вступила в провластную партию. Вот тогда и он вступил туда же.
Всё это он,
конечно, не
стал рассказывать полицейскому-бронебашне, а просто показал визитку мэра с
его
автографом и, самое главное, – ту знаменитую фотографию (Боря держал её при
себе как охранную грамоту). Увидев на фото Борю Хухрева
в обнимку с мэром города, прочитав на обороте, что мэр сильно уважает Борю,
полицейский-бронебашня крякнул.
– Что же вы,
гражданин Хухрев, м-м-м, Борис…
Он посмотрел в
паспорт
Бори Хухрева.
– Что же вы, Борис
Петрович, не поставили нас в известность. Мы уважаем всё, что касается и
творчества, и полётов в космос, и вообще… Возвращаю ваш паспорт. Ваше
творчество заслуживает уважения. Полностью согласен с мнением нашего мэра.
Вы
ведь…
Он огляделся.
Увидев на
стене репродукцию «Девятый вал» Айвазовского, сказал:
– Вы ведь пишете
замечательные картины. Вы замечательный художник. Вам, как личности
творческой,
богемной, ничто человеческое не чуждо, и даже, наоборот, очень нужно.
Богемные
личности, они на особом положении, им выход требуется в иные, так сказать,
измерения. Так что пойте на здоровье. Сколько вам влезет, столько и пейте,
тьфу,
пойте.
– Извините, я поэт,
и
ещё музыкант.
– Да-да, вот я и
хотел
сказать, ещё вы и поэт, и музыкант, это ведь просто запредельно богемно,
ну,
как бы это выразиться, ну, убийственно, словом… Это заслуживает самого
пристального одобрения, да. Разрешите вас покинуть. И… И пожать вашу
руку.
Он потряс руку Боре
Хухреву. Заглянул в его глаза, сказал, понизив
голос:
– Меня зовут Костя.
Фамилия Кровопивин. Простите, допустил слова тут
всякие. Это бывает, сами понимаете, служба у нас нервная, ответственная, за
охрану порядка жизнью рискуем. У вас ведь нет видеокамеры, да? Вы не
записывали
наш разговор?
– Нет. А зачем?
– Ну, мало ли. Люди
разные в нашем государстве, на видео записывают, а потом в соцсети,
и последствия получаются. Но вы не в обиде, правда? Всё нормально, да? И
поёте
вы хорошо. Может, и для меня споёте?
– Конечно. Я не в
обиде. Сейчас, гитару. Вот она. Ага. Вот, слушайте.
И Боря спел про
несчастную любовь.
Перед уходом
полицейский Костя Кровопивин позвал с лестницы
напарника и попросил сфотографировать его, Костю, рядом с Борей Хухревым.
– Чтоб память на
всю
жизнь!
В дверях, прощаясь,
Костя Кровопивин попросил у Бори Хухрева
номер сотового «на всякий».
– Можно
воспользоваться, Борис Петрович, вашими связями, если вдруг чего такого
понадобится? Уважите, да? Откликнетесь? Имею в виду ваше влияние там, ну,
понимаете, да?
Костя Кровопивин под впечатлением случившихся событий пришёл
в
разговорчивое настроение. Он никак не мог уйти и, топчась на лестничной
площадке, продолжал говорить:
– А поёте вы
сногсшибательно, прошибает, ей-бо, я весь
натурально
околпачен. Ну, до встречи, дорогой, рад, рад был такому значительному
знакомству. Я вам скину сегодня же свои данные, ФИО, биографию, аккаунт.
Обменяемся, да? Ну, ещё раз, дорогой, до встречи, так рад, так рад, нет
слов.
Наше вам почтение.
Костя Кровопивин пятился, улыбался, прикладывал руку к груди,
один раз оступился и чуть не упал.
Он был счастлив. Он
думал о новых жизненных горизонтах.
А Боря Хухрев был несчастлив. Он сел, написал новую песню и
стал с
надрывом, изо всех сил, петь и лупить по гитарным струнам. Струны пищали, и
слёзы бежали по его щекам:
Зачем ты, Жанна,
так
далека, зачем ты так красива,
Не знает покоя моя
душа, и жизнь всё проходит мимо…
Июнь,
2020
Любовь
с первого взгляда
Любовь
с первого взгляда Кате предсказала популярная в области гадалка. Ехать к
предсказательнице
требовалось целых три часа рейсовым автобусом, потом плутать по улочкам
незнакомого городка, но зато…
Перед
гадалкой на столе стояла бутыль с водой. «Видишь, как воск на воде
скручивается? Это тебе сделано. Ни один мужчина не может долго с тобой
быть. Ты
прямо морозом окружена… Ко мне ещё два раза приехать нужно, чтобы полностью
порчу убрать. А после этого вскоре и суженого встретишь. Имя его – Николай.
У
реки. И будет это любовь с первого взгляда».
«Николай
у реки», – вот оно как.
Жизнь
Кати приобрела новый смысл. Мир теперь для неё был разделен на две части, в
одной половине жили Николаи, в другой – остальные, на них внимание можно
было
больше не обращать. Там же, в ненужной половине жизни, остался и бывший
муж, и
всё то, что Катя хотела забыть, а забыть хотелось многое. И себя саму,
непутёвую, о чём в минуты раскаяния она вздыхала, и тех мужчин, на
отношения с
которыми надеялась, а оказалось – напрасно. Ей думалось в тот период, что
главное в жизни – это найти свою вторую половину.
И
вот. Наконец. Поиски суженого облегчены. Даны ориентиры: «Николай», «у
реки».
Остальное приложится.
Первым
Николаем в этой её новой жизни стал приехавший в школу из соседнего
райцентра
поэт. Он принёс в учительскую вместе со своими стихами запах одеколона и
надежду на счастье. В стихах он воспевал что‑то романтическое, смотрел в
глаза
многозначительно. Он хотел провести в школе свой авторский вечер. Но в
учительской никого, кроме Кати, не было. А до звонка на перемену и
появления
учителей с уроков ждать было долго.
«У
реки я родился и вырос,
у
реки моя жизнь протекла.
Меня
девочки не любили,
ах,
зачем меня мать родила…».
Дальше
читать она не стала:
– Так,
значит, вас зовут Николай.
– Да.
Николай Брыль.
Катя
задумалась: имя Николай, и – река. Всё совпадало!
Она
сосредоточилась для начала на реке.
– И
вы тут пишете, что родились у реки…
– Я
люблю воспевать природу. В поэзии должно быть дыхание. А это и реки, и
берёзы,
и поля с ромашками, птичками, и все‑все эти наши русские деревенские
просторы с
навозом, коровами, мужиками пьяными, бабами загорелыми. Вот и получается –
у
реки я родился и вырос.
– А
как река называлась? Волга? Днепр? Или какая‑нибудь
речка‑вонючка…
– Это
здесь неважно. Главное – вкус и запах. Понимаете? Стихи надо ощущать на
вкус.
Если речь о реке, то она должна благоухать, так же как душа – лететь. И
тогда…
Да вы читайте, и сами всё поймёте. В моих стихах много про
это.
– А…
– Катя побежала глазами по строкам. – А, вот‑вот, ещё про
реку.
«В
реке так много было слёз,
рекою
берег затопило.
Берёзы
плакали без слёз,
река
все слёзы проглотила…»… Значит, река из слёз. А что. Это интересно. Во
всяком
случае лучше так, чем речка‑вонючка.
– Вижу,
я имею шансы в ваших глазах. Но мы можем продолжить наш разговор на
природе.
Как понимаю, вам особо нравится – у реки. Там мои вирши для вас ещё громче
зазвучат!
И
– зазвучали. И когда он помогал ей переступать через ручей между деревцами
у
оврага, поддерживая за талию, и когда громыхал поезд, а они ждали, чтобы
перейти железную дорогу, а он склонялся к её уху и всё читал стихи, и она
раздражалась от бьющего ей в ноздри одеколона.
– Твои
волосы ветром украдены,
твои
руки уходят в дожди,
ты
красивая, ты вовсе не гадина,
но
шепчу почему‑то «уйди»…
– Ха‑ха!
– Ты
прекрасна, Катя, как хорошо ты смеёшься.
Они
стояли на платформе, и он уже говорил ей «ты». И Катя с надеждой смотрела
на
поезд. Вот бы заскочить на подножку вагона и… А может, поэт захочет
вернуться в
свой райцентр… Но поезд промчался, и можно было переходить по дощатому
трапу
через железнодорожные пути туда, где начиналась за крышами одноэтажных
домов
лесополоса, а петляющая дорога вела к селу Завалистое.
Загорелые
женщины в обтягивающих полные тела коротких платьях, с набитыми продуктами
сумками, обугленные от солнца старухи в платках, сморщенные как луковицы
старики в мятых бесцветных брюках и пузырящихся выгоревших майках,
мальчишки на
велосипедах – все, кто ожидал, когда умчится поезд, забыли про свои семечки
и
стали переходить на другую сторону.
Она
сделала шаг вслед за людьми, оглянулась на Николая. Он медлил. Вот глаза
Николая уже близко от её глаз, вот губы его…
– Катя.
В
его голосе ей слышалась нежность.
Катя
вздохнула, поглядела туда, где виднелся хвост уходящего поезда, сказала
через
силу:
– Что?
– У
тебя такие глаза… ТАКИЕ…
Катя
и сама знает, что глаза у неё красивые. Она любит в зеркало на себя
смотреть.
Она ожидала без интереса комплимента, но пауза
затягивалась.
– Какие
же у меня глаза? – сказала.
– У
тебя такие глаза… ТАКИЕ…– повторил он.
И
продолжил:
– У
тебя, Катя, склеры жёлтые. Тебе надо проверить
печень.
Ей
захотелось дико смеяться и рвать на себе волосы. Она смотрела на Николая
так
пристально, как, наверное, смотрят на привидение. Перл про печень означал
для
неё единственное. Это – конец романа.
Она
порадовалась, что получилось отступить на безопасное расстояние от
поэта.
Подумала,
что надо запомнить насчёт жёлтых глаз. Такой пенкой нельзя не поделиться с
коллегами.
«Мы
с тобой вновь одни,
и
поёт где‑то пьяный прохожий,
друг
от друга всё ждём любви,
но
опять всё одно и то же…
Ты
опять сама не своя,
да
и я снова тихий и робкий,
и
давно вокруг тишина,
и
сверчок баюкает кротко»…
Он
декламировал с вдохновением, дёргал головой, чтобы откинуть падающие на
глаза
пряди длинных волос, останавливался и поднимал руку, и смотрел вдаль. Она
поняла, кого он ей напомнил. Он из тех, кого у них в пединституте не
воспринимали всерьёз. На их факультете было всего три парня, и все трое
писали
стихи, витали в своих мирах и, по мнению студенток на выданье, в женихи не
годились.
Распрощаться
прямо сейчас? Но как же предсказание гадалки. «А вдруг другого «Николая у
реки»
не будет?» Расстаться с судьбой казалось делом необдуманным. «Пожалуй,
лучше
довести дело до конца, чтобы точно знать, тот это человек или нет». И Катя
заставила себя согласиться на предложение Николая заглянуть к ней на
чай.
В
ларьке с вывеской «Минимаркет» он купил коробку
конфет «Ассорти», кивнул девушке‑продавщице на её виноватые извинения («Это
последняя коробка, упаковочный целлофан порвался, если будете брать, то
скидочку сделаем»). А когда вернулись на трассу и шли между рядами
колхозных
подсолнухов, он снова читал стихи и размахивал коробкой. И конфеты,
наконец,
посыпались под ноги. Это подняло Кате настроение. Она хватала подтаявшие
шоколадные фигурки с земли и запихивала в рот. Николай ужасался. «Микробы,
дизентерия,
холера, подумай об этом!»
Наконец,
они пришли к ней домой.
Нагревать
чайник и ждать, пока он закипит, не стали. Николай сказал, что он от любви
сам
уже кипит как чайник.
«Моя
любовь к тебе кипит,
моя
любовь как чайник страстный,
и
сердце кипятком летит
к
тебе, мой голубь распрекрасный».
Кипение
любви Николая ей ужасно не понравилось, это напомнило набирающий скорость
поезд. Вдруг в самом неожиданном месте поезд резко останавливается, и –
ничего,
ни станции, ни радости, полный облом.
Следующим
Николаем в жизни Кати стал местный дояр, сорокапятилетний холостяк по
фамилии,
страшно сказать, Куспись. Главным достоинством
жениха
было заветное, обещанное гадалкой, имя, а также его место проживания – у
реки.
С ним, как она и предполагала, говорить не требовалось. Просто сидеть у
реки и…
«Я с бабами не привык. Мне в вас одно понятно. То, что вы бабы». Он моргал,
показывал жёлтые зубы в улыбке, вытирал о штаны руки и придвигался поближе…
Каждый вечер они гуляли возле реки. Катя хотела только такой вариант
прогулок,
там, где река, это как‑то успокаивало и давало надежду, что она на
правильном,
указанном гадалкой, пути.
Дояр
с каждой встречей всё больше влюблялся в Катю, о чём и говорил ей на ухо, а
его
мама передавала Кате гостинцы. Обычно это были пол‑литровые банки со
свежей, с
домашних кустов, малиной.
Но
когда в час расставанья они стояли возле калитки Катиного дома, и он, под
стрекотанье сверчков, облитый светом луны, томно клал ей на плечи руки, и
голова его, в силу его маленького роста, оказывалась на уровне груди Кати,
она
понимала: «Не могууу, не могуууу».
И
однажды под хор лягушек, покрытая от ночного холода мурашками, Катя пришла
в
исступление. Она лежала на земле, втягивала ноздрями сырой речной воздух,
глядела в переполненное звёздами небо, ощущала на себе чужие руки, и вдруг
поняла: «Всё, щас стошнит!» Она оттолкнула
кавалера,
вскочила и убежала домой.
(В
таких саркастических красках она потом, под истерический хохот слушателей,
описывала свои приключения на пятничных посиделках учительской
компашки).
Как‑то
в кабинет к Кате заглянул небритый мужчина в мятых брюках. Стояла тёплая
осень.
Светило солнце. По пыльным школьным окнам ползали мухи. Было слышно, как в
соседнем классе учительница кричит на учеников и стучит указкой по столу.
Катя
сидела над тетрадями. Гость не по сезону был в длинном плаще, и держал в
руках
старомодную сетчатую авоську с продуктами. Он рассказал, что шёл мимо,
захотел
пить, и решил зайти, поискать воды. А потом рассказал, что в своей жизни
общался с инопланетянами, и даже не один раз.
А,
это из тех, которые с приветом, поняла она. Но, увы, его звали Николай. И
просто так свернуть разговор ей показалось делом поспешным и
неправильным.
Инопланетный
Николай был увлечён такими понятиями, как «Роза мира», описывал свои
впечатления во время путешествий в инопланетные миры. Подобные перелёты,
как он
говорил, ему обеспечивали инопланетяне. И смотрел на Катю взглядом долгим и
загадочным. Катя мысленно окружала его огнём (где‑то она вычитала, что
мысль
материальна, а значит, сделала она вывод, можно надоевших посетителей
прогонять
из кабинета с помощью таких огненных трюков). Когда зашёл в кабинет завуч,
пришлось его мысленно заслонить посетителем, чтобы на завуча не попало
уничтожающее пламя. Николай дождался, когда завуч уйдёт, и продолжил
повествование. Катя возобновила мысленные опыты с пламенными атаками, тогда
Николай замолчал и сказал ей:
– Уберите
ЭТО.
«Он
раскусил мой огонь», – поняла Катя.
Это
произвело на неё впечатление.
Но
никаких иных впечатлений она больше не хотела. С «инопланетянином» она
смогла
вытерпеть только одно свидание, и то потому, что оно так и не состоялось.
Они
разминулись. Кто‑то из них перепутал время, и возле железнодорожной станции
Катя к своей радости так и не увидела человека в плаще. В этом она
уразумела «знак
свыше». Потом он пытался с ней объясниться, но получил
отпор.
Следующим
Николаем стал зоотехник‑холостяк. Он привёз Катю на велосипеде к себе
домой,
чтобы показать, как он живёт. Дом был большой, и внутри вполне нормально.
Но
Катю интересовал не дом, а его хозяин, понравится ли? С первого раза понять
оказалось трудновато. Но агроном медлил назначать повторное
свидание.
Тогда
она переключилась на фермера.
Роман
с известным в районе фермером стал последним опытом в череде поиска женихов
по
имени Николай. Этот мужчина, пожалуй, из всех, испробованных ею Николаев,
был
наиболее удачным вариантом. Он был хорош и в разговоре, и в манере
ухаживать, и
внешностью приятный. Катя уже почти было решила, что фермер ей нравится,
если
бы не конфуз.
В
один прекрасный день она с ужасом сделала открытие, что кто‑то заразил её
гонореей. Кто именно – сомнений быть не могло: конечно, холостяк‑зоотехник.
Вот
почему он затормозил со вторым свиданием!
Катя
в бешенстве искала встреч с «гадом». И когда на пыльной дороге замаячил его
уазик, замахала руками. «Подвезти?» – зоотехник выглянул из окошка.
Она
сказала ему про гонорею. Ей хотелось наговорить ему много злых слов, но
зоотехник сделал удивлённое лицо – «ничего подобного, ты что, куколка моя»,
помахал рукой и уехал – с улыбкой «на бесстыжей
роже».
Больше
всего Катю мучила совесть из‑за невинного фермера. Боже мой, я заразила
этого
прекрасного, хорошего человека! А он мне доверял. А он делал мне подарки.
Что
делать. Как быть. Она изводила себя переживаниями. И, наконец, решила, что
пока
не очистит совесть, не сможет дальше так жить. Единственным выходом в этой
ситуации она видела следующее: надо написать фермеру открытое покаянное
письмо
и опубликовать в газете. Именно так посоветовала ей поступить двоюродная
сестра
Альбина из далёкого южного города, когда Катя по телефону излила ей душу.
«У
меня была похожая ситуация, – призналась двоюродная сестра. – Я
была
готова на покаянное открытое письмо своему любовнику, хотела опубликовать в
прессе, но, к счастью, венеролог опроверг придуманный мною с перепугу
диагноз.
У тебя же диагноз подтверждён, так что действуй». Однако, с мнением Альбины
не
согласились учителя – коллеги Кати, и на совете за очередной пятничной
рюмкой
отговорили Катю «от безумного поступка». Тогда она, уже ни с кем не
советуясь,
отправила это большое, пространное, на двух страницах, письмо с множеством
извинений фермеру домой по почте.
Письмо
попало в руки жене.
От
развода фермера спасли анализы: гонореи у него не
обнаружилось.
Он
был жутко обозлён на Катю, но всё же позвонил ей в учительскую, чтобы
сообщить
про свои хорошие анализы.
На
том роман и завершился.
2019
г.
Проголосуйте за это произведение |