Проголосуйте за это произведение |
Роман
9 августа
2023 года
Вступление
Небо, заполненное волнующимися сырыми облаками,
нависало над миром так властно, торжественно, что из груди человека
чувствительного мог вырваться лишь один вздох: кто стоит за этим величием,
кто
этот незримый создатель красот живых, страшных,
несмолкающих?
Зоя с внутренним трепетом и восторгом смотрела
ввысь. Что там есть, за этой красотой, за этими звёздами, лунами, солнцами,
что
там? Её душа, будто истомившаяся от долгого пребывания в уже дряхлом,
потерявшем крепость и силу, тленном теле, теперь замирала в неясном
предчувствии великих перемен. И этим переменам ничто не могло помешать, ни
призрачная, и будто бы смешная своей бесполезностью смерть, ни сама
временная
жизнь. В этом слиянии со стихиями, ветрами, дыханиями и настроениями мира, с
его золотом света и мерцанием тьмы, с его бесконечным космосом, душа теряла
слова, мысли, и была охвачена таким глубоким, горячим знанием чего-то
настоящего, истинного, что покой нисходил в сердце, и становилось хорошо от
осознания,
что есть ты на этом свете, и есть этот свет, и никогда и никуда ничего не
исчезнет. Это было знание ясное, твёрдое, от которого у Зои захватывало дух,
и
радость приходила в сердце, охватывало всё существо, и казалось, нет уже под
ногами земли, нет ничего вокруг, и поток горячий, небесный уносит душу в
родную
запредельную вечность, к которой, кажется, и стремилась душа с самого своего
рождения.
1 глава
Опять у Клавдии покойник, говорили в городе. Да,
ей
не везёт, так тоже говорили. Или: это порча. Или: родовое проклятие.
Сама Клавдия ничего никому по этому поводу не
отвечала. Она, казалось, оглохла, думали про неё чужие люди. Или: это от
горя,
окаменела она.
Нет, Клавдия не окаменела. Она, конечно, много
плакала, запершись в доме. Её, конечно, утешал Павел, муж строгий, честный,
уважаемый в области, уже много лет директор музея. Ничего, Клавдия, Бог дал,
Бог взял, это было его мнение. Павел горевал не меньше Клавдии, но это было
не
так заметно, он умел скрывать чувства. Насчёт Бога он говорил машинально, не
вдумываясь в смысл Божьего присутствия в этом мире, просто так говорили
когда-то его родители. Она кивала и как бы случайно допускала к себе мысль о
Боге. Почему Он даёт, а потом забирает? Нет-нет, и не думай, к попам дитя не
понесём, предполагал её мысли Павел. Она молчала, она привыкла молчать. Её
большие синие глаза часто заполнялись слезами, она стирала, скребла полы,
сковородки, нагружала себя работой. Она сроднилась с мёртвой тишиной в их
квартире. Такая тишина бывает там, где умирают дети, думала она. И они
умирали.
Первый ребёнок умер во время родов. Второй
ребёнок
не прожил месяца. Третий – дотянул до года. Четвёртого обварила кипятком в
двухлетнем возрасте подслеповатая няня. Потом были новые дети. И опять
появлялись в квартире крохотные, кукольные гробики. Дольше всех радовал
Митя.
Через восемь лет его увела из жизни скарлатина. Девятой родилась Зина.
Наперёд
заметим, ей повезло, дожила до семидесяти пяти лет.
В городе поговаривали: якобы Клавдия тайком от
мужа
отнесла новорождённую Зину в церковь, и это стал в их семье первый крещёный
младенец. Вроде даже кто-то видел туманным весенним утром, как Клавдия шла
по
городу и прижимала к груди подозрительный свёрток. А кто-то утверждал
крамольное: да, товарищи, Клавдия с новорождённой дочерью на руках в то
самое
утро посетила местную церковь. Но слухи не имели подтверждения, очевидно же
было одно, на что указывали особо суеверные
– Зина-то осталась жить!
Восемь лет Клавдия со страхом ожидала смерти
Зины.
И восемь лет, утверждала народная молва, Клавдия
воздерживалась от супружеской близости с Павлом. Почему – этого никто не
знал.
Только Клавдия, видно, и знала. Весь город обсуждал: да-да, Клавдия
отказывает
Павлу! Другой причины длительного отсутствия очередной её беременности не
видели.
Но откуда это тайное народное знание о бойкоте Клавдии? Видно, Павел где-то
проговорился. А может быть, по его лицу прочли истину особо прозорливые.
Она много натерпелась, её надо понять, думал по
поводу вынужденного, нежданного для него, воздержания Павел, и, подавив
телесный бунт, смирялся с новыми для своей мужской плоти условиями. Принять
такой не супружеский вариант семейного бытия ему морально помогало то, что
теперь рядом с ним в доме жило новое и очень родное существо, его дочь. Это
воодушевляло Павла, и он тогда думал, что не напрасно прожил жизнь. Такие
мысли
укрепляли и помогали заново прощать дурь Клавдии (так про себя он называл
свалившуюся на него по вине Клавдии аскезу).
Павел, как и Клавдия, тоже опасался, что смерть
не
сегодня, так завтра заберёт и этого ребёнка. Но ничего не случалось, страх с
годами ослабевал. В доме больше не висела тягостная тишина. В комнатах
звучал
детский голос, девочка бегала, смеялась, капризничала. Клавдия варила ей
каши.
Павел вспомнил о своей основной профессии портного, ночами стучала его
швейная
машинка, для дочери появлялись платья.
Жизнь поселилась в их квартире, кажется,
по-настоящему.
Однажды как-то обыденно, будто не было восьми лет
отчуждения, Клавдия согласилась принять супружескую ласку.
Спустя положенное время она родила Зою.
Зоя тоже осталась жить.
Городские прозорливые, по поводу улизнувшей от
смерти второй дочери Коровиных, говорили так: «О, поверьте, на этот раз
Клавдия
не стала скрывать от Павла тайну крещения Зины, она просто подняла перед ним
вопрос о необходимости крещения вслед за Зиной и Зои».
И, утверждали, дело было примерно так: «Павел
взглянул на дочь, он хотел сказать жене обычное – про партию, про всё это,
государственное, ледяное. Клавдия ощущала государство именно ледяным. Но он
не
стал говорить ничего такого, это было невозможно, когда рядом живая,
симпатичная дочка с косичками, с папиными глазами, с папиным носиком, она,
его
девочка, сумевшая обхитрить смерть. Он никогда в их семье не поднимал
разговоров о религии. И не говорил Клавдии о том, что продолжает, как и в
детстве, верить (или не верить) в глубине души в Бога. В отрочестве он
полагал,
что станет монахом, но это потом, когда придёт время. К шестнадцати годам он
уже носил под одеждой для укрощения плоти тщательно скрываемые от всех
вериги,
делал по ночам до тысячи земных поклонов, и готовился уйти в монастырь».
А далее народная летопись о жизни Павла гласит
вот
что: «В восемнадцать лет он вместе с двоюродными братьями оказался в
Петербурге
на заработках, познакомился с революционерами, с бывшими ссыльными, и забыл
не
только про вериги, но и про Бога. Увлечение революцией стало его образом
жизни».
Дальнейшая хроника событий отобразилась в
народной
памяти так:
«В ту пору юности все происшествия, что
происходили
в его жизни, ему представлялись счастливыми, знаковыми, в числе их было
знакомство с Клавдией. Юная воспитательница чужих детей в купеческом доме,
куда
Павла пригласили для шитья одежды, приглянулась ему.
У них получился хороший, спокойный союз. Они не
имели привычку спорить друг с другом. Скорее, их сближала общая
устремлённость
к миру. И сохранять мир в семье у обоих в любых обстоятельствах получалось
без
натяжки. Им не требовалось, как это бывает в семьях, бороться с внутренним
раздражением друг на друга. Оба умели уступать и не желали жить в распрях.
А потому и споров особых не возникло вокруг
поднятой
Клавдией проблемы «крестить или не крестить», по внутрисемейной традиции
дело
уладили миром: Павел уступил решению жены.
Крестили Зою согласно церковному уставу спустя
сорок
дней после рождения. Но крестили не там, где их все знают, а в чужом городе,
на
этом настоял уже Павел. Крещение состоялось в маленькой церквушке рядом с
кладбищем при закрытых дверях. К моменту крещения ребёнок тяжело заболел, и
если у Павла оставались колебания, крестить или не крестить, то теперь он
вместе с Клавдией молил Бога об одном: о даровании младенцу жизни.
После крещения ребёнок пошёл на поправку.
О Боге в семье Коровиных вслух больше старались
не
говорить, но каждый из супругов в душе таил собственные предположения,
почему
двое из десяти рождённых детей, вопреки скорбной родовой особенности, так и
не
умерли».
На самом деле – это лишь байка, что сложилась в
народе о Коровиных. А как на самом деле, кто знает.
Понятно, что узнать у них самих, соответствует ли
действительности обсуждаемая в народе информация об их личной жизни, не
представлялось возможным.
Рассказывали собиратели народных слухов о них ещё
и
так:
«Павел и Клавдия не выделялись из среды обычных
советских граждан. Несмотря на обывательские версии о вмешательстве в их
жизнь
самого Бога, эту чету в городе уважали.
Павел был видным коммунистом, на хорошем счету у
партийного начальства. Когда-то он числился в рядах участников
революционного
подполья, а также стачек и митингов, в общем, шёл в авангарде революционных
преобразований. Распространял марксистскую литературу, организовал на своей,
снимаемой им, квартире тайную типографию для издания нелегальных журналов,
здесь же он помог обустроить тайники для хранения гектографа, шрифта, и
отдал
своё жилье под место партийных собраний. Участие в запрещённых митингах,
демонстрациях наполняло его душу революционным вдохновением. Обыски, аресты
не
останавливали. Он горел духом на поприще борьбы с царизмом и угнетателями
народа, чему поклялся посвятить всю свою жизнь.
И когда революция начала крушить царскую империю,
Павел воспринял величайшее событие, он искренне это полагал, как глубоко
личное
свершение его желаний, он ходил именинником, его состояние напоминало
ощущения
жениха перед свадьбой. Он три, а то и целых четыре раза слушал живого Ленина
на
митингах, а один раз даже возымел честь с ним личной беседы. Как редактор
одной
из важных пропагандистских газет, которую по приказу партии он возглавлял
несколько лет, он обрёл счастье встречаться и беседовать по долгу службы на
тему просветительской и воспитательной миссии партийных активистов с самой
Крупской. Не исключено, что эти исторические в его жизни факты общения с
вождём
мировой революции и его супругой послужили ему в будущем неким оберегом от
сталинских репрессий, такого мнения придерживались многие свидетели жизни
Павла
Коровина. Увы, находились и крамольники, они нелепо полагали, что
неприкасаемость Павла Коровина просто обеспечена ему помощью Божией, ведь
пути
Господни неисповедимы, но таких мракобесов, как их называли, было крайне
мало,
да мракобесы, впрочем, себя не афишировали и своё личное мнение никому
старались не навязывать, справедливо опасаясь за свою жизнь. Хотя никто не
отрицал, действительно, Павел был неприкасаемым в глазах партийной элиты, он
заметно выделялся своей стойкостью среди остальной челяди, и оставался в
строю
даже в самые тяжёлые периоды исторических смут советской
России».
Таковы народные свидетельства бытия Павла
Павловича
Коровина, жизнь которого называли в газетных статьях «героической жизнью
пламенного борца за светлые идеалы» .
Как в детстве истово Павел верил в Бога, так он
поверил с присущей ему пылкостью в идею коммунизма, в Советскую власть, он
считал всё, чему посвятил жизнь, святыней, и об этом, полагал, надо
рассказать
будущим поколениям. Однажды он принёс в дом печатную машинку, и с этого дня
по
вечерам сидел за рабочим столом возле зажжённой настольной лампы,
погружённый в
воспоминания. Клавиши под его пальцами выбивали на бумаге всё то, что желал
он
оставить на память. Он опасался, что когда-то будут иная молодость, иные
люди,
и им станут не нужны идеи дедов, они подвергнут насмешкам Павлову святыню.
А
значит, говорил он жене, долг гражданина Советской страны – запечатлеть на
бумаге Правду о нашей жизни, и это нужно, чтобы никто никогда не посмел
бросить
камень в прошлое своей Родины. На расспросы Клавдии, какую именно Правду он
считает главным доказательством неоспоримой святости коммунистических
идеалов,
он отвечал – такой правдой является жизнь каждого из нас, то, как мы шли и
идём
к достижению коммунистических идеалов.
– Ты хочешь писать мемуары? – догадалась
Клавдия.
– Называй, как хочешь, по-твоему – мемуары, а
по-моему – это Правда. И она должна вдохновлять потомков.
«Член КПСС с марта 1917 года», – написал о себе
в
начале текста.
2 глава
Воспоминания соседей о семье Коровиных говорят
вот
что:
«Зина невзлюбила младшую сестру, ведь часть
родительской любви теперь отдана той, замухрышке.
Когда Зине исполнилось тринадцать лет, папин
товарищ
по партии Николай Павлович Старостин принёс имениннице шоколадку.
Четырёхлетняя
Зоя смотрела через порог Зинаидиной комнаты, как старшая сестра
разворачивает
хрустящую бумажку. Зоя ни разу в жизни не ела шоколада. Зина скрутила дулю:
«Пошла вон, замухрышка!»
Зоя спряталась в кроватке. После неудачных
уговоров
поесть каши, мама погасила в детской свет, постояла возле двери и ушла. Зоя
откинула с заплаканного лица одеяло. За тёмным окошком висел месяц, были
видны
звёзды. Через форточку доносились шаги прохожего, стук подъездной двери.
Тишина
и колыхания небесных светил. Зоя смотрела на звёзды. Ей хотелось забыть про
историю с шоколадкой.
Дверь приоткрылась. В полоске света мелькнуло
лицо
сестры. «Жри!» – на живот Зои шлёпнулся шоколадный кубик. Зоя спихнула
подачку на пол».
+
« – Ать-два, ать-два, сёстры дружно маршируют! –
смех и мужские голоса доносились со стороны воинской
части.
Зина оглянулась, далеко ли сестра, тьфу, могла
бы и
дальше отойти. Противные солдаты разгадали тайну их родственных отношений,
да и
неудивительно, сёстры почти близнецы, так похожи между собой… «Ать-два,
ать-два»… Перед выходом из дома она приказала пятнадцатилетней замухрышке
идти
как можно дальше от неё: не позорь меня. У Зины блестящие серьги, на губах
малиновая помада, роскошное платье с бантом на тонкой талии, высокая
причёска,
кожаные лакированные туфли. У Зины лёгкая походка, каблучки цокают, она
элегантна. Зина уже замужем, у них с мужем высокие зарплаты. А Зоя –
стыдоба,
побирушка. Платье латаное, на ногах не поймёшь что. Худющая. Голова
острижена
под ёжик после болезней.
Когда воинская часть осталась позади, Зина
отругала
сестру: дура, не могла ещё дальше идти, что ли».
+
«Замужняя Зина дала слово жившим в крайней
скудости
родителям, как они того просили, присылать поступившей на первый курс
Ленинградского мединститута младшей сестре деньги.
Шло время, денег сестра не высылала. Родители
удивлялись худобе Зои, когда она приезжала на каникулах. За её
истощённостью
как бы проглядывала тень благополучия старшей сестры. «Да ты чего такая?»
Зоя
рассказывала о красотах Ленинграда. Не рассказывала, что с подружками после
занятий ходят в городскую столовую за бесплатным хлебом, его на тарелках на
столах с избытком, как и соли. Посолят ломтик, другой, третий, вот и
сыты. Большую часть стипендии, которую получала
как
отличница, она высылала родителям.
Мать варила жидкую кашу и подмечала, с какой
жадностью ест Зоя. Кожа прямо прозрачная, отмечала мать и с недоверием
спрашивала дочь, а точно хорошо ей там, в Ленинграде, а точно ли Зина
присылает
ей деньги?
Не подходит климат ленинградский, высказывал
предположение отец. Сыро, не для туберкулёзников.
Туберкулёз у Зои обнаружили в сорок третьем, на
двенадцатом году жизни. Отец через горком партии, как видный партийный
деятель,
получил для Зои путёвку на целый год в туберкулёзный санаторий. В санатории
главным лечением оказались в неограниченном количестве ломти хлеба, густо
намазанные рыбьим жиром. Оголодавшим детям такой вариант лекарства казался
лакомством».
3 глава
Народная летопись слухов также
гласила:
«Большую часть школьной учёбы Зое пришлось
проводить
дома из-за частых, затяжных болезней. С завязанным горлом, с температурой,
она
сидела над книгами, а к концу учебного года, оказывалось, что она вновь
единственная в классе отличница. А потом и единственная золотая медалистка.
Ей
прочили будущее математика, литератора, художника, спортсмена. По всем
предметам учителя находили у неё блестящие способности и усидчивость.
Больше всего в жизни ей нравилось писать
картины.
Уже в детстве она создавала для своего возраста шедевры, и это подтверждали
папины друзья-художники, их картины выставлялись в одном из залов музея,
где
работал директором Павел Коровин. Павел и сам был одарённым живописцем,
публицистом, литератором. Одна из его пьес обрела жизнь на подмостках
местного
театра. Однако революционное дыхание перекрывало в его душе каналы
вдохновения,
оставляя Павлу короткие всплески творческих подъёмов. Зоя давала ему советы
по
смешиванию красок, подмечала, где неверно легла тень, чем удивляла отца.
– Чему ты удивляешься, – говорил Павлу его
лучший
друг Костя Беляев, известный в области художник и руководитель местного
общества живописцев. – Неужели ты до сих пор не понял, твоя дочь гений! Уже
сейчас в её работах видна рука мастера!
На серьёзное творческое будущее дочери родители,
однако, не рассчитывали. В сложное, голодное время труд художника не
прокормит.
Как-то Костя Беляев посетил семью Коровиных и
узнал:
Зоя уже учится в местном медицинском техникуме.
– Что вы натворили! Это преступление! Вы
загубили ей
жизнь, лишили Россию великого живописца!
– Но Зоя учится на «отлично». Преподаватели
находят
в ней одарённость, прочат будущее выдающегося учёного, – оправдывался
Павел.
Ему не очень уверенно вторила Клавдия. В душе
супруги Коровины не без сомнения относились к решению навязать дочери
вопреки
её желанию участь медицинского работника. Но перевешивал пример Зины, с
окладом
санитарного врача.
– Вы поймите, – говорил на их доводы Костя. –
Ваша
дочь, куда бы ни поступила, везде будет учиться на «отлично», она, как
всякий
гений, имеет от природы много даров, много талантов, но её главное
призвание –
это быть художником. Она им родилась. А вы… Вы за кусок хлеба лишили её
смысла
жизни. Вы лишили её воздуха!
Слова Кости Беляева оказались пророческими. Всю
дальнейшую жизнь, до самой старости, как рассказывала многие годы спустя
своим
внукам Зоя, она ощущала себя рыбой, выброшенной на берег, без глотка воды.
Этой
живой водой для неё была живопись, к которой доступ был перекрыт. И когда
ей,
взрослой женщине, доводилось бывать в картинных галереях, и она с
восхищением
смотрела на полотна известных мастеров, её сердце при этом сжималось, будто
кто-то
вонзал в него нож. Там, в сердце, саднила всю жизнь незаживающая рана, это
были
её боль, её стремление творить и создавать собственные
шедевры.
Был прав Костя Беляев и в своём прогнозе
относительно возможных успехов Зои на любом, выбранном ею, поприще. Юную
Зою
Коровину благодаря диплому отличницы, полученному по окончании
медтехникума,
приняли без экзаменов в Ленинградский медицинский институт. Скоро её имя
стало
в стенах вуза известным. Её выдающиеся успехи абсолютно по всем предметам
не
были результатом автоматической зубрёжки. Это было истинно творческое,
вдумчивое и крайне добросовестное отношение к учёбе. Зоя не пропускала
занятий,
она внимательно слушала лекции и обязательно их конспектировала. Написанные
чётким каллиграфическим почерком конспекты имели для неё особую значимость.
По
возвращении в общежитие она первым делом усаживалась их читать, чтобы
закрепить
в памяти свежие знания. На кафедре восхищались Коровиной. «Она знает скелет
так, как не знают иные мои коллеги», – говорил потрясённый её развёрнутыми,
далеко вне рамок программы, ответами анатом, профессор З.
Она обожала танцевать. У неё были чувство ритма,
пластичность, грациозность, на танцевальных вечерах ей не приходилось
скучать в
ожидании, пока кто-то пригласит, она была звездой, так говорили все, и
каждый
считал для себя за честь получить её согласие на танец, её умением летать в
паре любовались.
Так же легко она летала и на брусьях, участвуя в
соревнованиях по спортивной гимнастике, где брала первые места до тех пор,
пока
однажды не случилось опасное падение из-за сломавшегося снаряда, поломанная
рука не дала возможности восстановить прежнюю спортивную форму. Эта тяжёлая
травма поставила крест и на ещё одной привязанности – художественной
гимнастике, в этом виде спорта также одерживала победы на
соревнованиях.
Ей предлагали руку и сердце.
В числе тех, кому отказала, был немолодой
профессор-вдовец. Он расхваливал преимущества брака с ним, рассказывал о
своей
удобной и просторной, хорошо обставленной, многокомнатной квартире в центре
Ленинграда.
Её приметил представительный, хорошо одетый
молодой
мужчина, он не отходил от Зои на протяжении танцевального вечера. Вызвался
её с
подругами провожать. Он оказался знаменитым спортсменом, чемпионом мира,
был
хорошо обеспечен, имел большую квартиру, ему не доставало скромной, доброй
жены. Он демонстрировал Зое свои золотые медали, звал друзей, чтобы те
рассказали о достоинствах всемирно известного жениха.
Курьёзным оказалось сватовство
сокурсника-грузина,
поступившего в мединститут благодаря богатству родителей, о чём парень, не
стесняясь, рассказал Зое. Он пожаловался, что горит получить знания,
которых
ему, вах, так не хватает. Он упросил отличницу-студентку прийти к нему
домой и
дать несколько уроков. Зоя с чистосердечным желанием помочь товарищу
явилась по
указанному адресу. Её ждали не учебники, а яства с шампанским.
Роскошную квартиру вместе с прислугой сыну
оплачивали живущие в Грузии высокопоставленные родители. Зоя изумлённо
оглядела
пиршественный стол и заговорила было о занятиях, но грузин жестом остановил
её.
Как можно учиться на голодный желудок, да ещё «такой, вах, ослепительный
красавица», эмоционально говорил он и прикладывал руку к сердцу. «Чемо сихаруло! Ламазо!
Мшвениеро!».
Она тут же ушла, удивляясь, как сразу не поняла этого человека».
4 глава
Можно процитировать и такие воспоминания
современников:
«К огорчению преподавателей, она подала
документы о
переводе в южный город С. Формальным поводом стали затяжные простуды. На
самом
деле её забирала из Ленинграда любовная хандра, положить конец которой
могло
единственное – быть там, где любимый.
С
Петей познакомилась в подростковом возрасте, когда приезжала в приморский
город
гостить к старшей сестре. Петя с матерью жил по соседству, на второй
половине
дома.
Перспективную студентку не отпускали.
Руководство
Ленинградского мединститута уговаривало Коровину передумать. Ей предлагали
путёвки в лучшие санатории страны, обещали много чего хорошего. Но нет.
Решение
принято.
На юг она ехала с огромными надеждами и верой
в
счастье. Все мысли её были о Пете. Когда за окном поезда запылало яркое
солнце,
побежали сухими волнами степные просторы, сердце Зои переполнилось
радостью.
Казалось, не жаркие горизонты, а сама жизнь открывалась перед ней
многообещающим ликованием.
Как это было в Ленинграде, так повторилось и в
С. –
отличницу Зою в вузе заметили и полюбили. Открытая, бескорыстная натура,
она
принимала жизнь всем своим сердцем, не впуская в него плохого, и как бы
не видя
это плохое. Она с удовольствием помогала новым подругам в учёбе, сидела с
ними
над учебниками, делилась конспектами.
Встречи с Петей, который учился в том же
институте,
на два курса старше, теперь стали частыми. Они ближе узнали друг
друга.
Разочарования начались очень скоро.
– Ты не мужик, а баба!
Услышав знакомый голос, Зоя остановилась. Идти
или
нет. Петя кого-то ругал, над кем-то насмехался. Она решилась и вошла в
его
комнату. На кровати сидел молодой мужчина, он вязал и как бы не обращал
внимания на адресованную в его адрес брань. Своего соседа по комнате Петя
терпеть не мог. «За бабство», – говорил он. Соседа звали Богдан. Родом из
украинского села, его любимым занятием было вязание. «Я семье помогаю,
зарабатываю вязанием», – объяснил товарищам. Да, собственно, никто его и
не
поддевал за такое увлечение. Кроме Пети. «Чего ты взъелся на него?» –
урезонивали товарищи.
Таким она его не знала. Она с удивлением
посмотрела
на жениха, перевела взгляд на Богдана. Тот улыбнулся ей, показал глазами
на
Петю, мол, видишь, успокоиться не может. Зоя не без интереса взглянула на
рукоделие в руках молодого мужчины, ей вспомнились швейные труды отца,
Коровина
Павла Павловича, с детства по велению родителей занимавшегося семейным
ремеслом
– плетением кружев, а затем и шитьём кафтанов.
Петя будто Зою не видел, он говорил громко, на
его
виске билась от напряжения синяя жилка, лицо стало красным, он был очень
зол в
эту минуту и показался ей отвратительным.
– Петя, ты что? Зачем ты так? – она не верила,
что
видит перед собой того, кого всегда считала лучшим на
свете.
Он сдвинул брови. Он, конечно, заметил её
присутствие, но это ещё более распалило его. С чего я должен менять своё
поведение в угоду кому-то, останусь тем, какой есть, нечего скрываться и
подлаживаться под кого-то, будь даже это и моя любимая, примерно такие
мысли
будто тёмной тучей носились в его голове. И эта шумящая тьма заслоняла
всё и
вся, даже Зою, не позволяла взглянуть в её широко открытые ясные глаза,
такие
красивые, выразительные, в обрамлении густых, длинных чёрных ресниц.
Сколько
раз доводилось Пете глядеть в эти милые, дорогие ему глаза – словно душа
ребёнка, такие они чистые, любоваться этой красой. А уж друзья ему
откровенно
по-хорошему завидовали – «Ишь, какую красавицу-отличницу отхватил!» Не
раз
говорили Зое подруги, как это ей удаётся столь искусно пользоваться
косметикой,
чтобы добиться красоты ресниц, выразительности глаз, нежного румянца и
бархатистости белой кожи. Не верилось девушкам, что Зоя не пользуется ни
румянами, ни красками, а прелестна она потому, что такой родилась. По
просьбам
подруг она в их присутствии умывалась с мылом, и следов косметики
действительно
никто не видел, лицо продолжало сиять красотой, глаза – выразительностью,
ресницы не теряли пушистости...
Петя резко обернулся на её голос.
– А тебе что?
– Как это что? Разве так можно? Почему ты
оскорбляешь этого человека?
– Да кто его оскорбляет. Разве можно оскорбить
вот
такого, он же баба, тряпка, сопля, вон, вяжет, это же
бабство!
Зоя укорила было Петю, но тот вспыхнул, не
потерпев,
чтобы его поучали, да ещё девушка, да ещё на глазах других. И послал
невесту,
грубо выругавшись в её адрес.
Она взглянула на него ошеломлённо. В эту
минуту
будто вся недолгая жизнь пронеслась перед её глазами, будто улицы
воспоминаний
пролегли длинными тенями, заполненные событиями разных периодов и разного
толка. В эту минуту ей вспомнились те многие ухажёры, которым отказывала,
они
предлагали руку и сердце, а кто-то, было и такое, стоял перед ней на
коленях в
слезах, не веря отказу.
А вот в одном из уголков воспоминаний
затерялся
Игорь Щербатый, поклонник из родного города, учащийся медицинского
техникума.
Он сильно приударял за Зоей, буквально волочился там и сям, преследовал
на
танцах, не давал проходу на занятиях. Она помнит его наглый взгляд,
белобрысый
чуб, падающий на лицо, словно владелец чуба прятал от стыда глаза. Ему,
наверное, было чему стыдиться, мысли в нём были далеки от чистоты, и это
Зоя
вскоре поняла, когда наконец он добился от неё разрешения проводить её
домой
после танцев. Вот там, на тёмной улице, когда подходили к дому Зои, он и
показал себя, проявил вольность, дал свободу страсти, подхватил лёгкую,
тонкую,
как тростинка, на руки, закружил, стал губами искать губ в желании
получить
ответный поцелуй. Зоя вырвалась, отвесила яростную пощёчину, он на всю
жизнь
запомнил, и убежала домой. Он долго не мог поверить, что на этом всё
закончилось, что своим вольным поведением он воздвиг между ними пропасть,
он не
хотел поверить, что будущего с Зоей у него не будет, и всё почему,
почему?!
Лишь потому, что попытался поцеловать, какая чушь, неужели такой пустяк,
и
девушка он него отказалась? Невероятно, этого быть не может, он был
потрясён,
обескуражен, уязвлён. Он приходил и к ней, и к её родителям, каялся,
по-настоящему плакал, умолял о прощении, божился, что готов
жениться. Бесполезно.
И вот теперь перед ней тот, кого она всем
сердцем
любит, ради которого бросила связанное с наукой блестящее будущее в
Ленинградском мединституте, бросила северную столицу, оставила всё самое
лучшее, что ей сулила судьба на берегу Невы, и приехала в этот красивый,
пропитанный солнцем, город, приехала к любви, к надежде на огромное
счастье. И
это огромное счастье в одно мгновение перечёркнуто несколькими словами,
грязными, страшными словами, каких никогда никто не смел произносить в её
присутствии.
И эти слова она услышала из уст горячо
любимого
человека, которому желала отдать сердце и душу. Эти гнусные слова вошли в
сердце как нож, резанули по любви, и кровь будто хлынула невидимо на
землю, и
казалось, в ответ земля зарыдала, потрясённая случившимся. И шла по этой,
будто
обагрённой её собственной кровью, земле Зоя и не могла прийти в себя, не
могла
поверить в случившееся горе. Слёзы так палили её лицо, что уже не нужны
были
морские ветры и белые птицы над синей гладью, её щёки были солью и
горячей
болью морских волн, её глаза были солью и болью жестоких ветров,
ворвавшихся в
сердце, уничтоживших нежность и доверие ко всему тому, что до вчерашнего
дня
казалось святым и непорочным. Святость отношений исчезла, непорочность
надежд
сгорела под натиском горячих, как пламя, девических слёз. Она точно и
навсегда
поняла – с этим человеком ей больше не по пути, и никогда, ни за что она
не
свяжет с ним свою жизнь.
Боже, как трудно было резать по живому, как
тяжело
говорить вновь и вновь «нет» в ту последнюю ночь, когда состоялся спустя
несколько месяцев между Зоей и Петей решительный разговор по душам.
Но прежде, чем этот разговор произошёл,
случилось
нечто такое, что окончательно утвердило Зою в правильности принятого
решения
относительно Пети.
После той размолвки он как бы забыл дорогу к
ней, а
она о себе ему не напоминала. Быть может, ссора всё же завершилась бы
перемирием, в этом не сомневался уверенный в себе Петя Пилипейко, или,
как его
называла украинка мама – Петься. Петься был её единственным сыном,
вырастила
его без мужа, затерявшегося где-то далеко на заработках ещё в пору её
беременности. Своего Петьсю маменька держала под строгим контролем, он её
очень
почитал и ничего не делал без её совета. Маменька была против того, чтобы
Петься встречался до окончания института с девушками, и здесь он впервые
её
ослушался. Зою она не любила, как, впрочем, не любила всех, кто мог
покуситься
на сердце её Петьси. В сердце сына она привыкла знать только себя, и
делить это
место с кем-то очень не хотела. Она заранее предупредила его, что жить
будет
вместе с ним всю жизнь, а та, на которой он женится, обязана ей во всём
подчиняться. Петься не позволял себе перечить маменьке.
От неё он усвоил понимание того, что он
исключительно
хороший, достойный всяческих похвал и уважения, и трудно найти человека,
равного ему по уму и дарованиям. Маменька вложила в него понятие о
женщинах как
существах второго сорта, он разделял такой подход и относился к бабам
свысока.
Ссору с Зоей он не воспринял всерьёз. Он был
уверен,
виновата, конечно, она, посмевшая встрять не в своё дело, не бабьего
короткого
ума дело мужчин поучать, и на поклон к бабе он, мужчина, первым ни за что
не
пойдёт, рано или поздно сама прибежит, думал он, а при случайных встречах
отворачивался от неё.
Прошла сессия, начались каникулы, но она не
подошла
к нему, и он, несколько озадаченный, уехал домой, к матери. Но и после
каникул,
осенью, Зоя не давала о себе знать. Это вызывало в нём удивление, он не
мог
допустить мысли, что она его разлюбила, в такую нелепость разве можно
поверить.
Её молчание, исчезновение из поля зрения вызывали в нём приступы гнева,
он
ожесточался и знать ничего не хотел о ней, ни у кого не спрашивал, почему
её
нигде не видно.
Он не знал, что летом пришла срочная
телеграмма от
сестры. Зина просила немедленно приехать. Без объяснения
причины.
Чувствуя сердцем беду, Зоя, не откладывая,
отправилась в военный городок К., куда к тому времени переехали
Кочергины.
Начались каникулы. Вследствие размолвки с Петей теперь ничто не держало
её в С.
Уже сидя в автобусе, направлявшемся в военный городок, она, тревожась,
поняла,
случилось горе, это читалось во взглядах, что были направлены на неё со
всех
сторон. Она по опыту знала, в силу их внешнего, несмотря на девятилетнюю
разницу в возрасте, сходства с сестрой, что её принимают за Зину, и
сейчас эти
серьёзные, сочувствующие взгляды, полные соболезнования, предсказывали
ей: за
порогом Зинаидиной квартиры она столкнётся с чем-то ужасным. Так оно и
оказалось. Зеркала завешаны чёрными тканями. Тенью шмыгнула за занавеску
на
свою кровать бабушка Аня, ничего так и не сказала, лишь молча открыла
дверь, а
рукой закрыла рот, сдерживая рыдания.
Зоя поставила дорожный чемоданчик на пол,
скинула
туфли и с замирающим сердцем, в пугающей тишине, прошла в комнаты. Всё
вымерло
будто. Первое, что бросилось в глаза: нигде не видно обычно разбросанных
игрушек пятилетнего Андрюши. Она медленно, на цыпочках, шла, будто по
минному
полю, холодея от ужаса, не слышно звонкого голоса ребёнка, топота детских
ног.
Кто там, слева, на кровати, свернулся мёртвым коконом? Это Зина. Кто там,
на
диване, распластался, не дышит и не смотрит? Это Макарий. Слёзы хлынули,
Зоя
всё поняла, она бросилась к сестре, встала на колени перед кроватью и
молча,
чтобы не кричать во весь голос, затряслась в рыданиях.
Казнила себя в смерти внука бабушка Аня:
отвернулась
на минуту, а в это время грузовик стал назад сдавать, прямо на
Андрюшеньку, по
моей вине погиб. Вслух не говорили, но того же мнения были и Зина с
Макарием,
навсегда возложив вину в смерти их сына на Анну Серафимовну. В глубине
души
Анна Серафимовна винила себя ещё и в том, что пошла на поводу у
неверующей
невестки и не решилась нарушить её запрет на крещение внука. И ушла его
душа
некрещённой, и записку в церковь не подать, убивалась старушка.
Молилась Анна Серафимовна о спасении души
новопреставленного младенца Андрея, думала о том, что неисповедимы пути
Господни, знает Сердцеведец все пути жизни каждого человека, зрит будущее
так
же ясно, как и прошлое, а потому Он знает, от каких бурь и невзгод уберёг
маленького человечка, которому пришлось родиться от матери-атеистки. Анна
Серафимовна видела, как холодна и далека от сына мать, всегда занятая
собою,
работой, так же она далека и от мужа, которого называла, не стесняясь,
недотёпой, говорила с ним свысока, и видно было по ней, считала мужа
человеком
менее умным, чем она, утончённая любительница театров и путешествий. Она
не
любила ездить с мужем вместе в отпуск, предпочитала проводить время без
него.
Сына тоже вниманием не баловала. Не было такого, чтобы повела мальчика на
прогулку, или почитала ему книжку, всё как бы мимо, всё на ходу, строго
посмотрит, скажет что-то второпях, впопыхах погладит по голове и дальше,
то на
работу, то на партсобрание, то в командировку.
Андрюша называл Зою «мамой», и не только
потому, что
та была лицом копия его родной матери. Главное, он чувствовал, что мама
Зоя его
любит. И как рыдал мальчик, когда в последний раз Зоя на зимних
каникулах,
побыв у них в гостях, уезжала обратно на учёбу. Андрюша цеплялся за её
подол,
кричал, чтобы не бросала его, умолял взять с собой, или остаться с ним.
Ах, как
он плакал, будто чувствовала детская душа что-то… И вот теперь, то, что
случилось, стало по мнению Анны Серафимовны, когда спустя время она
смогла
думать на холодную голову, закономерностью в первую очередь для Зины. Это
Божие
наказание, решила старушка и сама испугалась своих выводов, пошла на
исповедь в
церковь каяться.
Может, смерть сына что-то пробудит в Зине,
заставит
опомниться, повернёт в другую сторону, ближе к Богу, вон, как Зина
убивается,
думала свекровь.
Мысли о косвенной вине матери в смерти сына не
отпускали Анну Серафимовну. И когда к ним приехала и осталась на
длительное
время Зоя, старушка порывалась открыть душу этой отзывчивой и доброй
девушке.
Она любила Зою. Вот бы такую жену Господь дал моему Макарию, думала она,
и
укоряла себя за подобные мысли, принуждала себя к смирению. Господи,
помилуй,
шептала в безнадёжности.
Трогал ветер занавески. Заполненный дыханием
моря
нагретый летний воздух трепетал в квартире... Лежали, как мёртвые,
родители
мёртвого Андрюши, равнодушные к жизни, в их жизни всё замерло, и не
стучали на
кухне ложки о дно тарелок, не шипели сковороды, не бурлил чайник, не
пахло
вкусным… Холодная атмосфера боли и безнадёжности. А душа мальчика где-то
близко
и одновременно недосягаемо далеко уже жила иной жизнью, светлой, ясной,
но об
этом знала и в это верила здесь только одна христианская душа – Анна
Серафимовна.
И другая живая душа заполняла движением
пространство, бесшумно летала по квартире, оглушённая гибельной страшной
явью,
её сердце мучилось, раненное болью утраты горячо любимого ею малыша,
раненное
болью родной сестры и её мужа. Зоя плакала, глядя на них, как ей было их
жалко,
она плакала, глядя на бабушку Аню, как ей было её жалко. Она делала всё,
чтобы
поддержать их, убирала, готовила, бегала в магазины, стирала, поила и
кормила
всех, как детей малых. А они и стали на время скорби детьми малыми, ничто
не
хотели понимать, ничего не желали видеть, слышать, ах, какая мука, какая
страшная мука была в их сердце, казнила их души днями и ночами.
Однажды, когда Зоя вышла из дома, чтобы идти в
магазин, её догнала по дороге исхудавшая, почерневшая от горя, в тёмных
суконных одеждах, в платке по брови, Анна Серафимовна, взяла за руку и
повлекла, ничего не говоря. Они шли мимо брызгающих серебряными отсветами
листьев величественных тополей, мимо грунтовой, умащенной тьмами
загорелых
человеческих ног, дороги, которая пронзала небо там, где кипело
далеко-далеко
море, но они повернули в другую сторону, туда, где сверкали многими
огнями
церковные купола. Подошли к храму. Анна Серафимовна ввела Зою под
церковные
своды, подвела к иконам, заговорила о Боге. Излила душу. Всё рассказала,
что
хотела. По глазам девушки видела, та её понимает. Зое не показалось
ничего
странного в рассказе, она знала, бабушка Аня ходит в церковь, верит в
Бога, но
ещё и потому не удивилась, что слушала сердцем, и сердцем всё поняла, что
желала донести до неё мать Макария Кочергина – и про сестру, и про её
сына, и
про Господа. Мой Макарушка крещёный, и если даст им Господь ещё детей, то
честное слово, уж они точно будут крещены, всё сделаю для этого. И скажу
тебе,
Зоечка, может, ты когда-нибудь вспомнишь мои слова, человеку в этой жизни
надо
быть в Господе, надо отречься от дьявола, принять Святое Крещение, иначе
трудно
будет жить, очень трудно, ведь на этой земле дьявол повсюду, повсюду...
Помни,
Зоечка. Когда-то выйдешь замуж, свои дети будут, вспомни мои слова, не
оставь
ни себя, ни детей без помощи Божией…
Много ещё чего говорила Анна Серафимовна
Зое…
Слушая бабушку Аню, Зоя вспоминала своих
родителей,
которые с ней о Боге речей не вели. И лишь однажды мать рассказала по
секрету
об отце, что тот в детстве желал посвятить жизнь религии, и в ранней
юности
даже носил тайком от родителей вериги. Но революционный дух по приезду в
Питер
начисто вышиб из него божественное. Так сказала Зое её мать. Зоя была
далека от
религиозных настроений, но вот тогда, в церкви, куда привела за руку Анна
Серафимовна,
вместе с речами старушки что-то коснулось её невинного искреннего сердца,
что-то коснулось…»
5 глава
А вот что осталось в памяти у
однокурсниц:
«На занятия в мединститут Зоя вернулась с
трёхнедельным опозданием, посвятила дни и ночи учёбе, быстро освоила
пропущенные материалы и лекции. Начальство было в курсе постигшей её
трагедии,
и с учётом её блестящих результатов лучшей студентке института пошли
навстречу.
Подруги выражали сочувствие. Она
собрала
всю волю, чтобы не раскисать. Из дома приходили от родителей письма,
полные
печали из-за гибели внука. Родители волновались за Зою, как бы не
подорвалось
здоровье после пережитых потрясений во время пребывания в доме старшей
сестры.
Все новости они узнавали от Зои. Зина и раньше редко писала родителям, а
сейчас
будто забыла об их существовании.
Однажды поздним вечером Зою оторвали от чтения
учебных текстов: курносенькая, пухлая Леночка Авкушина, всегда в кого-то
влюблённая и каждый раз попадавшая впросак из-за излишней доверчивости,
сейчас
стояла перед Зоей с прижатой к груди рукой. Её и без того вечно
удивлённые
глаза ещё больше удивлялись тому, что желала она сообщить.
– А ты знаешь, там же Петя, Пе-тя! – сказала
она для
большей ясности таким нарочито страшным, даже грубым голосом, будто речь
шла о
чём-то диком и ужасном.
Леночка всей душой была привязана к Зое,
считала её
главным для себя авторитетом, во всём с ней советовалась, рассказывала ей
свои
сердечные тайны и обязательно при этом плакала. Без слёз говорить о своих
приключениях она не умела, потому что слишком часто её кто-то обманывал,
и она
вновь оставалась одна. Жизнь Зои, а тем более то обстоятельство, что у
Зои был
постоянный жених, и они по-настоящему всерьёз любят друг друга, о, как
всё это
восхищало, казалась Леночке идеалом, которому она всей душой стремилась
подражать. Поэтому разрыв подруги с Петей она восприняла почти как
собственную
трагедию и даже плакала, когда утешала Зою.
Добившись от Леночки, в чём суть дела, и
узнав, что
за дверью стоит Петя, Зоя подхватилась, глянула в зеркальце, пошла под
взглядами подруг к гостю.
Высокий, статный, он знал себе цену. И сейчас
выглядел эффектно: в дорогом светлом костюме, с развёрнутыми плечами.
Одну руку
он держал в кармане широченных, по моде, брюк, другой рукой подкручивал
пышные
светлые усы. Он нервничал.
Когда Леночка Авдюшина, узнав причину его
появления,
закрыла перед ним дверь и убежала к Зое докладывать о Пете, он отступил
вниз по
ступеням каменной лестницы, застыл с внезапным замешательством и
сомнениями, а
надо ли, а зачем он здесь, не ошибается ли. Он застыл в тени между
этажами на
широкой площадке под огромным тёмным окном, за которым сквозь мутные
стёкла
расплывался свет дворового фонаря. Он чувствовал, что боится предстоящего
разговора, досадовал на себя за трусость, но не мог не признать, да, он
боится
решающего разговора, боится того, что Зоя будет обличать его, совесть
была
неспокойна. Зоя, с накинутым на плечи материнским шерстяным платком,
подошла в
полумраке к знакомой фигуре.
Он заговорил, осипший голос выдал его
волнение. Он
не желал напоминаний, что они в ссоре, и манерой разговора пытался сходу
наладить непринуждённость общения. Его выразительные, породистые губы
нервически подрагивали.
– Узнал, что Андрюша погиб. Я ведь его помню.
Мы с
тобой его нянчили. Помню я его. Соболезную. Извини. Если бы знал, то
раньше
пришёл.
Он был рад поводу помириться, и теперь желал
быстрее
всё уладить, без выяснения отношений. Говорил с наигранной, и вместе с
тем,
нервной доброжелательностью, и его эта нервность выдавала в нём боязнь
подвоха
от Зои, какого именно, он не мог понять, а точнее, не желал знать, что
больше
всего опасается окончательного разрыва их отношений.
Вместе с тем в его голосе звучало
действительно
искреннее сочувствие. В его глазах
была
неподдельная тревога, и тут он не играл. Он любил Зою, и страшно
соскучился по
ней, и теперь сам удивлялся себе, как сумел выдержать столько времени
холода и
неизвестности между ними.
Скрипнула массивная дверь в общий коридор
женской
половины, на них смотрели, под чей-то шёпот дверь закрыли.
Зоя глядела под ноги, с затаённым щемящим
чувством
грусти посмотрела строго, внимательно в глаза тому, кого так любила, и
всё,
потом на протяжении всей встречи старалась больше не смотреть на него.
Она
испытывала противоречивые чувства, вместе с радостью в её душе глухо
стенало,
или нет, даже рыдало, страшное, страшное разочарование, и вот именно это
разочарование больше всего пугало её. Она не желала себе признаться, но
уже
понимала нечто ужасное, как это пронзительно поняла в тот день во время
сцены
глумления Пети над любителем вязания, вот тогда и теперь она понимала и
не
хотела понимать, но понимала, да, да, да, Петя не тот человек, на
которого она
может рассчитывать в жизни. Она увидела в нём то, что обычно не замечала,
а
теперь это ненужное, неприятное в Пете стояло перед её глазами с такой
ясностью, что приводило её в состояние окаменелости. За прошедшие месяцы
не
захотел узнать о ней, наплевал на неё. Как жить с таким в супружестве, от
него
можно ждать предательства, думала она. И снова горело в памяти, снова
жгло душу
воспоминание, как он, самый для неё дорогой человек, самый лучший, самый
любимый, матерился ей в лицо…
Тем не менее они не расставались до утра.
Ночной
город отзывался на их шаги шорохами, будто сны спящих в домах людей
оживали и
сопровождали медленное шествие этой пары. Ещё недавно они с полным правом
считали себя влюблёнными и верили в своё совместное успешное будущее и
счастливый союз до конца жизни. И если не знать о случившемся между ними,
со
стороны казалось, мир снова радостно и безмятежно существует только для
них
двоих, как ещё недавно, когда бродили по переулкам, взявшись за руки.
В обнимку или хотя бы под руку они ни разу не
ходили. Только разве что брались за руки, как дети. Не целовались. Ни
разу.
Даже в щёчку. Он смотрел на её тонкий профиль, задумчивое лицо, думал о
том,
что не знает её губ, её объятий, она недоступна, строга, она
притягательна для
него. Может, она и желала поцелуев, думал он, но вопреки всему наложила
запрет
на прикосновения к себе. После того, как распишемся, были её слова. Так
воспитана. Так велит внутреннее чувство девической чистоты, она верна
этому
чувству, не допускает мысли ни о чём скверном. Она считает, телесные
отношения
до свадьбы – это скверна.
Они шли и шли в ночь, мимо то больших, то
малых зданий,
учреждений, жилых домов, их неспешные шаги были почти не слышны в
пустынном
городе, но ей казалось, надо ещё тише, чтобы не мешать спать людям. Потом
она
стала мёрзнуть, и они повернули обратно, он предложил ей пиджак, она
отрицательно покачала головой. Подул ветер, подгоняя в спину. Она
ускорила шаг,
чтобы согреться, и ветер резкими порывами холодил её озябшее тело. Рядом
так же
быстро шёл Петя, и как никогда она вдруг остро ощутила рядом с этим
человеком,
уже чужим для неё, своё одиночество.
Они вернулись в общежитие. Она думала,
распрощаются
и на этом точка, но нет, разговор возобновился. Вспоминали то, что было с
ними
за эти годы знакомства. Как
однажды он
принёс пышную охапку из веток сирени, и она, вдыхая аромат, смотрела на
него
поверх цветов. Как танцевали на вечерах в Доме офицеров, она легко
вальсировала. Он наступал ей на ноги, она улыбалась. А их счастливые
встречи
там, у моря, она была ещё очень юной, и её синие глаза были так ярки, так
чудны... Как и сейчас. Он вспоминал эти глаза, и желал смотреть в эту
ночь в
них, но не находил её взгляда. Он говорил ей о том, что её глаза – это
морская
даль, и смотреть в её глаза для него счастье. Она в ответ молчала, в
сумраке
было не понятно, куда она смотрит. Она держалась на некотором расстоянии
от
него и убирала руки за спину, когда он пытался взять её за обе руки в
надежде
на примирение.
Его тревожила её замкнутость, он засомневался
в
себе, и наконец спросил напрямую, не разлюбила ли его, она же вновь
молчала. С
решительностью в голосе он настойчиво говорил ей, что они должны быть всю
жизнь
вместе, и только её он видит своей женой, и больше никто ему не нужен.
Она
молчала. А когда холодный рассвет забрезжил за стёклами общежитского
подъезда,
она отвернулась, сделав движение уходить, и как бы через плечо, будто
через
силу, сказала последнее и, как теперь стало ясно, самое главное, то, что
всю
ночь собиралась ему сказать:
больше им
не по пути. Навсегда.
Он смотрел ей вслед, подметил, как платок
впился в
тонкую фигуру, концы платка обеими руками стянула на себе, надеясь
согреться.
Замёрзла, подумал он. Сделал шаг вслед, протянул руку, но остановился. Он
вспомнил её прощальные слова, и через ступеньку взбежал через лестничные
пролёты на свой этаж. В комнате он нащупал выключатель, включил, чтобы
оглядеться,
и тут же выключил, во вспышке света увидел спящих, справа у стены на
кровати
лежал Богдан, он подхрапывал, это раздражало. С неприязнью он взглянул на
полноватое тело в байковой пижаме, на красные губы. По вечерам они
лоснятся от
сочных кусков домашнего сала, их Богдан отправляет в рот вместе с
кольцами
репчатого лука, в комнате стоит запах лука, копчёностей, Богдан
приглашает
соседей широким жестом руки, он добродушен, он прост в обращении с
людьми,
этого не отнимешь, угощает домашними харчами, их с избытком привозит
после
выходных из родного села. Петя вспомнил Зою, она заступалась за Богдана,
ему
хотелось это забыть, лёг, не раздеваясь, на кровать.
Следующий день она пролежала, её звали к столу
поесть, у неё не было аппетита. Не было сил на то, чтобы жить дальше.
Леночка Авдюшина присаживалась на край
постели,
гладила Зою по спине, плакала вместе с ней. Другие девочки тоже жалели
её. Всем
было без слов всё понятно, и помочь здесь ничем
нельзя.
Под вечер в комнату принесли нажаренную на
общей
кухне картошку, в большой, только снятой с плиты, сковороде. Расселись за
столом в центре комнаты, втягивали ноздрями вкусный аромат, глазами
велели
Леночке позвать Зою. Леночка притронулась к плечу, Зоя приподняла голову,
взглянула красными от слёз глазами. Увидев лицо подруги, Леночка,
чувствительная, с готовностью расплакалась, присела на корточки, и быстро
ласково заговорила о чём-то хорошем, что будет непременно у Зои это самое
«хорошее», только не сейчас, но будет, ведь она, Зоя, славная, чуткая,
добрая, и
для такого хорошего человека жизнь устроит всё самым лучшим образом.
Потом
Леночка стала говорить о вкусной жареной картошке, надо обязательно её
поесть,
и снова плакала, когда услышала голос Зои, она сказала «спасибо», к столу
не
пошла.
А когда силы спустя день, а может и два, или
три
дня, к ней вернулись, то не вернулось счастье. До того, как сказать Пете
о
своём окончательном решении, она жила надеждой, что-то изменится. Надежда
заменяла счастье. Но вот теперь... Нет надежды. Ничего не изменится,
понимание
этого казнит.
Она шла по городу, по институтским коридорам,
снова
по городу, снова по коридорам, ей против воли казалось, он впереди, он
сзади.
Она заставляла себя до ночи сидеть над книгами до тех пор, пока сон не
овладевал ею, и она ложилась на кровать.
Так продолжалось долго. Месяц, другой, третий…
Всё,
что могло быть радостного в жизни, молодёжные встречи в клубе,
танцевальные
вечера, концерты, поездки на природу с однокурсниками, интересные фильмы
в
кинотеатрах, театральные премьеры – всё шло мимо. Она жила в себе и в
книгах, в
учёбе, никуда, кроме института и общежития, не шли ноги.
– Хватит, пора меру знать, надо развеяться.
Пошли на
день рождения к моему брату, – сказала Аська, она пришла оживлённая,
шумная, и
сама закрыла учебник, который лежал перед Зоей на столе.
Аськиному брату Михаилу Павленко пришло в
голову
познакомить Зою со своим лучшим другом, единственным из друзей
холостяком. Об
этом Аська подруге не сказала, соблюдая тайну по договорённости с
братом.»
6 глава
Друга звали Алексей Арсентьевич Кавун, родом с
Херсонщины, из зажиточной украинской семьи. Одарённый юноша, Алексей с
детства
пробовал писать иконы, вдохновлённый религиозным духом семьи, выучился
играть
на гармошке и балалайке. Три года, до семнадцати лет, он передвигался при
помощи костылей из-за туберкулёза ноги.
Мать его, Людмила Андреевна Любомирская, по
происхождению, как говорили, была полькой, очень красивой. Как это у нас
любят
приписать нечто эдакое, поговаривали, якобы из древнего
аристократического
рода, но утверждение было бездоказательным. Её ладная фигура в длинном
суконном
платье в талию, выразительные синие глаза, и весь милый облик, запали в
душу
молодому казаку Арсению Кавуну, гостившему в том селе у родственников.
Приметив
красавицу на воскресной службе в местной церкви, казак стал искать
встреч.
Когда народ шёл к обедне, да когда по окончании её на паперть вытекала
толпа,
Арсений уже стоял поблизости, вытянувшись как на плацу, горя надеждой
уловить
желанный его сердцу взгляд. В церкви же выбирал позицию поближе к своей
избраннице, прямо на женской половине, слева, и стоял, не обращая
внимания на
условности. Ну и что с того, церковный устав нарушает, чай, не фарисеи
мы. Так
что уже очень скоро Людмила заметила хлопца с горячими
глазами.
Родители неласково встретили жениха, слышать
не
желали речей о сватовстве, сурово выпроводили со двора и приказали на
глаза им
не попадаться. Для восемнадцатилетней дочери они имели на примете
немолодого и
далеко не бедного вдовца-помещика. Ночью девушка, укутанная в шаль, с
узелком в
руках, обмирая от страха перед родительским гневом, после многих
колебаний, с
тяжёлой душой, раздираемой противоречиями между любовью к суженому и
дочерним
послушанием, таки выкралась из отчего дома. Поблизости уж заждался
Арсений в
казачьем башлыке, с бьющимся сердцем и пылающими щёками, он сидел
наготове, в
сильном напряжении, в запряжённой двумя лошадьми бричке с откидным
верхом.
+
Революция вмешалась в жизнь каждого, а тем
более
коснулась семей зажиточных крестьян, каковыми они стали. К тому времени,
когда
свои бунтарские настроения сторонники революции перестали скрывать и уже
в
открытую держали себя в обществе с уверенностью хозяев, Арсений
вынужденно
оставил казачью службу – не только из-за отречения царя от престола, что
сильно
разочаровало молодого казака, имевшего крепкие верноподданнические
чувства, но
и вследствие необходимости быть с семьёй и работать на земле.
Молодые с удовольствием погрузились в быт
семейной
жизни, всё хотелось как можно лучше и добротнее обустроить, каждую мелочь
воспринимали
как подарок судьбы. Они усердно лелеяли и свою любовь друг к другу, и
свою
усадьбу с землями и садом.
Это был немалый отрезок их успешной жизни.
Взаимная
любовь окрыляла и переполняла. Радость рождения и воспитания детей
укрепила и
ещё более воодушевила их счастье. Воскресные и праздничные дни они
посвящали
церковному Богослужению и раздаче щедрой милостыни.
В 1918 году они чуть было не лишились земли,
Совет
крестьянских депутатов вознамерился отбирать лишние земли у богатых в
пользу
малоземельных крестьян. Но осуществиться этому решению на тот период не
удалось
из-за прихода германо-австрийских войск. Спустя полгода их сменили
деникинцы. А
там началось… Махновцы, красные, белогвардейцы... Вели подрывную работу
партизаны из подполья местных коммунистов. Перестрелки, восстания,
поджоги,
взрывы, воздушные бои. В селе видели конников Эстонской стрелковой
дивизии,
бойцов Червонного казачества… Жители: кто за коммунистов, кто против, всё
смешалось в той буре.
Арсений духом и сердцем был на стороне
белогвардейцев, но старался не лезть на рожон. Мысль о семье сдерживала.
В один
из периодов смуты, летом 1920, он чуть было не встал в ряды пришедших из
Крыма
врангелевцев, поверив в незыблемость их победы. Жена, оплывшая после
недавних
родов, с прижатым к налитым молоком цицькам младенчиком, неловко
кособочась,
припала, кланяясь, к мужниным ногам, в плаче заклинала ни во что не
встревать.
Всё зыбко, ведает сердце, и эти не сегодня-завтра подрапают, говорила
Людмила.
Так и случилось.
Не прошло полгода, новые ураганы накрыли
Чаплынку,
принесли на смену белогвардейцам красных кавалеристов. Дом волостной управы отошёл под штаб
стрелковой дивизии во главе с Блюхером. Сюда же, торопясь, прибыл
командующий
фронтом Фрунзе, подтянулись его люди, пошла каша за кашей. Загнулись в
чёрном
дыму пахучие яблоньки, ахнули оглушённые грачи, замельтешив кипучим
месивом в
огненных перебранках в тучах и под тучами, перемешалось в небе светлое и
тёмное, и было такое изумление вокруг в природе, что и куры с гусями,
бабка
Настюха Гранькина слыхала, да, куры с гусями вскричали бесовскими
голосами.
Народ плескал руками, не зная, что думать, чего ждать. Деды тёрли чубы,
запахивали губами табачные самокрутки, зажимали кустистыми бровями
слезливые по
старости очи, им вовсе не хотелось думать или гадать по поводу приспевших
пакостей, у мужика заботы о другом. Землю наяривать, вот дело, земля –
так та
же баба, всё на сносях, а военные дела эти, политика, нет, это не дело,
гутарили деды, смотрели по сторонам искоса, осторожничали, нет ли ушей
чужих,
расходились степенно по хатам, учуяв подозрительные шевеления в
атмосфере.
Арсений сидел большей частью дома в сильном
расстройстве духа, надежд ни на что хорошее у него не осталось. Людмила с
сердечным соболезнованием наблюдала, как мужнины руки поглаживали дорогую
его
сердцу награду – Георгиевский крест, налюбуется с тяжкой горечью своей
забавой,
да полезет, вздыхая, по деревянной лестничке в погреб, схоронит под
досками.
Там же и наручные часы именные таил, полученные им из рук самого
государя, с
дарственной надписью за доблестное служение Царю и Отечеству.
Его чуйка сбылась. У зажиточных крестьян
взялись
отбирать излишки земли в соответствии с новым законом Всеукрревкома.
«Ничего,
мы и так проживём, главное, ты не перечь, видишь, какие они, лучше не
связываться», – говорила Людмила, настороженно поглядывая на смурного
мужа.
Правду сказала, ещё почти десять лет Кавуны держались, хоть и отрезали по
живому у них лучшие, сочные угодья, но что-то, да осталось для
продолжения
земледелия. Чи не смерть, лопотала, ластясь ночью к мужу, Людмила,
надаривала
поцелуями, дабы не заскучал совсем не в меру, дабы не закаменел. Куда
там,
разве мог Арсений закаменеть рядом с Людмилой, он и любые грозы мог
пережить,
зная под собой её, медовушку горячую, тут и лихо не страшно, и беда не
горька.
Однако подковыляло совсем уж смятенное время,
взбрыкнули по сёлам угрозы шибануть в сбрую кулацкие хозяйства, пошли
сыпаться
обещания учинить буржуям такое, что сразу побачут, кто тутось
головний. Треба тикать, Людмилушка, кликнул думку
жене
Арсений, и тут разве ж можно видказаты, когда шалят, ой, шалят, хиба же
не
ясно.
В одну из напоенных тёплыми повитрями ночей
1930
года, отлупились к ляху Кавуны, как порешили за их участь на своём
уличном
совете провонявшие махоркой
старейшины.
С Кавунами всё зрозумило, балакала голытьба, набилось бедняков в
опустевшие
кавунские хоромы, засудачили про делёж, в рукопашную пошли вопросы
решать,
покуда красные командиры не огрели плётками. Разбежались, сгорюнившись,
голодранцы, не удалось понагреться у лёгкой наживы. Опечатали пригожий
дом
бумажкой с подписью комиссара, до времени притихло опустевшее жилище. И
молчало
тут всё, ещё вчера пригодное к семейной жизни, и ничто из тёплого
кавунского
гнезда не рассказало никому, как Кавуны в последнюю для них ночь в родном
селе,
слёзно помолившись в дорожку, поклонами ублажили матушку-земельку
колешками, да
и потекли, крестясь, в надежде обрести если не землю обетованную, то хотя
бы
клочок той райской земли. Грели мрию сховаться от тяжкого духа, этого
морока,
что давил на них в Чаплынке. Как это случается с людьми, им казалось, что
где-то, где их нет, там-то уж точно живётся не так, а значит, и угроз
спокойствию меньше, и буде им гаразд, буде гарно.
Они, и больше Арсений, нежели Людмила, с
готовностью
поверили в слухи, что будто бы самым надёжным местом в отношении будущего
теперь стал Крымский полуостров, где, опять же по слухам, должно было
вот-вот
начаться что-то такое, что обязательно вернёт прежние порядки, а красных
отбросит назад на материк. Нам терять нечего, решил Арсений, а попытать
счастья
можно, коли здесь, в Чаплынке, нас грозят сослать в Сибирь, то хуже точно
не
будет. Ох, как жалко было Людмиле расставаться с любимым селом, с близким
отсюда морем, горевала вместе с матерью старшая дочь, пятнадцатилетняя
Наташа.
И всю жизнь потом они обе будут вспоминать с огромной печалью свою
любимую
родную Чаплынку и сожалеть, что тогда решились покинуть насиженное место.
Вместе с Кавунами в дальний путь отправились
корова,
да две лошади. Что удалось взять, то и взяли. Дремали рядом с родителями
в
повозках Наташа и десятилетняя Жанна, спал на руках матери годовалый
Алексей.
Не без трудностей пришли на Крымскую землю, к
брату
Арсения в Джанкой. Николай Кавун выделил им половину дома. Арсений
устроился на
работу в конюшню. Он прекрасно разбирался в лошадях, знал толк в своей
работе,
с детства имел навык управляться с лошадьми, а в казачестве его закрепил.
Жизнь снова приняла внешнее благополучие. У
реки
взялись всей улицей строить саманные домики, как гнёзда ласточки,
лепились по
цепочке над бегущей водой, обнадёживали душу думами. Так обзавелись
Кавуны
глиняным домом с дверью на крючке, как у всех.
Отдыхали душой после пережитого в Чаплынке, наслаждались тишиной.
Хлопотали на клочке земле, ухаживали за деревьями, дочери смотрели за
птицей,
коровой, помогали по хозяйству. Людмила, будучи способной портнихой,
ходила по
домам, брала заказы, до поздней ночи в их саманном домике строчила её
швейная
машинка.
В душе
Арсения не было лада. Сердцем не мог примириться с большевистской
властью, не
мог слышать новости о доносах, арестах, закрывающихся церквях, претила
чуждая
его духу, как он говорил, богоборческая идеология, взятый в стране курс
на
уничтожение богатых. Ненависть съедала его. «Когда слышу россказни о
строительстве коммунизма, в глазах темнеет. Так бы и бросился в драку.
Чуть не
плюнул в лицо одному из них». «Мы вполне хорошо живём, что ещё нужно,
смирись.
Благодари Бога, что живы и не сосланы на Север», говорила Людмила.
Он всё ещё надеялся на падение ненавистного
строя.
Война усилила эти надежды, особенно, когда
Джанкой
оказался в зоне влияния немцев.
Арсений, не веря предчувствиям жены (Людмила
пророчила зыбкость оккупации), отправился на поклон в немецкую
комендатуру,
прихватил с собой в качестве доказательства приверженности царскому строю
именные награды от Николая II.
За исповедь о неприязни к коммунякам его похлопали по плечу и оставили
работать
в конюшне.
Но о суровом предсказании Людмилы вспомнить
пришлось-таки. С наступлением Красной Армии и стремительно приближающимся
освобождением полуострова требовалось спешно решать: уходить Арсению
вместе с
врагами русских, или дожидаться расстрела. Он хорошо понимал, что с ним
будет.
Людмила не пожелала оставить родную землю, а
тем
более оказаться в эмиграции. Взрослые дочери поддержали
её.
Под грохот канонады, в зареве огней, пожаров,
под
полыхающим ночным небом, прощались Арсений и Людмила на всю жизнь, больше
никогда не было им суждено встретиться.
Подошла к отцу для прощания старшая Наташа с двумя малыми
дочерями,
из-за её спины смотрел с сочувствием на своего тестя Борис. Арсений
подхватил
на руки внучек. Заплакала Наташа. Следом Жанна. Предчувствовали, теряют
отца
навсегда. Алексей во двор не
вышел, он
сидел на топчане, к которому тулились самодельные, сделанные батей,
подогнанные
по росту костылики. Отец вернулся в хату, сын сдерживался, чтобы не
плакать,
ему уже исполнилось пятнадцать лет, у него пробивались усы и он заметно
возмужал. Обнявшись, оба заплакали.
Доносились всхрапывания лошадей, приглушённая
немецкая речь, по дороге шли в темноте солдаты нескончаемой цепью.
Арсению
прокричали по-немецки, он махнул рукой оставшимся во дворе, и побежал с
тяжёлым
сердцем в сторону конной части обоза.
О себе Арсений напомнил родным десять лет
спустя, к
тому времени семья Кавун навсегда покинула Джанкой, переехав вскоре после
освобождения полуострова в С. Переезд состоялся благодаря повышению по
службе
начальника Наташиного мужа, который пригласил ехать с ним своего
водителя, и
предложил ему на выбор любой из многих домов, пустовавших после
депортации
татар. Кавуны облюбовали на улице Старопроточной просторный дом на две
семьи с
садом и огородом.
И вот тогда и дал знать о себе Арсений.
59-летнюю Людмилу вызвали в особый секретный
отдел,
протянули письмо от мужа из Австралии. Она смотрела на исписанную
мужниным
почерком дорогую белую бумагу, в первые секунды ничего не могла понять от
волнения, некоторые строки в письме вымараны чёрным. «Мы зачеркнули те
места,
где указывается адрес нахождения вашего мужа и как к нему добраться», –
пояснили. Из слов чекистов она узнала, письмо долгонько плутало из-за
смены
жительства адресата. Когда она вникла в суть, то ещё больше испугалась.
Арсений
писал о своей любви к ней, утверждал, что сильно скучает по семье, но это
всё
ничего, если бы далее он не сообщил, что разбогател, стал владельцем двух
фабрик, у него огромное состояние, он надеется, Людмила с детьми и
внуками
переберётся к нему в Мельбурн.
«Я не знаю, кто это писал, и не хочу знать,
уезжать
никуда не собираюсь», – она постаралась говорить решительным голосом.
Такой
ответ вполне устроил чекистов, её отпустили и больше не вызывали. Она
надеялась, на этом всё, о бывшем муже никогда больше ничего не услышит.
Однако
ошиблась.
Спустя год в один из дождливых осенних дней
Гарус
громким лаем известил о посетителе, Людмила выглянула с веранды, услышала
сквозь шум ливня, да, стучат. Накинула платок, пошла смотреть. Незнакомый
мужчина, с окладистой седой бородой, в широком плаще, с чёрным зонтом в
руке, в
резиновых галошах поверх ботинок. Он был немолод, и видно, что устал,
пока шёл
в горку по длинной, вымощенной старинным булыжником, неровной дороге.
Однако он
отказался пройти в дом, остался у ворот, держал зонт над головой Людмилы
и
совсем малым краешком над собой. С заметным сочувствием смотрел на
Людмилу. Он
привёз письмо от Арсения, в молодости был знаком с ним по казачьей
службе.
Письмо получил через третьи руки, и чудо, что получилось провезти через
границы
и досмотры. Людмила стала отказываться, она боялась подвоха от чекистов.
Гость
сунул ей в руку конверт и, передвинув на себя зонт, с полупоклоном,
ушёл.
Арсений писал примерно то же, что и в
предыдущем
письме. Только на этот раз строки
с
указанием адреса не были вымараны. Людмила спрятала опасное послание под
матрас, там письмо бывшего мужа пролежало весьма долго, а когда взрослые
дети
уговорили её выйти замуж за Николая, мужниного брата, и она после долгих
сомнений наконец переехала к тому в деревню под С., то опасное письмо
перепрятали. Впоследствии его таили как реликвию взрослые внучки и
высказывали
полушутливые надежды, что когда-нибудь их найдёт богатое наследство из
Австралии. У одной из них конверт находился в диване среди запылённых
стопок
книг. Предчувствуя в старости близкую кончину, она сожгла письмо.
7 глава
Алексей был поздним и долгожданным ребёнком.
Вырос
он на руках у Наташи, которая была старше его на пятнадцать лет. Вторая
сестра,
Жанна, познакомилась с новорождённым братиком, когда ей исполнилось
девять лет,
она полюбила его так же сильно, как и все в их семье, но не стремилась
быть ему
нянькой.
Своенравная Жанна занимала в семье как бы
особое
положение. При крещении священник нарёк девочку Иоанной в честь святой
Иоанны
Мироносицы, чья память пришлась на день рождения второй дочери Кавунов.
Домашние стали звать её Жанной. Жившая в селе местно-чтимая юродивая
Мотя,
ходившая по домам за подачками, сказала Кавунам, что наслоение на
младенца двух
имён – нехорошо. Два имени – это как две души, для одного человека
многовато,
раздвоение будет, примерно так напророчила проклятая. Будет тебе глупости
каркать, рассердился Арсений, прогнал в сердцах старуху.
До пяти лет Иоанна-Жанна была обычной резвой
девочкой. Играла с соседскими ребятишками, бегала за мотыльками и
букашками,
возилась рядом с мамой на огороде.
Но потом всё изменилось. Перемена в её
характере
произошла после визита в их дом старой цыганки. Та шла по дороге вместе с
другими женщинами в длинных пёстрых одеждах. Приметив каменный большой
дом,
отличающийся от глинобитных изб бедняков, странница отстала от своих и
зашла во
двор. Отворила незапертую дверь. Попросила воды. Выпив полную кружку,
пообещала
Жанне конфет и, взяв девочку на руки, ушла, оттолкнув вставшую на пути
старшую
сестру. Наташа бросилась следом, но цыганка припустила так, что уже очень
быстро пропала из виду.
Догнали похитительницу за селом. Старуха
злобно
кричала на требования вернуть ребёнка. Жанна не пыталась вырваться,
смотрела
исподлобья на людей. Галдели, стреляли чёрными глазами молодые цыганки с
блестящими серьгами в ушах, прыгали рядом с гиканьем их смуглые
полуголые,
похожие на дикарей, дети. Трое осанистых мужчин с золотыми цепями на
тёмных
бычьих шеях отошли от повозок с дороги и в тени деревьев совещались.
Наконец
один из них начальственным голосом грубо повелел настороженно
поглядывавшей в
его сторону старухе вернуть ребёнка, и та, цыкнув сердито в ответ, тут же
заклянчила, вымогая у Людмилы деньги. Не получив требуемого, она с
проклятиями
швырнула на землю Жанну.
Гикали над головами людей чёрные вороны,
носились с
шумом, как бы желая участвовать в скандале.
Родители после пережитого тревожились за
здоровье
младшей, видя её внезапную замкнутость, что списывали на нервное
потрясение.
Местная фельдшерица, подслеповатая и крайне
уже
старая Зина Храпова сколько ни выстукивала, но никаких отклонений у
девочки не
выстучала, но, покряхтев над бегавшими в её
полу-лысой голове мыслями, таки признали вероятность последствий
нервного потрясения.
Из жизнерадостной, покладистой Жанна
превратилась в
строптивую фурию с всклокоченными волосами и соплями под носом. Сбылись
проклятия цыганки, суеверно утверждали сельчане, а может, добавляли более
дальновидные, в девочку вселился злой дух.
Она не желала помогать матери по хозяйству,
ненавидела мыться, не давала расчесать ей волосы, по пустякам злобилась.
Принялась
воровать. Кружку, миску, расчёску, галоши, или другой какой пустяк с
чужих
подворий, всё лишь бы схватить, летит с добычей в руке, грязные пятки
мелькают.
Трофеи закапывала под родительским домом или в
ином
надёжном месте. Тайников наделала. В сарае, под брёвнами, у забора, в
конюшне,
в курятнике, на чердаке, в погребе, где только не находили родные
украденное.
Излюбленным развлечением у неё было творить
пакости
односельчанам. Выкрутасов не счесть. Говорили очевидцы странных
происшествий,
что дочка Кавунов вечерами швыряет грязь в открытые окна. А то кромсает
ножницами развешанное на просушку бельё. Или стащит с верёвки простыню,
да
ногами и втопчет в землю.
Нравилось ей выхватить из рук у дитяти
безделушку,
да скакать прочь с затаённым смехом. От Жанны прятали малых детей, боясь
вреда.
Ею гнушались. Говорили, не в себе.
Одним из наиболее горестных открытий в
отношении
младшей для родителей стало вот что. Та ни с того, ни с сего
возненавидела
церковь, которую ещё недавно послушно посещала вместе со всеми. Теперь же
никакими силами нельзя было её заставить прийти на службу в местный храм
Успения Божией Матери. Как-то отец понёс Жанну против её воли к
Причастию.
Дорогой кричала, не хочет к Богу. Прохожие провожали взглядами. В церкви
подняла ещё больший крик, люди расступились перед Арсением. Когда
вознамерились
поднести её к Чаше, и батюшка опасливо смотрел на её ухищрения
вывернуться из
отцовских рук да лягнуть кого-нибудь, она стала плеваться и совсем уже
истошно
верещать. На том всё и закончилось.
А когда в Чаплынку докатились слухи, что в
очередном
селении местные власти пустили церковь после её разгрома под
хозяйственные
нужды, Жанна закричала радостно: «Попам конец!» Сдержанная Людмила
сорвалась на
внучку: «Ах ты, безсоромна
бісівка!»
От Жанны отступились и к церковным обрядам
больше не
принуждали.
А вот уже в преклонных летах Жанна, наоборот,
возымела привычку иногда постоять столбом на службе, но без Причащения,
без
исповеди, а к иконам не приближалась и не кланялась.
Она сумела-таки закончить педагогическое
училище, а
затем до пенсии преподавала в школе для умственно неполноценных
детей.
С годами подмечали за ней новые странности.
Повадилась стоять на центральных перекрёстках дорог, стоит и стоит,
покуда
кто-то не окликнет, тогда как бы очнётся, ну и дальше пойдёт бесцельно по
городу.
По переезду в С. Жанне выделили во дворе,
рядом с
большим деревянным сараем, времянку, приземистый глиняный домик без
сеней,
состоявший из единственной комнаты. Домик этот был прилеплен к высокой,
из ракушки,
толстой стене, что отделяла двор Кавунов от соседей.
Какую-то часть жизни делил с Жанной
супружеское ложе
неведомо как согласившийся на женитьбу тихий, немногословный человек, его
звали
Сергей Игнатьевич Заварабин, работал в неприметной, как он сам, конторе
бухгалтером. Сергей Игнатьевич
очень
скоро понял, в какую историю попал, с кем оказался под одной крышей, и
стал
бегать от жены, да так быстро, что Жанна его ни на работе не успевала
застать,
куда шастала к концу рабочего дня, ни в каком другом месте не могла его
подкараулить. Случалось, простаивала рядом с подземным городским туалетом
в
центральном парке, надеясь здесь на встречу с мужем, тот имел традицию
посещать
именно этот туалет, а не деревянную уборную рядом с времянкой своей
супруги. Не
потому, что брезговал, как раз нет, он был неприхотлив. И чурался не
зловонных
мух или смрада, а той женщины, которая его подстерегала и была для него
как
чума. Знал, как только зайдёт в эту семейную уборную, а Чума уже стучит,
требует освободить, ей самой вроде как приспичило. Ух, как ненавидел её в
эти
минуты Сергей Игнатьевич. Ну, чума, всё наперекор, всё, чтобы досадить,
думал
он о супружнице и проклинал день и час, когда с ней связался.
Обедать Сергей Игнатьевич предпочитал в
городских
столовых, а к жене во времянку заходил разве что переночевать, и то через
раз.
Где он прятался от своей Чумы, никто не знал, второго жилья у него не
было,
первая жена отобрала, и как он жил, куда ходил, было неведомо. Возымела
постепенно она к нему такую злобу, что говорить о Сергее Игнатьевиче
спокойно
не могла, переходила на бранные слова. Впрочем, брань от неё и скандалы
терпели
все, кому пришлось по несчастью жить поблизости, будь то родня или
соседи. Уж
сколько безобразий затевалось с её участием, сколько ссор между людьми с
её
подачи. Умела она ввернуть ядовитое слово, нашептать что-то матери,
другое
шепнуть сестре или её мужу, а там вдруг уже и вспышка, неприязнь,
ругаются на
весь двор родные, злобствует рядом Жанна, поддакивает, занимает чью-то
сторону.
8 глава
– Ась, извини, мне заниматься
надо.
– Э, нет, на этот раз я от тебя не отступлю.
Брат на
порог не пустит, если без тебя приду. Я ему слово дала.
– Да я и не готова идти.
– Как это не готова. Платье, туфли. И все
дела.
Марафетами ты не пользуешься, экономия времени. Давай, минута, и мы в
пути.
Аська выхватила из шкафа усыпанное синими
васильками
Зоино белое крепдешиновое платье, пошитое руками отца, положила перед ней
на
столе поверх книг.
Зоя взглянула на подругу, задержала взгляд на
её
сияющем лице. Помолчав, сказала:
– Хорошо. Пошли.
Ей не хотелось говорить, и она не поддерживала
разговор. Она была хороша в белом платье, на неё поглядывали мужчины. Под
её
синие глаза сыпались по лёгкой ткани, бежали вместе с её лёгкой походкой
васильки. Аськин голос всё звучал, переливался то выше, то ниже, возле её
уха,
как будто кто без толку дёргал струны гитары. Чувствуя вину за то, что не
может
разговорить молчаливую спутницу, болтала в своей непринуждённой манере
всю
дорогу о пустяках, Зоя в ответ пару раз кивнула, показывая, что слышит. И
это
отметила Аська. «Не всё потеряно»,
–
подумала она, надеясь, что смотрины удадутся.
В доме Павленко на просторной застеклённой
веранде
было шумно и уже полно гостей. Дом, расположенный в старой части города,
был
большой, рассчитан на несколько семей, и жили тут, помимо матери
Павленко, её
старший сын Михаил с женой и тремя дочерями-погодками, а на второй
половине
дома год назад вышедшая замуж Аська с мужем. Муж у Аськи, Платон
Сергеевич
Затрубин, работал часовым мастером и дружил со своим коллегой, стариком
Брехтом
Михаилом Сергеевичем.
Внимание
людей в эту минуту, когда вошли Аська и Зоя, было направлено на
установленные по углам веранды две огромные цветочные кадки с разросшейся
полутораметровой китайской розой и под стать ей диффенбахией, достающей
до
потолка широкими плотными листьями. Шло обсуждение цветочной темы.
Аркадий
Павлович Усмехин, участник последней, ещё свежей в памяти, войны,
популярный
городской врач, в пенсне на кончике длинного острого носа, сидел за
столом на
почётном месте в центре, он с удовольствием смотрел на всех поверх своего
пенсне. Ему редко приходилось бывать в гостях в виду загруженности
вызовами к
пациентам и вдобавок преподаванием в мединституте, нынче он был рад
обществу
здоровых людей и желал забыть о больных. В семье Павленко он слыл
желанным и
востребованным, поскольку выполнял здесь роль семейного врача. Сейчас
члены
опекаемой им семьи были здоровы, и Аркадий Павлович радовался этому
обстоятельству. Зою он узнал и воскликнул: «Кого я вижу! К нам пришла
лучшая
студентка мединститута!» Тотчас все обернулись, забыв о цветах, что
ужасно
смутило её, и она с зардевшимися щеками поздоровалась с Аркадием
Павловичем, а
там и с остальными, не сводящими с неё глаз. В первую минуту она никого
не
различала, и видела не обращённые к ней лица, а живописную людскую массу,
как
художник видит перед собой палитру со смешанными
красками.
Рядом с Усмехиным разместили часового мастера
Брехта
Михаила Сергеевича, он восседал не менее важно, чем его сосед, и был
доволен
тем, что окружающим хорошо видны его золотые часы с цепочкой на большом
животе
поверх атласной жилетки. Он с интересом поглядел на Зою и громко сказал:
«И не
просто отличница, а ещё и красавица! И где мои молодые годы!»
Пожилая вдовствующая хозяйка и владелица дома
мама
Агния Николаевна сидела согласно собственному желанию у окна в кресле,
недалеко
от цветочной кадки, из которой к ней тянулись ветви с глянцевыми
листьями. Под
локтем Агнии Николаевны стоял маленький, покрытый скатёркой плетёный
столик, сюда
передавали тарелки с угощениями.
Все пришли с жёнами, разодетыми в пышные
платья, по
моде, в талию, со взбитыми в
пышную
волну причёсками, с подведенными глазами и бровями. Ася тоже не отставала
от
общества, и благодаря косметике стала похожу на кукольную красотку, а
когда
усадила Зою за стол, переключила внимание на своего
мужа.
Зоя поначалу чувствовала себя неловко среди
незнакомых людей. Хотя в этом доме ей не раз приходилось бывать, здесь
вместе с
подругами готовились к экзаменам, на день рождения Аськи собирались в
компании
однокурсников, но сейчас тут было иное общество.
Разговоры вели, как и полагается, от политики
до
культуры. Поглядывали на кушанья в ожидании момента, когда можно будет их
отведать. Наконец была подана команда именинником выпить за встречу, и
началось
веселье. Пошли тосты, передача тарелок друг другу, быстро освоились, кто
был не
знаком – перезнакомились, а вскоре накоротке рассказывали анекдоты и
звучно
хохотали. Зоя улыбалась вместе с остальными услышанным шуткам, и
старалась не
быть белой вороной. От природы она была общительна, доброжелательна и
неманерна.
Это ей помогло справиться с собой и избавиться от ощущения отчуждённости,
она
наконец смогла почувствовать себя наравне со всеми.
Она поняла, что голодна, вспомнила, что давно
не ела
с аппетитом, ей захотелось есть, и есть непременно с аппетитом. Смеющиеся
лица
людей, жизнерадостный настрой повлияли на неё положительно, и она
подумала, что
ей надо стать снова, как раньше, такой же, как была, радостной,
нормальной,
обычной, без тоски и без разбитых надежд. Отчего я грущу, ведь я молода,
думала
она, и разве свет клином сошёлся на том, о ком грущу, без кого не могу,
нет,
свет не сошёлся клином. Ей стало легче от таких мыслей. И она с наслаждением наелась того, что
ей
положили. Куриные котлеты с кусочком ещё не растаявшего сливочного масла
в
серединке, приготовленные Таней, нахваливали, и Зоя была с этим согласна,
котлеты удались. «Это у неё фирменное блюдо! Называется котлета
по-киевски.
Хотя почему по-киевски, я не могу понять. Мясо местное, повар тоже наша,
скорее
котлета по-южному», – говорил шумно и весело Михаил, звал выпить за
мастерицу-жену. Поднимали бокалы за Таню и хвалили её стряпню. Таня
широко
улыбалась щедро подкрашенными красной помадой губами и призывала всех
активно
кушать, пока не остыло.
«Зоя, а что я тебе скажу, – сказала вполголоса
Аська,
и торопливо, от избытка чувств, рассказала свою главную новость о первой
в её
жизни беременности, о чём ещё никто не знает, даже муж, так говорила
восторженно Аська и спрашивала глазами Зою, рада ли она за
неё.
Увидев на лице подруги радость и услышав в
ответ
лучшие сейчас для неё в мире слова, какие ей хотелось услышать, и ещё
больше
обрадовавшись тому, что кто-то уже разделил с ней главную жизненную
тайну,
Аська испытала облегчение человека, расставшегося с переполнявшей его
тайной, и
стала описывать ощущения, какие теперь испытывает, и эти новые
ощущения вместе с утренними подташниваниями для
неё
есть отныне настоящее счастье. Только теперь я поняла, говорила она,
смотря
счастливыми глазами на Зою, что такое смысл жизни. И знаешь, она раскрыла
глаза, мне даже муж стал не так дорог и любим, мне главное теперь сама
знаешь
кто. И она приложила ладонь к своему пока ещё плоскому животу.
Разговор с Аськой о её беременности навёл Зою
на
свои прежние обычные мысли о Пете, и она в другое время, быть может,
загрустила,
окунувшись вновь в свои постоянные воспоминания о нём, но сейчас это
сияние и
счастье на лице подруги передались ей, будто кто наложил запрет на печаль
в
присутствии такого вот счастья и сияния, рядом с крохотной, пока
невидимой
никому, зарождающейся новой жизнью.
Ей стало спокойно на душе ещё и потому, что
она
увидела, на неё в общем-то никто внимания не обращает, никто не требует
от неё
ни разговоров, ни участия в этих разговорах, чего ей и хотелось. Она уже
более
смело поглядывала на людей, видела за их спинами через стеклянную стену
веранды
широкий внутренний двор с густыми зелёными деревьями, с солнечными
пятнами в
кронах. Мелькающие в листве птицы, растянувшаяся в тени кошка с
присосавшимися
к её животу котятами, низкая коляска со спящим младенцем и рядом на
скамеечке
старушка-нянька, всё как бы говорило ей, что жизнь не стоит на месте, и
это
касается всех, и тех, кто грустит, и тех, кто не грустит. Ей захотелось
улыбаться, и она стала улыбаться, когда к ней обращались.
Но вот Таня, подёргивая как будто
многозначительно
обтянутым голубым кружевом плечиком, сказала, взглянув на мужа, заранее с
ним
обговоренное, что без музыки скучно. В её густом низком голосе слышалось
возбуждение нагруженного яствами человека, и в этой интонации, в этих
переливах
её сочного голоса можно было угадать прорывающееся желание Тани любить,
танцевать, кокетничать и ощущать полную свободу, она такой и была, но,
вот,
замужество, беременности, дети, свели на «нет» её свободу, а главное,
ревность
к красавцу-мужу, темнобровому плечистому удальцу, не равнодушному к
прекрасному
полу, сидела занозой в её сердце. Она чувствовала и догадывалась о его
неверности, но доказательств не имела. В своих подозрениях, и об этом
знали
друзья мужа, она не ошибалась. Михаил не отказывал себе в приключениях.
«А ведь среди нас есть прекрасный баянист!
Алексей
Кавун, мой лучший друг!» – тут же откликнулся Михаил, мельком бросив
взгляд на
жену и тут же отвернувшись. Они были в ссоре и скрывали это от всех. На
днях
Михаил вместе с Алексеем вернулись из санатория, где произошла история с
телеграммой. Эта-то телеграмма и стала причиной семейного раздора. Ещё до
приезда мужа в Ессентуки Таня предусмотрительно послала в санаторий
срочную
телеграмму обычного, казалось бы, содержания. В телеграмме высказывалось
беспокойство, благополучно ли доехал любимый, и заканчивался текст так:
«Горячо
любящие тебя жена Таня, дочери Люба, Надя и Варенька». Когда Михаил с
Алексеем
пришли на ужин в столовую санатория, Михаил окинул весёлым взглядом
заполненный
отдыхающими обеденный зал, отыскивая хорошенькие женские лица, и
подтолкнул
друга: «Не забудь, не только ты, но я тоже холостяк!» За столом они
оказались в
компании с двумя недурными барышнями, Михаил принялся знакомиться и
рассказывать о своей холостяцкой биографии.
В эту-то приятную минуту пышная румяная сестра-хозяйка в белом
халате и
в белой косынке зычно прокричала, подняв над головой бумагу: «Срочная
телеграмма Михаилу Петренко от любящей жены Тани и дочерей Любы, Нади и
Вареньки!» Соседки по столу звонко засмеялись, насупленный Михаил с
красным
лицом пошёл за телеграммой под взглядами улыбающихся курортников, все
оценили
находчивость его многодетной супруги. «Не печальтесь, что узнали вашу
семейную
тайну, – громко смеясь, заговорила, утешая его, сестра-хозяйка. – Да ни
одна
дама на курорте не сможет отказать такому, как вы, вы ж такой
красавец!»
Со шкафа достали баян и передали голубоглазому
юноше
в белой рубашке и светлом нарядном костюме.
Алексей знал, это смотрины, а не только день
рождения друга. Он уже не один раз глядел в сторону Зои, для себя понял,
девушка весьма хороша и, что для него было важно, скромна.
Две семейных пары под аккомпанемент баяниста
принялись вальсировать, они смеялись друг другу, это был смех людей, у
которых
хорошее настроение и всё прекрасно в жизни.
Алексей погрузился в музыку и больше не
обращал ни
на кого внимания. Он мастерски владел баяном, его пальцы летали по
клавиатуре,
в тонких чертах благородного, как у его матери Людмилы, лица таилось
вдохновение виртуоза. Пышные русые волнистые волосы усиливали
привлекательность
его внешности. Выразительные глаза словно были освещены сиянием
внутренней
красоты души. На зрителей это произвело впечатление, он был в эту минуту
особенно красив. Зоя не только слушала музыку, но невольно, как и другие,
любовалась Алексеем, этим его вдохновением, этой красотой души, ставшей
как бы
для всех зримой. И в какую-то минуту поймала себя на мысли, что этот
парень
будет её мужем. Да, она так и подумала: «Этот парень будет моим мужем!»
Минутное озарение исчезло, но эта странная мысль потом ей не раз
вспоминалась,
будто не она, а кто-то из будущего предсказал её судьбу.
9 глава
Засиделись до первого мерцания звёзд,
ожививших тьму
южного неба. На веранде в свете электрических лампочек под двумя
салатовыми
абажурами улыбались раскрасневшиеся, полные довольства, лица насытившихся
и
вдоволь наговорившихся людей. Стол был беспорядочно переполнен
полупустыми
блюдами и тарелками, в которых терялись среди груза угощений вилки.
Воздух,
казалось, загустел от множества запахов как пищи, так и самих людей. Все
были
уже достаточно дружны друг с другом, вызревшее чувство общечеловеческого
родства вдохновляло на хоровое пение и на любвеобильные тосты.
Агния Николаевна дремала в кресле, расположив
укрытые пледом ноги на низком табурете с подушкой.
А когда Агния Николаевна начала-таки
подхрапывать,
гости, спохватившись, засобирались.
Шумно отодвигали стулья, целовали хозяев,
снова
желали много доброго и хорошего имениннику, благодарили за угощение,
хвалили
кулинарное мастерство.
Аркадий Павлович Усмехин с лицом, казавшимся
лысым
из-за убранного с носа в карман пенсне, уставшим голосом, которому он
безуспешно силился придать оживление, расспрашивал в который раз хозяев о
здоровье их деток, его круглая, лоснящаяся физиономия была переполнена
выражением преувеличенной озабоченности и такого же преувеличенного
искреннего
внимания. Наконец, взяв под руку Платона Сергеевича Затрубина, с которым
за
столом он много говорил о его работе часового мастера, Аркадий Павлович
решился
уйти. Часовой мастер выразил согласие, и они ушли, вполне довольные собою
и
проведённым временем в этом милом доме. Во дворе Аркадий Павлович вновь
принялся обсуждать всё, что касалось часов, Платон Сергеевич с
удовольствием
отвечал, и от того, что говорят на тему, которая была для него главной в
жизни,
Платон Сергеевич глядел на собеседника с сердечным чувством дружеской
нежности.
«Хороший, какой же вы хороший человек», – сказал он, зевая.
– Можно, я провожу вас, – услышала
Зоя.
Она уже распрощалась со всеми и с ридикюлем на
локте
только-только вышла с веранды во двор, ночная прохлада мгновенно охватила
её
тело, готовое, ещё секунда, и вздрогнуть в ознобе. Она подумала, чтобы не
замёрзнуть, надо идти быстрым шагом, но добираться к общежитию придётся
одной по
ночному городу, и не такой уж малый путь. Аська обещала, Зоя сможет у них
переночевать, но приглашения на ночёвку так и не прозвучало. Забыли в
суматохе,
ну, да ладно, доберусь как-нибудь, подумала беззлобно с присущей ей
кротостью.
И тут этот голос, кто-то предлагает проводить. Ещё не посмотрев на этого
человека, она догадалась, кто он. Оглянувшись, увидела, да, тот баянист.
Его глаза, устремлённые на неё, были такие же
большие и ясные, как и у Зои.
Только
у неё ярко насыщенно синие, а у него голубые-преголубые. «У наших детей
будут
голубые глаза» – эту мысль она отбросила и постаралась забыть. Но это
теперь
было выше её сил. Она не могла забыть ничего, что касалось этого, пока
незнакомого для неё, человека. Они идут так близко друг к другу, и вот,
его светлый
нарядный пиджак, укрыл её плечи будто мужскими любящими объятиями, она
слышит
голос Алексея, и ей кажется, они знакомы всю жизнь. Ему тоже кажется, что
они
знакомы всю жизнь. Им легко друг с другом, они говорят обо всём и ни о
чём, и
так радостно обоим, так приятно, они ходят по городским улицам, и тишина
вместе
с радостью, заполняет, как им кажется, этот, будто ставший вдруг
волшебным,
город, сияющий фонарями и звёздами небесными.
И лишь когда стало рассветать, они расстались, в который раз
подойдя к
общежитию, и на этот раз уже не уходя от его крыльца, как делали это в
предыдущие разы. Им не хотелось расставаться, не хотелось ни чуточки
спать, они
не ощущали усталости, но утро требует идти на занятия ей, на работу ему,
и
первое пение птиц отзывается в их сердцах тем внутренним пением, какое
возможно
у счастливых людей.
С этого дня, не сговариваясь, они стремились
друг к
другу с настойчивостью родных половинок, обоим казалось, дня прожить не
смогут,
если не встретятся. Алексей преподавал уроки баяна в городской
музыкальной
школе, освобождался раньше, чем Зоя, и когда она выходила из дверей
мединститута, он уже стоял в институтском дворе, в светлом просторном
костюме,
белой рубашке, нарядный, милый, родной… Он подхватывал её под руку (она
этому
не противилась, она отмела все те условности и препятствия для
физического
сближения, что некогда воздвигала между собою и Петей) и вёл в ресторан.
«Знаешь, Зоечка, я очень голоден, с утра ни крошки во рту. Пожалуйста,
давай со
мной за компанию чего-нибудь бросим вкусненького в рот!» И смотрел на неё
ласково, радостно, слегка прижимая к своему боку её руку. Он не был так
голоден, как живописал, но всем сердцем желал сделать всё для того, чтобы
его
девушка не голодала. Его сердце сжималось при взгляде на её хрупкость, на
её
прозрачность, и это, он знал, была не та стройность, что присуща юности,
а
истощение, кости и кожа, как говорили в его кругу дородные, привыкшие к
сытости, родственники. Её внешний вид сам за себя объяснял ему, что она
живёт
впроголодь, ей некому помочь, старики-родители далеко, да и откуда у
пенсионеров лишние копейки. Когда узнал про существование успешной
обеспеченной
старшей замужней сестры, поинтересовался: «Она, конечно же, тебе
помогает?» Зоя
перевела разговор на другую тему. Он понял, эта тема болезненна для неё,
а в
дальнейшем, когда познакомился с той старшей сестрой, то увидел холодную
и, как
он для себя понял, весьма бессердечную самолюбивую особу, и невзлюбил
Зину, эта
неприязнь осталась в нём на всю жизнь.
В ресторане он заказывал горячие мясные,
вкусные и
сытные, блюда, не обращая внимания на стоимость. Перед ними на белой
скатерти
официант расставлял тарелки с салатами, горячими закусками, приносили
украинский борщ со сметаной, свиные отбивные с пышным картофельным пюре,
украшенным зеленью.
«А мы с подружками в Ленинграде, знаешь, как
голод
утоляли. В столовую придём, на
столах
тарелки, полные ломтей хлеба, ешь – не хочу, и никаких денег не надо. Мы
солью
посыплем, наедимся до отвала, и уже веселее», – простодушно рассказала
она. Он
посмотрел пристально на неё, она ему улыбнулась своей открытой,
радующейся его
взгляду, улыбкой, он покачал головой.
Он подумал в эту минуту, что не только в
Ленинграде,
но, конечно, и здесь, в С., Зоя, как нищенка, так же ходит по столовым и
ест
хлеб, щедро расставленный по столам для всех желающих, имущих и не
имущих, без
оплаты. «Хорошо, наше государство щедрое и богатое», – сказал, и снова
замолчал, пристально глядя на неё. Она качнула в знак согласия головой,
её
густые русые косы спускались ниже груди, до талии, она их перекинула
быстрым
движением руки за спину, он не отрывал взгляда, любовался ею. Ему
нравилось,
что она не жеманничает и с аппетитом ест.
«У тебя красивые брови, вразлёт, такие тёмные,
будто
ты их красишь. Но я вижу – ты без косметики. Тебе она не нужна. Твоя
косметика
– природная красота. А твои глаза, они такие красивые, такие глубокие, я
бы в
них смотрел и смотрел, синие, будто небо, а лицо твоё будто освещено
солнцем,
сияет свежестью, румянцем, и кожа нежная, белая». Он говорил то, что шло
из
сердца, в простоте чувств. Это она сразу поняла, увидела в нём широту
души и
сердечность. Искренний и такой любящий, взгляд, открытое лицо, чистая
душа, всё
в нём без рисовки, без надменности, так думала о нём. И опять, как тогда,
когда
играл на баяне, на дне рождения в семье Павленко, увидела в нём
возвышенную
светлую душу, ту глубину, тот полёт, что её очаровал в первый день их
знакомства.
Она с радостью слушала его речь, и видела, вот
тот,
без которого жить не сможет. Он смотрел и смотрел на неё, забывая о
тарелках с
едой, не замечая ни людей за соседними столами, не слыша их голосов, всё
было
погружено для него в тишину, и только музыка сердца звучала, нарастала с
такой
силой, нежной яростью, что он понимал, это любовь, это то, чего он так
давно
желал, на что надеялся, но жизнь не давала ему ни разу ничего такого.
Он был знаком с разными женщинами, они
влюблялись в
него. Его любовницы оказывались смелыми в поведении, доступными и
легкомысленными. Он встречался с ними. Одна, другая, третья... Все старше
его.
Теплота чувств, если и случалась, то быстро исчезала, оставались
равнодушие
сердца и животный инстинкт тела. Одна из них, властная и суровая
характером,
прижимистая хозяйственная стерва себе на уме, как неприязненно её
охарактеризовали сёстры Алексея, сумела стать его партнёршей на
длительное
время. Около двух лет он жил с ней, она требовала оформить отношения и желала получить прописку в
его
доме, и это ему больше всего в ней не нравилось.
Он боялся жениться. Больше всего, что его
пугало в
браке, – утрата личной свободы.
Она устраивала на этой почве скандалы, ходила
к его
матери, рыдала, жаловалась. Он устал от неё. Они таки расстались.
И вот – Зоя. Это настоящее, это то, что и без
слов
ясно, когда говорит сердце и не нужны никакие доводы. И тем не менее, в
глубине, в самой глубине души в нём продолжал сидеть страх перед
женитьбой, сам
факт которой он представлял для себя чуть ли не казнью, потерей всего,
чем
дорожил – а это в первую очередь свобода, свобода и свобода. Что хочу, то
и
делаю, куда хочу, туда и иду, без отчёта перед кем бы то ни было. Но
теперь,
при появлении в его жизни Зои, родился в нём ещё один страх – страх
потерять
Зою. И эти два страха пожирали друг друга, боролись друг с другом. На
одной
чаше весов – страх потерять свободу, на другой чаше весов – страх
потерять Зою.
При расставании с Зоей он открывал свой
раздутый
кожаный портфель, и оказывалось, что портфель заполнен не нотными
тетрадями, а
пакетами с пирожками, для неё и подруг по общежитию. Если с утра у него
не было
уроков, он шёл к Зое, спешил успеть застать, чтобы отдать к завтраку то,
что
покупал в продуктовых магазинах по дороге, булки, масло, сыр, сахар.
Девчонки
поздравляли Зою с щедрым женихом.
Его доброта души покоряла и без того открытое
для
него сердце Зои. Никогда ещё она не испытывала таких глубоких, таких
радостных
чувств, как с ним. Без оглядки она была готова всем для него
пожертвовать.
Когда-то вот так она пожертвовала многим ради Пети. Но теперь это новое,
захватившее её целиком, чувство к Алексею, не шло в сравнение ни с чем.
Петя
померк в её глазах. Петя исчез, словно его никогда не было, а
воспоминания о
нём её больше не волновали.
10 глава
– Жанна, ты чего пялишься, торчишь тут, ишь,
нарядилась, накрасилась, – Наташа, нахмурившись, вышла из дома, застыла с
полотенцем на плече, сложила на полном животе крупные, с раздутыми
венами,
руки.
Байковый халат обтягивал её широкое тело,
пуговицы
еле сдерживали натянутую на грудях ткань.
Тень виноградных листьев давала приятную
прохладу.
Подбежал, виляя хвостом, Гарус.
Жанна с напомаженной укладкой, с сильно
накрашенными
чёрными бровями, такими же густо намазанными чёрным карандашом глазами, с
яркими от румян щеками, стояла посредине двора, подбоченившись. Она, как
и
сестра, была полногрудой, дородной красавицей с крепким станом и
стройными,
полными ногами.
– Цыц! Стою и буду стоять, – зачастила она в
ответ,
усики над верхней губой пошевелились, из открывшегося рта брызнули лучом
две
золотых коронки. – Я не хуже всех тут, тоже интересуюсь, на кого братик
глаз
положил, не тебе одной пялиться,
– Да они, может, и не сегодня придут. Иди к
себе,
иди, давай, ну…
Только Жанны здесь с её злыми глазами не
хватало,
подумала про себя.
На шум выглянули из-за спины матери Нина и
Юлия. На
друг друга не похожи, Нина, от первого брака, тоненькая, с милым личиком,
с
покрытыми румянцем щеками. По мнению всех – ну, чистая кукла. Юлия, от
второго
брака, с более грубыми чертами лица, с крупным, выделяющимся между щёк
будто
сочная спелая слива, сопливым носом, с широкими бёдрами, ножками-тумбами,
но
тем не менее, на взгляд некоторых мужчин, по-своему вполне
очаровательная. Они
с любопытством бегали глазами, косились с неприязнью на тётю. С детства
знали
от матери, у тёти дурной глаз, с ней лучше не связываться и держаться
подальше,
а не то проклянёт и вся жизнь пойдёт под откос.
Высокие глухие, выкрашенные тёмно-зелёной
масляной
краской, дощатые ворота дрогнули, встроенную в ворота длиннющую
деревянную
дверь снаружи осторожно приоткрыли, тут же залаял Гарус, помчался с
угрозой к
воротам. Алексей в элегантной фетровой шляпе, в белом тонком костюме,
нарядный,
праздничный, не заходя, приветливо оглядел застывшую перед ним с
вопросительными лицами родню, оглянулся с улыбкой на замершую за его
спиной
Зою: «Постой здесь, Зойчик, сначала собаку на цепь…».
Из дома, величаво ступая, поплыла к сыну вслед
за
дочерями Людмила. Она только что крепко спала после обеда в дальней
комнате на
перине. Наташа недавно накормила мать любимым ею свежим, наваристым
борщом со
свининой, щедро умащенным домашней, с рынка, жёлтой густой сметаной.
Людмила ни
за что не вышла бы на шум, зная, что обычно ганьбу затевает Жанна, строит
ссоры, козни, бесчестит, кричит, плюётся, дули крутит. Ради дочкиных
кукишей зачем
сон прерывать.
Людмиле только что снилось приятное, лёгкое,
но что
именно, она тут же забыла, едва в сон проник голос сына и собачий лай.
Сына
ждали лишь через час, и она надеялась успеть отдохнуть до его прихода.
Она
подхватилась, глянула мельком в зеркало, одёрнула атласный, в алых маках,
подаренный сыном ко дню рождения, новый халат. Приземистая, полная,
фигурой
оплывшая, но всё ещё аппетитная сдобой телес и моложавостью приятного
широкоскулого лица, с выразительными голубыми глазами, она по-прежнему
была
легка на подъём и не страдала ничем таким, что свойственно пожилым людям,
её
память и разум были ясны, свежи, будто в молодости.
Она ходила по праздникам на гору в
кладбищенскую
церковь, единственную из всех городских храмов не закрытую коммунистами,
и,
теснимая людьми, в дымном от ладана воздухе, в шуме церковного пения и
звона
кадил, ставила благодарственную свечу Богу за то, что Он даёт ей
здоровье, и
оставалась какое-то время послушать службу, забыть плохое, отдохнуть
сердцем,
попросить Всемилостивого, чтобы помнил их всех, чтобы и дальше миловал…
Иногда
за ней увязывались дочери, но долго быть в храме не выдерживали, и тянули
мать
за руку. Она без ропота возвращалась с дочерями домой, не открывая того,
что
чувствовала, зачем открывать сердце, это тайна, знать сердце должен
только один
Бог. Остальные могут видеть лишь отголоски и отблески тайны, но не
более…
Она приехала из деревни в этот день в С. ради
невесты Алексея. Он взглянул на мать, и та угадала по взгляду: любит. Да,
сомнений нет, эту девушку он любит. В сыновьем взгляде она прочитала ещё
и
надежду на то, что с Зоей родня подружится, обязательно всем должна
понравиться
та, которая нравится ему.
Но он ошибся. Как только родственники увидели
тощую,
плоскую, без сисек, как потом обсуждали, девицу, то сильно разочаровались
в
выборе Алексея. Когда же узнали, что у невесты будет диплом о высшем
образовании, то в неприязни укрепились. Как так, ни у кого в их роду нет
учёных
с дипломами, а тут – баба с дипломом, как так, да разве может баба быть
выше
мужика по образованию. Позор такому мужику. Никаких учёных нам не надо.
Нам для
Алёши надо такую, чтобы рожать могла, да грудями кормить. А у этой, воблы
без
попы, и детей быть не может, пить дать. А если и появится дитя, то уж как
его
выкормит-то, без сисек, разве возможно такое? Пить дать, не туда Алексей
своё
сердце развернул. Обратно надо его сердце обратить, на место поставить.
Вон,
сколько баб кругами ходят, мечтают охмурить Алексея, домогаются внимания,
а
чего не мечтать. Видный. Красивый. Молодой. Собственный угол имеет.
Алексей провёл Зою в свою половину дома, по
пути,
замедлив шаг, представил её матери и сёстрам. На это ушли секунды, но
обоим
показалось, время остановилось. Она запомнила много устремлённых на неё
любопытных глаз, ей запомнилась сильно накрашенная женщина, на лице этой
женщины бегала и исчезала искусственная улыбка.
Он приметил, что Зоя под взглядами родни
покраснела,
и подумал с чувством собственника, что она будто школьница на экзамене.
На этом
смотрины закончились.
Когда завёл Зою в комнаты, бросил взгляд на её
взволнованное лицо, скользнул глазами по воздушному платью на тонкой
фигуре, и
сел на кровать, жестом руки зовя и её сесть рядом. Зоя кивнула, но не
двинулась
с места. Он залюбовался ею. Комната была пронизана косыми лучами солнца,
в
которых её лицо казалось нарисованным на листе чистой бумаги. Когда она в
смущении опускала глаза, то от длинных густых ресниц на щёки будто падала
тень.
Он ещё не привык к её стеснительности, и эта
стеснительность ему казалась очаровательной. В её глазах мелькнула
растерянность, она огляделась, стол, два стула, кровать, шкаф, другой
мебели не
было. Два больших, с белыми занавесками, окна, за которыми видно улицу и
дома
напротив. Высокие белёные потолки.
Полы
деревянные, ковров нигде нет.
Она, помолчав, и не глядя на Алексея, села с
опущенными глазами напротив него на жёсткий деревянный стул с высокой
спинкой,
расправила платье. Он смотрел, как её руки движутся по платью, тонкие
запястья,
тонкие пальцы с коротко остриженными ногтями.
– Вот тут я живу. Кухня, две комнаты, туалет
во
дворе. Ещё огород, сад, но этим я не занимаюсь, – сказал он и подумал,
что
говорит так, будто ведёт разговор с покупателем жилья.
Он был смущён от того, что она не захотела
сесть
рядом с ним, и теперь он не знал, что дальше делать. С Зоей они ни разу
ещё не
целовались, а так, вести беседы с девушкой, и не более, и это при том,
что
рядом кровать и вокруг никого нет, в такой ситуации ему бывать не
приходилось.
Он вздохнул в замешательстве от того, что не может придумать, что бы
сказать.
Она украдкой посмотрела на него. Он опирался
одной
рукой о колено, другая рука лежала поверх пикейного голубого в цветочек
покрывала. Кровать была очень широкой, и чуть поскрипывала под ним, когда
он
шевелился. За стеной было слышно, как Наташа выговаривает сердито сестре,
Жанна
отвечает сварливо, хлопает дверь. С улицы послышался звук прыгающего
мяча,
детский голос, и затем строгий приказ матери вернуться во двор. Звук
проехавшей
машины на мгновение заглушил уличную суету. Доносилось кудахтанье из
соседнего
двора. Снова мимо окон прошли люди. «Подумаешь, стыдно, ничего не
стыдно!» –
сказали за окнами, послышался женский смех, мужской голос что-то сказал в
ответ, шаги стали удаляться, и уже издали донёсся прежний голос,
говоривший,
что совсем ничего не стыдно.
«А мне вот стыдно», – подумала Зоя. Ей было
неловко,
что она согласилась прийти домой к мужчине, она ощущала стыд и
одновременно
раскаяние от своего опрометчивого поступка. Но тут же всё восставало в
ней
против этого стыда, и тогда стыд боролся в ней с её чувствами к Алексею.
Алексей пристально смотрел на неё. И она была
почти
готова уступить этому, притягивающему к себе, взгляду, решиться на что-то
такое, против чего её предостерегал стыд.
В дверь громко постучали, Наташа звала поесть
горяченького.
– Борщ на славу, мясной, наваристый, –
говорила,
пока шли втроём друг за дружкой по узкой земляной дорожке вдоль дома.
Под старым абрикосовым деревом фыркал у
колонки,
умываясь холодной водой, приехавший на обед Борис. Он разогнулся, когда
Алексей
и Зоя подошли ближе, и, обтираясь полотенцем, кивнул обоим, делая вид,
что ему
неинтересна незнакомая девушка.
Стол перед входом в дом уже был застелен
клеёнкой,
Наташины дочери бегали с посудой в руках, Наташа стучала половником по
столу и
приказывала Борису принести кастрюлю с борщом, мать её уже сидела на
длинной
лавке, покрытой ковриком, и старалась не глядеть на Зою. Рядом с матерью
широко
расположилась Жанна, она шевелила красными губами, будто всё хотела
что-то
сказать, а когда на столе появились тарелка с нарезанной варёной колбасой
и
миска с помидорами и огурцами, привезенными матерью из деревни, Жанна
взяла
пухлыми пальцами ломтик колбасы и положила в рот, затем, не дожевав
первый,
взяла ещё один, помада с нижней губы съехала на подбородок, и мать ей об
этом
сказала. Жанна, подняв чёрную бровь, дёрнула плечом, недовольно
отвернулась, и
ладонью обтёрла рот.
Зоя сидела по спортивной привычке с прямой
спиной, и
оттого всем казалось, что она гордая. Жанна открыто, будто с вызовом,
разглядывала
гостью, и в её глазах Алексей читал неприязнь к Зое и презрение. В глазах
остальной родни он тоже не увидел ничего хорошего. Он пожалел, что
согласился
на этот неожиданный обед, на который вообще не рассчитывал.
Он рассчитывал на начало отношений. Поцелуй
хотя бы.
Ему хотелось скорого сближения с Зоей, что дало бы ему большее счастье с
ней,
как он полагал. Ограничиваться совместными прогулками под руку,
перекусами в
ресторанах ему представлялось делом коротким, нужным только в начале
знакомства,
но с Зоей быстрее никак не получалось. Она смотрела на него с доверием и,
он не
мог этого не видеть, она смотрела на него с любовью, и нарушить эти
доверие и
любовь ему не позволяла совесть. Ему казалось, что более тесные отношения
осквернят её внутреннюю расположенность к нему. Но тут же ему приходило
на ум,
а как же он сам, почему он должен отказывать себе в счастье, зачем тянуть
и
ради чего.
11 глава
С этого дня он звал её к себе домой каждый
день, и
она как бы соглашалась, но всё же не шла, находился в последнюю минуту
какой-то
веский предлог, и она не шла к нему. Она знала, что он любит её, она это
видела, но как можно идти просто так, как можно вот так, сразу, без
предложения
выйти замуж, без оформления документов, без ЗАГСа…
Она понимала, что уступить ему она не может
никак,
но и быть без него ей тоже было теперь просто невозможно. Потребность
видеть
его каждый день, слышать голос, встречаться с его любящими глазами, эта
потребность быть с ним стала настолько главной в её жизни, что заглушала
всё вокруг,
она думала в первую очередь о нём, и лишь потом обо всём другом. Учёба
шла так,
как и должна была идти. Но сердце было устремлено в иную сторону. Каждое утро она просыпалась со
счастливым и
тревожным ощущением огромного счастья, это счастье наполняло её
бесконечным
радостным чувством полёта, и вместе с тем заполоняло её душу, казалось
бы,
беспричинной тревогой. Она не могла понять, в чём суть этой тревоги, и
старалась её как бы не замечать, оставляя в себе лишь тот свет, который
проливался от обладающего её существом счастья.
– Зоя, я должен сказать тебе важную вещь, –
начал он
однажды то, что собирался сделать уже все последние дни, но не мог
решиться.
Они сидели в ресторане. Сегодня обед был
заказан с
наибольшим размахом. Свиные отбивные, сельдь под шубой, пельмени со
сметаной и
зеленью, борщ украинский с пампушками, чёрная икра, горячая картошка со
сливочным маслом с укропом, блины с вареньем, чай с лимоном, пирожные… В
огромном зале с зашторенными окнами, в приглушённых блёстках
светильников, они
были не единственные в этот обеденный час посетители, однако им казалось,
что
вокруг никого нет, и они затеряны и забыты между рядами сверкающих
сервировкой
столов. Мимо скользили, словно птицы над океаном, молчаливые официанты, и
будто
ещё миг, и эти молодые вышколенные мужчины с глазами рыб и осанкой царей
обретут крылья, потолки растают, и рыбы взмоют ввысь как можно дальше от
ставшего им ненужным мира тарелок.
Он разлил по бокалам холодное шампанское,
взглянул
ей в глаза:
– За тебя!
Она,
улыбаясь, смотрела на него, и когда он вернул пустой бокал на
стол,
тогда лишь дотронулась краешком губ пузырящегося напитка, её губы
заблестели от
влаги. Он смотрел, как она прикладывает бумажную салфетку к лицу, ему
хотелось
забрать салфетку и коснуться её губ...
Он взглянул на её оставшийся наполненным
бокал,
отметил чистоту стекла, не испорченного губной помадой, вспомнил прежних
своих
женщин, чьи накрашенные губы оставляли на посуде следы, и
сказал:
– У меня к тебе важный
разговор.
Она подумала, сейчас он сделает ей
предложение, а
потом они пойдут в ЗАГС, и всё у них будет так, как и должно быть. Ей
стало
радостно. Больше не придётся бороться с собой, и она сможет законно с ним
встречаться. Да что там «встречаться», она рассмеялась в душе над собою,
ведь
она станет его женой, и они не то что встречаться, а жить будут под одной
крышей. Неужели это возможно, она будет его видеть постоянно, с утра до
утра,
изо дня в день, и так на всю жизнь, до смерти, она будет за ним смотреть,
как
за ребёнком, готовить ему обеды, стирать для него, гладить его рубашки, у
них
появятся дети... Ей стало так сладко, так хорошо.
Она посмотрела на него с плохо скрываемой
надеждой.
И эту надежду он тут же угадал, и оттого ему стало ещё более тяжело. Он
не
хотел этого разговора, но столько противоречивых мыслей восставало в нём
против
его любви к Зое.
Он подумал, вот, она надеется, сейчас он ей
сделает
предложение, не один раз он читал эту надежду в женских глазах, не один
раз
становился предметом разочарования других женщин. Впрочем, разве их было
много,
этих женщин, не так и много, по его мнению. Всего-то три. И ещё две
случайных,
на одну ночь.
– Зоя. Я сегодня пригласил тебя сюда, чтобы
сказать…
Его речь выглядела словно нарочито официальной
и
почти торжественной, и если бы не унылость и словно надтреснутость
осипшего
голоса, можно было и поверить в его искренность. Но получалось натянуто,
и
далеко не искренне.
– Это наша последняя встреча, – говорил он и
больше
не смотрел ей в глаза, а смотрел на свои длинные музыкальные пальцы, ими
он крутил
вилку, то убирал её со стола, то принимался передвигать между тарелками.
– Мы больше не будем встречаться. Мы не
подходим
друг другу. Мы разные. У нас у каждого своя судьба. У тебя своя. У меня
своя.
Он говорил примерно то, что ему всё последнее
время
внушали мать и сёстры. Жанна при каждой встрече с Алексеем заводила речь
о Зое,
говорила в её адрес грубые слова, и обещала сжить «стерву» со свету.
Наташа
твердила ему – «найдёшь в сто раз лучше, попроще, а эту, интеллигентку,
гони в
шею». Мать пришла к нему в комнату, закрыла плотно дверь, и вполголоса
высказалась в адрес Зои так, будто речь шла о враге.
Она тебе не пара – изо дня в день говорила
родня ему
о Зое. И он, с детства привыкший к всеобщей семейной опеке, как самый
младший и
самый любимый, и с детства приученный слушать мать и старших сестёр, не
мог
теперь не услышать их, восставших так дружно, как никогда, против его
выбора.
Неприязнь к Зое сплотила всех, и даже Жанну включили на время в этот
семейный
совет по коллективному давлению на Алексея.
Зоя молча выслушала его и будто на ватных
ногах
поднялась из-за стола. Они уже завершили обед, свой разговор Алексей
намеренно
начал после того, как она насытилась. Он по-прежнему жалел её и был рад,
что
она успела поесть до того, как он произнёс заготовленную речь. Они внешне
холодно расстались, Зоя ничего не сказала, она ушла, не оглядываясь, и он
не
успел увидеть её слёз.
Начались долгие недели разлуки, которую оба
считали
окончательной и бесповоротной. Каждый прожитый друг без друга день обоим
казался
вечностью, наполненной холодом и безнадёжностью. Они ничего не знали друг
о
друге в эти длинные, пасмурные для них, дни. Но оба чувствовали, что им
одинаково плохо. Оба потеряли аппетит, интерес к жизни, по ночам они
смотрели
из своих кроватей в окно и не могли спать, а когда засыпали, то
проваливались
вместо сна в полузабытье, где присутствовали похороненная любовь,
утраченное
счастье, тоска, печаль… Она никому ничего не рассказывала, ни с кем не
делалась
своей новостью, но и без слов её внезапные замкнутость, молчаливость
рассказали
подругам по общежитию о её беде. Так же как близкие Алексея по его
угрюмости и
обречённому виду разгадали, что у того разлад с новой девушкой. Родня
поначалу
было порадовалась, но следом озаботилась его душевным состоянием, он не
хотел
ни с кем говорить, и ходил так, будто никого не видел. Друзья разными
путями
пытались их помирить, предлагали устроить встречу, но влюблённые от услуг
посредников отказывались.
Спустя месяц случай свёл их вместе. Она
налегке, с
читательским билетом в нагрудном кармашке тёмного штапельного платья,
сшитого
для учёбы её отцом, шла в библиотеку.
Маршрут она выбрала против обыкновения длинный и не в направлении
библиотеки. Она пошла в сторону дома Алексея. Она не хотела этого делать,
но
сердце её так сильно болело о нём, тоска так измотала, что она уже по
пути
вдруг решила пойти туда, где он живёт. Она ещё не знала, зайдёт ли в его
дом,
но когда оказалась на улице Старопроточной, поняла, да, она постучится в
зелёные ворота, услышит лай Гаруса, а там будь, что будет. И в ту же
минуту
увидела его. Он шёл ей навстречу, с опущенной головой. Но вот он поднял
голову…
Они увидели друг друга с большого расстояния, и уже ничто не могло
помешать им
не отрывать глаз друг от друга. Это была для них та самая, втайне
ожидаемая все
эти долгие недели, страстно желанная минута, они грезили этой
случайностью,
надеялись на неё, как на главное счастье в своей, столь страшно
опустевшей,
жизни. Когда они оказались рядом, он поставил под ноги свой учительский
кожаный
портфель и взял её за руки.
– Как ты похудел, – сказала она, в её глазах
он
увидел тревогу и нежность.
– И ты тоже, да, ты тоже, ты совсем исхудала,
–
сказал он, не отпуская её тонких запястий и чувствуя пальцами косточки её
рук.
«Теперь её некому кормить. Она снова живёт
впроголодь», – подумал он.
– Как ты? Как твоё здоровье? У тебя всё в
порядке? –
снова сказала она, её взволнованность не ушла от него, и он ощутил от
того
такое огромное ликование, что забыл про все свои колебания, а решение
относительно ненужности с ней отношений вдруг предстало перед ним мелким
и
пакостным.
– Я-то что, что я. Ты-то как? – сказал он, с
нежностью и любовью сжимая её руки, и не желая их отпустить.
Она молча смотрела ему в глаза, и не могла
ничего
сказать, что-то царапало ей горло, от прикосновения его рук она ощущала,
будто
силы покидают её.
Сжав её руку, он повёл её, и она шла, не
спрашивая
ни о чём, с сердцем, готовым на самые отчаянные падения и самую страстную
любовь. Они шли быстро, и со стороны казалось, эти двое опаздывают
куда-то. Они
промчались сквозь шумный проспект, пронизанный движением и скоростями
чужих
жизней, не интересуясь ничем, что летело мимо их быстрых силуэтов, и тени
от их
силуэтов бежали за ними, и рисковали остаться где-то там, в прошлом, куда
им больше
не хотелось заглядывать.
А потом он внезапно резко остановился,
взглянул на
её пылающие щёки, встретил взгляд её любящих синих глаз, и повернул
обратно,
туда, откуда они ушли, на его малолюдную улицу Старопроточную. Их
торопливые
шаги нарушили тишину улочки, собачий лай лениво откликнулся из-за чужих
ворот,
белый гусь вскинул подрезанные крылья и заковылял от лужи под колонкой в
свой
двор, кошка убежала из-под ног, вскарабкалась по толстому стволу дерева.
Их
силуэты пролетели, будто обретя крылья, сквозь родной для Алексея двор,
пустынный в этот час, и спящий в будке после миски супа и сахарной кости
Гарус
поленился открыть глаза и не залаял.
Очутившись наконец там, где нет посторонних
глаз и
нет ничего, что угрожало бы их уединению, на холостяцкой половине его
дома, за
закрытой на ключ входной дверью, они, не желая никаких разговоров,
охваченные
счастливым чувством обладания друг другом, забыли обо всём.
И лишь когда совершилось то, чего так он
желал, и
чего она так боялась, оба опомнились. Она лежала рядом с ним, на его
кровати, и
смотрела на него смятенным взглядом. Он понимал её состояние, знал, её
следует
утешить, пообещать что-то такое, что бы успокоило её, но именно этих,
успокоительных, слов его язык не поворачивался произнести. Он поцеловал
её.
Она нащупала рукой платье на полу, положила
его
вместо покрывала на своё нагое тело, ощущая стыд. «Что я натворила», –
подумала
она.
Слёзы подступили к её
горлу.
Тогда он, зная, что не сумеет сказать ничего
для неё
утешительного, снова стал целовать её, и страсть тут же охватила его, он
снова
желал её, и это желание вновь победило её слабое сопротивление. Она не
испытала
в этом соитии тех исключительных приятных физических ощущений, о каких ей
приходилось слышать в общежитии из откровений опытных, более взрослых,
подруг и
теперь понимала, что не обрела ничего, кроме боли, стыда и сожаления, она
сожалела, что уступила его страсти и пошла на поводу собственного
малодушия,
как ей казалось. Вместе с тем надежда на его мужское благородство и его
любовь
теперь преобладали в её душе, и она ждала, когда же он скажет нужные в
эту
важнейшую в её жизни минуту заветные слова.
Они ещё долго лежали в постели, и он ласкал
её, не
желая отпускать от себя, ему нравились её стыдливость, неопытность, то,
что он
у неё первый.
– А ты знаешь, я зверски хочу есть, – сказал
он, с
нежной улыбкой разглядывая вблизи её лицо.
Её голова с растрёпанными косами лежала на его
правой руке.
Она не нашлась, что сказать. Её мысли были
далеки от
еды.
– А ты хочешь есть, а, Зойчик? – сказал он,
продолжая смотреть на неё.
Он сказал это лишь для того, чтобы заполнить
образовавшуюся вдруг между ними нежданную и печальную пустоту.
Она растерянно посмотрела на него и уже не в
силах
сдерживаться, стала плакать.
–Ну-ну, ну-ну… – говорил он без удивления, он
знал,
что будут слёзы, ожидал их, и эти слёзы не вызывали в нём сочувствия,
напротив,
досада поднималась в сердце, и он боролся с этой досадой. И только мог
говорить
«ну-ну».
Когда она без его помощи, отвернувшись,
торопливо и
с болью в сердце, чувствуя себя обкраденной, оделась, он, уже одетый,
хотел
было сказать, что проводит её, но раздумал так говорить. И сказал
иное.
– Теперь ты будешь жить у меня, – сказал он, и
в его
спокойном голосе послышалась интонация хозяина.
Он так сказал не потому, что решил жениться на
ней.
Он привык, что женщины, которыми он обладал до Зои, обычно оставались на
какое-то время в его доме, они обслуживали его – готовили пищу, стирали
бельё,
мыли полы, как это делают законные жёны, баловали, как это делают любящие
матери,
и к чему он привык. Он всегда был баловнем, любимцем всех, кто его
окружал. С
детства он знал от матери и сестёр, что мужчина должен быть главным в
доме, а
жена – это лишь та, которая ему прислуживает и ему угождает. Она обязана
выполнять его прихоти, и быть ему рабой.
Ещё ему хотелось не видеть её слёз, которые
обличали
его совесть, и оставаться в её глазах хоть в какой-то степени
благородным,
каким она его увидела в начале знакомства. Впрочем, он действительно
считал
себя благородным и, в общем-то, по большому счёту, был человеком, не
способным
на подлость в том понимании, как это видится в обществе. Он не считал
подлым
человека, который не желает официального оформления супружеских
отношений. «Это
личное дело каждого. И к подлости не имеет отношения», – примерно такой
позиции
придерживался он в жизни, и это самооправдание его успокаивало и помогало
выстаивать против женских слёз, скандалов и требований жениться.
Женитьба ему казалась чем-то ужасным, некой
петлёй
на шее, и эту петлю в любую минуту сможет затянуть та женщина, чья
фамилия
появится в его паспорте. Наконец, он сказал себе, если Зоя будет жить у
меня,
это внесёт упорядоченность в наши отношения, не придётся тратить время на
то,
чтобы ходить к ней в общежитие, она будет вести хозяйство, что и удобно,
и
приятно. Подобные расчётливые мысли ему, если прислушаться к глубинам
души, не
особо нравились, в таких мыслях он усматривал что-то постыдное,
непорядочное,
но что поделать, снова он говорил себе, такова жизнь. И за этим «такова
жизнь»
угадывалось философское отношение полноценного человека к неполноценному,
как
если бы человек говорил о кошке или собаке.
Она, услышав его «теперь ты будешь жить у
меня», в
первую минуту возмутилась, не этого ждала, но тут же опомнилась и
устыдилась
этого возмущения. И сказала себе: «А чего ты желала услышать, теперь,
когда ты
стала такой, такой…» Она не могла найти слов в отношении себя, своего
падения,
но знала, что это должны быть очень горькие и жёсткие слова обличения её
позора. И хорошо, уговаривала она себя, хорошо, что Алексей согласен жить
с
тобой, такой вот, падшей, и не гонит тебя прочь. Теперь, когда ты
«такая», с
твоей честью покончено, ты обязана соглашаться на любую подачку от
Алексея. От
этих неприятных мыслей ей стало так горько, что она, не отвечая на его
слова,
вновь заплакала, а он снова говорил «ну-ну» и поглаживал её по
плечу.
12 глава
С первых дней совместной жизни с Алексеем, по
соседству с его злоязычной роднёй, Зоя увидела, в какое «болото», как
выразились приехавшие в гости к дочери её родители, она попала.
– Ну и ну, – качала головой мать, искоса
поглядывая
на неё.
Они под руку медленно шли по городскому парку,
рядом
молча передвигал ноги отец. Его седые брови были сдвинуты, он нёс две
тяжёлые
дорожные сумки. Ему было неприятно всё то, что довелось увидеть и понять
там,
где они только что были, его настроение было вопреки ожиданиям полностью
испорчено. Глухое раздражение на дочь он старался подавить в себе, он
полагал,
что в этой ситуации лучше винить самого себя, как плохого воспитателя, не
сумевшего вложить в дочь такие установки, как сохранение женской чести и
человеческого
достоинства.
Только что они «имели радость», как насмешливо
потом
сказал Павел Павлович, познакомиться с избранником дочери и его
родственниками.
Они оба тут же увидели всё то, в чём Зоя не хотела признаваться ни себе,
ни
вообще никому. Неприязненность, неприветливость, лицемерие, фальшь,
злобность,
и много всего того, что уже пришлось за первые несколько месяцев
проживания на
Старопроточной испытать на себе Зое от Алёшиной родни. С ней разговаривали как с домработницей,
случайно угодившей во временное услужение к господам.
Что бы она ни сделала, как правило, попадало
под
критику сестёр Алексея, плохо стирает, плохо готовит, плохо делает
домашнюю
уборку, мужа не ублажает, мужу не угождает… И вообще, слишком умная,
слишком
учёная. Не это нужно. А что нужно? Готовить много и готовить бесконечно,
без
передыха, как можно больше вкусных блюд, пожирнее, поразнообразнее, не
позволять мужу ничего делать, а она позволяет – например, заставляет его
за
покупками ходить, ещё, чего гляди, полы заставит мыть. Баба на то и баба,
чтобы
муж как сыр в масле катался, и ни о чём, кроме заработка, не думал. А она
на
лекции мотается, по библиотекам ходит, за книгами сидит… Это родня
нашёптывала
Алексею в надежде открыть ему глаза на совершённую ошибку.
Паспорт брата старшая сестра по наказу матери
выкрала и спрятала у себя в комоде. У Алексея перед Зоей появился
аргумент не
идти в ЗАГС – «мои паспорт спрятали», чем он втайне был доволен, а вслух
сказал, как бы оправдываясь, надо подождать с регистрацией брака, пока он
не
убедит родню вернуть ему паспорт. Зоя промолчала, она пребывала в
недоумении,
почему он так себя ведёт, разве может любящий её и любимый ею человек
увиливать, выкручиваться, делать всё, чтобы их будущее оставалось под
вопросом.
Она пыталась замять поднятый на эту тему
родителями
разговор, но уже одно её молчание явилось для них ответом – подозрения
подтвердились: Зоя сожительница, но не законная жена. Это разгневало
Павла
Павловича, он отказался гостить в семье молодожёнов, и заявил, они
уезжают к старшей
дочери в Е., а его ноги здесь больше не будет, его поддержала
Клавдия Васильевна.
По дороге к вокзалу родители убеждали Зою
сейчас же
покинуть дом «негодяя», признать за собой не только грех, но и ужас
положения,
в котором оказалась. Того и гляди, забеременеет, что тогда делать,
сокрушалась
Клавдия Васильевна. Павел Павлович для себя уже знал, что если дочь и
останется
с Алексеем, если даже он и соблаговолит всё же с ней расписаться, в любом
случае никакими силами никто не сможет разубедить Павла Павловича в
окончательном мнении о том, что дочь связала свою жизнь с мерзавцем,
эгоистом,
негодяем.
Много и других неприятных слов теснилось в эту
минуту в его седой голове, в сердце была горечь, он ощущал такое
опустошение,
будто похоронил дочь. Клавдия Васильевна была настроена менее
категорично, её
жалостливое сердце сжималось от того, что младшая дочь находится в самой
настоящей опасности, и отныне её судьба зависит, можно сказать, от одного
движения бровей того, кто взял над Зоей безраздельную власть и подчинил
её
добрую душу своим прихотям. Клавдия Васильевна, как и её супруг, также
учуяла в
новоиспечённом зяте «душок гнусного эгоизма» (как выразился Павел
Павлович), но
вместе с тем не только это ей увиделось в Алексее. Да, она не отрицала,
молодые
влюблены друг в друга, но ей, как и её дочери, было непонятно, отчего же
Алексей проявляет по отношению к Зое жестокость и расчётливость. Она
ужасалась
от множества мыслей о будущем Зои, которое ей сейчас виделось лишь в
самых
мрачных красках.
Она уже хотела было сказать дочери, чтобы та
не
отчаивалась, они примут её в любое время обратно в родное гнездо, но
взглянув
на её строгое лицо, промолчала.
Дорога на вокзал пролегала через бульвар перед
мединститутом. Зоя издалека распознала среди молодёжи знакомую фигуру
своего
бывшего жениха. Этого мне ещё не хватало, подумала про Петю. Она
испытывала
усталость от того, что он искал с ней встреч, и при каждом подходящем
случае
стремился заговорить.
– Зоя! Здравствуй! – Петя стоял возле
институтских
ворот и пристально смотрел на неё, будто не верил своим глазам, что видит
её.
– Здравствуйте! – поздоровался с её
родителями.
Он разволновался, и это было
заметно.
Он давно желал примирения, возвращения к
прежним
отношениям и, главное, женитьбы на Зое. Об этом он и стал без предисловий
говорить, будто продолжил начатый разговор. В институте он пытался не раз
подойти к ней, объяснялся, оправдывался на ходу, спеша за ней, она
ускоряла
шаг, и молча уходила. А когда друзья сказали, она выехала из общежития,
по
слухам, вышла замуж, он не поверил.
– Говорят, ты вышла замуж. Я не могу в это
поверить.
Не могу, Зоечка. Ведь мы любим друг друга. Я тебя, ты меня.
Правда?
Он перевёл взгляд на лица её родителей, и,
заметив
их удивление таким неожиданным напористым разговором, заговорил с
ними:
– Она ради меня перевелась в С. из Ленинграда.
Всё
было прекрасно. И вот, нелепая ссора, случайность, ошибка, – он говорил
быстро,
отрывочно, переводил взгляд с родителей на Зою.
– Петя, хватит, – сказала Зоя, она взглянула
на
родителей и потянула за руку мать. – Нам надо идти.
Родителям про существование Пети давно было
всё
известно, и хотя тот понимал нелепость своих явно излишних объяснений, но
всё
равно надеялся на что-то.
– Куда идти? Зачем? Я провожу вас, провожу, –
он не
отставал, шёл рядом, и рассказывал про свою любовь к Зое.
– Вот тебе готовый муж, – вдруг сердито и
очень
громко, с раздражением в голосе, сказал Павел
Павлович.
Он оглянулся на Зою и замедлил шаг:
– Чего тебе ещё надо? Вот же, вот, а
ты…
Он махнул рукой и, ускорив шаг, пошёл вперёд,
оставив всех позади.
Его догнали, что-то говорили, их голоса
звучали
напряжённо и печально. Тяжёлые дорожные сумки теперь нёс уже не Павел
Павлович,
а Петя, и со стороны казалось, эти люди между собой дружны и заботливы
друг ко
другу.
Постепенно шум голосов стал стихать, и теперь
говорила одна Зоя. И если до этих пор каждый слышал лишь самого себя, то
теперь
все слышали голос Зои, то, что она говорила, привело всех в унылое
чувство
обречённости: ничего изменить нельзя. Ни для Пети. Ни для родителей Зои.
Ни для
неё самой. Потому что она любит Алексея. И что бы ни случилось, никогда,
ни за
что не оставит его. Зоя не обращала внимания, что рядом Петя, и надо бы
говорить намёками, утаивая от постороннего человека семейные тайны, о
которых
шла речь. Она не думала о том, что надо проявлять осторожность. Она
поняла
главное: если сейчас не отстоит своё будущее с Алексеем, то окажется в
пустоте
и безнадёжности, окажется в том положении, какое случается у людей после
утраты
самого дорогого и любимого, и этим самым дорогим и любимым был для неё
Алексей
и, конечно, она верила в совместное будущее с ним до самой смерти.
Эта уверенность была порождена особым
интуитивным
сердечным предчувствием, которое обычно её не подводило. Именно в эту
минуту,
когда им неожиданно повстречался Петя, и когда разговор с ним и
родителями
зашёл в ненужную для неё тупиковую сторону, туда, где витали скучные и
пресные
теперь для Зои воспоминания Пети о его любви к ней, об их прогулках у
моря, об
их утраченном счастье, она ясно увидела вдруг перед собой лицо Алексея,
оказалась в его объятиях, услышала его голос… И всё, туман счастья и
надежд на
это счастье поднялся в ней, закрыл разум, окутал сердце, и только одно,
это
мысль об Алексее, ублажала душу. Какие там Пети. Какие там увещевания
родительские. Ничто не могло разубедить её в тех чувствах, что владели
ею.
После прощания с родителями Петя вызвался
проводить
Зою домой. Она, усмехнувшись, отрицательно покачала головой. Не хватало
только
этого, чтобы их вдвоём кто-то из знакомых увидел и рассказал мужу.
Алексей изводил Зою ревностью. Взгляд
случайного
прохожего, обращённого на неё, приводил Алексея в болезненное состояние
недоверия. Он оглядывался на прошедшего мимо них человека, она уже знала,
начнутся унылые и тяжёлые для обоих разговоры, почему на неё смотрели,
знает ли
она того, кто смотрел. Ходить с Алексеем в гости было пыткой. Его глаза с
подозрением следили за ней, а если кто-то из мужчин заговаривал с ней, то
мрак
будто застилал глаза Алексея, и душа погружалась во тьму. Как врач, она
беспокоилась о его душевном благополучии, опасаясь повреждения психики.
Но нет,
психика Алексея была устойчивой, он вполне трезво оценивал жизнь,
отклонений в
поведении не демонстрировал. Кроме патологической ревности. И она
продолжала
беспокоиться за его настроение, не желая омрачать его, стремилась не
давать к
тому повода, на людях старалась не обращать глаз на мужчин, зная, что
любой
такой её взгляд будет замечен мужем. И тогда дома ждёт тяжкий допрос.
Как раз накануне приезда родителей Алексей
устроил
Зое скандал, вечер они провели в доме его друга – Степана Шевченко,
который
после пары рюмок разошёлся на громкие комплименты в адрес Зои, да ещё
повёл её
танцевать. Оба умели отлично вальсировать, в отличие от Алексея. Тот и
вовсе
сторонился танцев. Зое обычно приходилось отсиживаться за столом, муж не
желал
её видеть в числе танцующих. Но на этот раз музыка сильно тронула ей
сердце,
она хотела танцевать, её тоскующий взгляд в сторону летающих по
просторной
гостиной пар перехватил Степан. Жена благосклонно кивнула ему, и тот
подхватил
без спросу Зою и закружил. Она с наслаждением летала в такт музыке, и все
вокруг залюбовались пластичным движениям её тонкой гибкой фигуры.
– Ну, Зоя, теперь держись, твой темнее тучи, –
сказал шутливо Степан, он подвёл Зою к столу и взглянул на хмурого
Алексея.
Тот сидел с опущенной головой, будто ничего не
видел
и не слышал.
– Эй, Алёшка, – Степан тронул друга за
плечо.
Тот поднял голову и бросил рассеянный взгляд
мимо
жены.
Степан
продолжил с улыбкой:
– Смотри мне, чтобы Зою не обижал. Знаю я тебя.
Через несколько минут Алексей процедил на ухо
Зое,
что они уходят, по дороге домой начал неприятный разговор, полный
надуманных,
как она пыталась ему объяснить, обвинений. Он не слышал её доводов, дома
до
глубокой ночи они ссорились, и к приезду родителей оказались не готовы
разговаривать друг с другом. Родители заметили, что молодые в ссоре, и
это лишь
усугубило общее плохое впечатление, которое они получили от визита в дом
зятя.
Зоя распрощалась с Петей и с облегчением
заспешила в
противоположную сторону, подальше от его печального, будто плачущего
лица.
Растерянный голос ещё какое-то время звучал в её голове, а сердце было
переполнено счастьем в ожидании встречи с Алексеем. Мой родной, мой
дорогой
ревнивец, думала она с нежностью о нём и ускоряла шаг, ей казалось, она
опоздает и потеряет его, если сейчас же не окажется рядом. С тех пор,
как она
перешла жить в его дом, её преследовали мысли о ненадёжности обретённого
счастья с Алексеем, и при каждой ссоре с ним эти мысли набирали
угнетающую
силу. Тем не менее, она чуть не бежала к нему, готовая на любые новые
ссоры, но
лишь бы оставаться с ним рядом.
Как это бывало и раньше, они и на этот раз
помирились в ту же минуту, как Зоя бросилась с порога целовать Алексея.
Её
горячий голос, убеждающий в том, что она любит его, вернул его в жизнь,
в
голове прояснилось, сердце успокоилось. Снова в их доме было тихо,
уютно, до
глубокой ночи они шептались в объятиях друг друга. А когда собрались
уснуть,
Алексей пожелал пельменей, и она тут же начала готовить. Он накрутил на
мясорубке свинины. Смеясь и что-то обсуждая пустое, лёгкое, ловя взгляды
друг
друга, они лепили пельмени, ждали, когда забурлят в кипятке, и вскоре,
сидя
напротив друг друга, коленями в колени, ели. Им всё нравилось – эти
взгляды
долгие, эта ночь долгая, будто вечная… На шум пришла заспанная Наташа.
Увидев
пиршество, покачала головой. «Они любят друг друга, что поделаешь», –
подумала
беззлобно, чувствуя как бы против своей воли, вопреки общей родственной
неприязненной установки в отношении Зои, симпатию к их взаимной любви.
Ушла к
себе и вскоре вернулась – принесла молодым банку сметаны.
Наташа тоже любила своего мужа, и здесь
состояние
Зои ей было понятно. Наташа ревновала мужа, как Алексей ревновал Зою. Но
если у
Алексея ревность была на пустом месте, то у Наташи не так. Её муж и
правда ей
изменял. Она выслеживала любовниц, скандалила, рыдала, мучилась его
изменами.
Чтобы не потерять его, увязывалась за ним в дальние рейсы,
круглосуточное
нахождение в кабине рядом с мужем успокаивало. Она через «не хочу», но
прощала
ему предательство, хотя и клялась развестись навсегда. Однако остаться
без
Бориса ей казалось делом немыслимым и ужасным.
Невозможность жить без Бори она объясняла для
себя
не только любовью. Боря был для их семьи источником дармовых благ. Когда
работал на мясокомбинате, привозил ворованное мясо. С хлебозавода –
муку,
сахар, яйца… А когда устроился шоферить на молокозавод, семья Кавун
обрела
новую золотую жилу. Молочных продуктов поступало так много, что их дом
стал
пунктом обмена молока на мясо, творога на одежду. Обмен шёл с соседями и
друзьями. Особым успехом пользовалось сливочное масло, которое в пути
между
населёнными пунктами само по себе сбивалось внутри молочной цистерны в
жёлтые
мягкие лепёшки. На подъезде к городу Борис останавливал на обочине
машину,
карабкался по лесенке на цистерну и вылавливал из молока сливочные
айсберги
профессиональным огромным сачком.
Красть у государства в их кругу считалось
делом
обыденным, по этому поводу Наташа говорила: «Так все делают». «Мама, это
ж
краденое», – удивлялась Нина.
Мать шикала, и Нина шла к бабушке с
вопросами, как
можно ходить в церковь, и при этом воровать… Мать Наташи на такие вещи
смотрела
спокойно. «Хiба
це злодiйство,
у держави стібрити, хiба це грiх, нi, це не грiх, це життя таке…» Нина
снова
удивлялась и звала бабушку в церковь к священнику, послушать, а что тот
скажет,
и надо ли замаливать грехи. Но к священнику с такими вопросами не шли,
как-то
было всем безразлично, грех это или не грех.
13 глава
Когда наступило это безразличие, никто из них
не мог
сказать. Людмила подозревала, что всё началось после угрозы
раскулачивания,
потери хозяйства, бегства в Крым из насиженных родных мест Херсонщины,
она знала,
что особенно сильно всех их подкосило расставание с
Арсением.
Отъезд
мужа
оставил в душе Людмилы такую рану, такую пустоту… Не было сил плакать,
не было
желания жить. Ночами она лежала с открытыми глазами и видела одно и то
же:
последнюю минуту расставания с Арсением. Она сказала ему тогда: «Что же
ты
наделал», и всё, говорить больше ничего не могла. В её потемневших
глазах он
прочёл ту самую обиду, которая засела в ней на многие десятилетия, обиду
на
того, кто променял их любовь на какую-то глупую, дурацкую политику, так
она
считала.
Она не могла объяснить себе подобные
поступки. Она
считала, что нет на свете ничего важнее любви, семьи, а государство,
власть,
это дело второстепенное. Да гори оно всё огнём, лишь бы у нас в доме
были мир и
лад, думала она. Она не воспринимала разговоров о «государственных
идеалах», о
которых толковал муж, его идеи патриотизма, верности царю-батюшке и
многое
другое она, может, и приняла, если бы это не шло в ущерб семье.
Её мнение в отношении власти большевиков было
однозначным:
что случилось, то случилось. Плохо или хорошо – не нам судить, мы люди
маленькие, нам детей надо растить и любить друг друга. Тот пламень
ненависти к
красным, что сжигал сердце её мужа и толкал, как она считала, на
безумные
поступки, был ей чужд. Она могла понять лишь одно пламя, которое должно
гореть
в сердце человека, это любовь. Но уж никак не вся та чушь, как она это
называла, что сделала в итоге её мужа изгоем, оставила без Родины, а
главное,
без семьи.
Длинными одинокими ночами, после того, как
Арсений
ушёл вместе с отступающими немецкими войсками, она научилась, как ей
казалось,
спать с открытыми глазами, и поэтому утренние проблески света приходили
к ней
так, будто она не спала, и она действительно не знала, спала или нет.
Эти ночи
были заполнены такими тяжёлыми, такими досадными и бесконечными думами,
что
порою ей начинало казаться, эти думы, эти тягостные мысли приобретают
облик
чёрных птиц, и птицы кружат, кружат над ней, чтобы вцепиться, удушить,
утащить
в ту чёрную глубь, откуда нет выхода. И однажды, когда она уже так
устала от
своих размышлений, от этих надоедливых кружащих над её головой тёмных
птиц, она
успокоилась.
Успокоение появилось в ней вместе с
пониманием: её
муж – предатель. Это открытие, что она сделала, давно вызревало в её
душе, и
это не имело отношения к той Родине, о которой говорил муж, ради которой
он
приветствовал немцев как «освободителей»
и от которой, в конце концов, уехал на чужбину. Для Людмилы
понятие
«Родина» было, в общем-то, довольно абстрактным, не имеющим отношения к
сердцу,
к чувствам, это было само собой разумеющимся, как дом, огород, без чего
просто
нельзя жить. В её голове не укладывалась, что можно уехать из родного
места,
оттуда, где корни, где вся жизнь, и променять это на неизвестно что, а в
итоге
оставить семью.
Когда он заставил их сорваться из Чаплынки и
бежать
в Крым, ещё тогда она начала протестовать и не желала подчиняться мужу,
но всё
же сумела подавить свой внутренний бунт. А потом… Вся эта история с
немцами, и
как ушат холодной воды для Арсения – наступление Красной Армии… Она
помнит,
какая безнадёжность появилась в его глазах, сколько там было горя. «Ты
прогадал. Ты ошибся. Ты проиграл», – такие мысли зрели в те дни внутри
неё, и
какое-то гнусное злорадство закипало, она проглатывала те обидные для
него
слова, что просились на язык, и молчала. Её молчание было свидетельством
того
гнева, что копился в ней против него на протяжение многих лет. И теперь,
когда
он оказался вместе с вестью о наступлении Красной Армии перед лицом
своего
личного краха, она была обуреваема множеством обвинительных в его адрес
размышлений.
И спустя год, и два, и другие долгие годы,
она
продолжала молча, внутри себя, говорить: это он сам, лично, и был
виновником их
общего семейного горя, он
натворил
столько глупостей, подчинил свою жизнь политическим, высосанным из
пальца,
прихотям, выстроил жизнь на искусственных умозаключениях, в которых на
второй
план отодвинуто было главное, то, на чём должна строиться вся жизнь, это
–
любовь. Ради призрачных идей и глупых умствований... Всё. Здесь она
наконец
поставила точку и будто очнулась, будто проснулась от долгого-предолгого
сна
длиною в жизнь, в котором пребывала, и который ей казался бессонницей. В
эту
минуту озарения она села на постели и застыла, осознавая своё прозрение,
что
долго бродило и зарождалось в ней, это прозрение она облекла наконец для
себя
уже не в подсознательные интуитивные то ли мысли, то ли чувства, а в
реальную
словесную форму: мой муж предатель.
Она сдавила руками свои озябшие колени,
согнулась,
опустила голову, вся напряглась, сжалась, будто её бил озноб, но ей было
не до
озноба, она стала думать о том, что Арсений всех предал. Предал её,
Людмилу,
предал их детей, предал внуков, предал верность и дружбу, похоронил
радость и
счастье, и всё ради чего? Ради пустоты? Да, сказала она себе. Ради
пустоты.
Потому что его ненависть к большевикам – это пустота. Потому что его
ненависть
к новой власти перевесила в нём любовь к Людмиле. Ненависть к чему-то
эфемерному, что не имеет никакого отношения вообще к их семье, и вообще
к
нормальной жизни, эта дурацкая, глупейшая ненависть к пустоте (разве
власть это
не пустота, рассуждала Людмила, и разве можно испытывать ненависть к
пустоте?),
и эта ненависть к пустоте в нём оказалась сильнее, чем его любовь к жене
и детям.
Она могла бы понять, пожалуй, если бы он ушёл
от неё
к другой женщине. Это ей было бы понятным. Но он ушёл ради пустоты в
пустоту.
Вот чего она не могла ему простить. Ради глупости, блажи, всей той чуши,
которую он как паутину сплёл в своей голове, и что дальше? А ничего,
просто он
запутался в этой паутине.
Она с удивлением вдруг обнаружила связь между
предательством Родины и предательством семьи. Кто способен предать, тот
предаёт
всё и вся, подумала она, и не захотела с такой спорной мыслью, как ей
подумалось,
соглашаться, но и опровергнуть её не могла. Она смутно догадывалась, что
в
такой версии что-то есть, но что… Наконец она решила, что нашла ответ. И
ответ
был таким: не каждый предатель – предатель в полном смысле слова. Всё,
что
делает человек, на что решается, не так просто, не так однозначно, и в
каждом
случае надо разбираться отдельно. Можно в конце концов и малодушие, и
трусость
простить, всё можно простить, кроме того, что сделал Арсений. А он ради
призраков и бреда покусился на святое. И никто на свете никогда не мог
разубедить Людмилу в том, что семья – это не святое. Если семья не
святое, то
тогда что – святое? Что может быть более главным в этой земной жизни,
нежели
домашний очаг, вот он и есть та святыня, что соединяет людей, бережёт… А
Арсений
всё это растоптал, чтобы остаться наедине со своим бредом.
С этой минуты и пришло к Людмиле успокоение.
Её
перестали мучить мысли об Арсении. Поняв смысл его поступков, и
обозначив для
себя это глупостью и предательством, она поставила крест на прошлой
семейной
жизни, обозначив её как собственную большую ошибку, и этой ошибкой был
её
супруг. Я принимала его за другого человека, он оказался не тем, кем я
его
считала, так она решила для себя.
И когда люди из особого отдела сунули ей в
руки
письмо от него, и когда она читала это письмо, его признания в любви к
ней,
Людмиле, тем сильнее она убеждалась в его глупости. Разве может любящий
человек, как он о том написал ей, разве может любящий свою жену, свою
семью,
человек так глупо поступать, навсегда теряя и жену, и семью, и любовь…
Ради той
Австралии, в которой оказался, и эта Австралия, и новоприобретённые там
богатства, фабрики и заводы, оказались в итоге ещё одной, новой,
большой
пустотой, потому что в этой новой для него жизни не было больше
главного –
самой для него дорогой и самой любимой женщины, и тех детей, которых
эта
женщина ему когда-то родила. Письмо из Австралии убедило её в том, что
бывший
муж оказался идиотом. Вот почему она вернула чекистам исписанную
знакомым
почерком бумагу и отреклась от всего, что связывало её с Арсением. В
эти минуты
в ней окончательно вместе с успокоением относительно прежней семейной
жизни
родилось равнодушие и к этой жизни, и к тем идеалам, которые воспевал
Арсений.
И вообще к любым идеалам.
Она стала смотреть на бытие глазами
человека,
потерявшего всё, что можно было потерять. Жизнь утратила для неё
прежние
смыслы, когда думалось обо всём легко, высоко, чисто. Она стала больше
проводить время у плиты, в саду, в огороде, думала о дочерях, внуках,
её заботы
по дому заполняли ей душу, в её душе осталось место для того, что
окружало её,
видимое, близкое, это заботы, суета, дела, дни, ночи, куры, утки,
поросята,
приготовление домашней колбасы, домашнего вина… Она согласилась выйти
замуж за
того человека, который приходился Арсению двоюродным братом.
Как и она, Николай был далеко не молод.
Может, он её
полюбил, может, просто привык. Кто знает. Но они видели друг в друге
людей
порядочных, надёжных, без задних мыслей. И это обоих устраивало. Ему
нравилось,
что она в хлопотах по хозяйству. Ей нравилось, что он точно такой же,
как и
она, все дни отдаёт делам домашним, всюду его руки, всё успевает, и
поглядывает
на неё по-доброму. Она кормила его сытно, вкусно, они любили сидеть
вместе за
столом, а когда он болел, она ухаживала за ним, укутывала одеялами,
отпаивала
травяными чаями. Во всём этом она нашла то, чего ей хотелось: тишину, а
ещё
уверенность, что эта тишина будет и завтра, и послезавтра. Для неё было
важным,
что её второй муж не имел в голове никаких политических идей, не был
одержим
этими идеями, и вообще был равнодушен к властям, а заодно и к любым
идеям,
несовместимым со спокойной семейной жизнью. Он просто не думал ни о чём
таком,
а тем более не говорил. Ему не было ни до чего дела, кроме того, что он
видел
вокруг своего дома. Он говорил о погоде, о том, что надо забить свинью,
сделать
домашнюю колбасу, говорил о садовых и огородных делах, и шёл в сад, шёл
на
огород, и она видела его спину, как он трудится, как он наклоняется то
и дело к
земле, что-то там делает, и она любила эту спину. Этот его голос. Эти
натруженные руки. И то, что он обычный, простой человек без всех тех
завихрений, что были у Арсения и погубили и его, и их любовь.
Она смотрела на Николая и была довольна, что
он не
похож на своего двоюродного брата Арсения, её удовлетворяло то, что
нашла на
старости лет такого человека, а его – то, что он не один будет коротать
оставшиеся ему годы. Она и раньше ему нравилась, когда была моложе, но
в той
жизни она была замужем за его братом, в той жизни он не смел думать о
ней, а
теперь всё иначе.
Новая жизнь затянула Людмилу с головой, и
так всё
улеглось в её душе, что уже ничего не хотелось, кроме поесть, полежать,
потом
снова заняться хозяйством… И так бесконечно. Она совсем не могла найти
в этой
новой бесконечности места для другой бесконечности, той, которая для
неё раньше
была связана с Богом, с верой в Него, с церковью. Вместе с утратой Арсения и с утратой
всех
душевных мук, что были связаны с Арсением, она будто утратила что-то
ещё, что
давало ей силы и на церковь, и на покаяние, и на молитвы. Это всё ушло,
а куда,
она не знала. Ей просто ничего этого, молитвенного, духовного, больше
не
хотелось. Это её новое душевное состояние как-то незаметно, постепенно
будто
передалось и всем остальным в семье Кавун.
Замаливать грехи, говеть, ходить к
священнику на
исповедь больше никто не торопился. Церковь для них не исчезла, но
стала как бы
делом обычным, будничным, тем помещением, где ставили свечи, святили
куличи,
воду, но не более.
Незаметно, естественно, как уходят дожди и
исчезают
ветры, всё это, церковное, связанное с тем, что когда-то было частью их
бытия,
ушло в прошлое. Кавуны больше не поднимались воскресным утром, не
спешили
знакомой дорогой в сторону звона колоколов, от этого остались
туманно-приятные
и тревожащие душу воспоминания. И эти воспоминания, все понимали, были
связаны
в первую очередь не с поклонами и свечами, а с нечто гораздо большим,
что
давала им всем церковь. Но хотя они это и понимали, но будто были
отныне
связаны по рукам и ногам, и лень не давала проснуться ранним утром,
чтобы пойти
на службу. Возобновлять прежний образ жизни согласно церковным
календарю и
уставу никому из них не хотелось, это теперь казалось трудным делом, на
что
сил, как полагали, ни у кого уже нет.
Жизнь крутилась вокруг так шумно, страстно,
заманчиво, что, конечно, полагали все они, тут не до церковной скуки.
А Бог, говорила Людмила дочерям, Он ведь
никуда от
нас не делся, Он и есть Бог, чтобы быть рядом с нами, быть в душе. Он
есть, и
хорошо. Что ещё надо. Бог управит, и всё будет ладно. Людмила надеялась
на
какие-то высшие силы, которые обязательно им помогут, если что не так.
Она была
склонна связывать семейные неудачи с действием нечистой силы, была
суеверной,
боялась сглаза и порчи, и наказывала внучкам и дочерям носить на своей
одежде
булавки.
В отношении сына она была особенно
мнительна, боясь,
как бы чего с ним не случилось из-за женских козней. Алексей у неё был
особой
радостью в жизни, и она закрывала глаза на всё, что могло бы омрачить
её мнение
о нём. Она гордилась его способностями, тем, что на «отлично» закончил
музыкальное училище, тем, что имел приятную внешность и добрый
характер. Жену
для него ей хотелось найти такую, чтобы была нянькой и кухаркой,
служанкой и
прачкой, и всё исключительно для него одного, навсегда, это
преданность,
любовь, покорность, заботливость…
Родня не отрицала, у Алексея характер
тяжёлый,
ужиться с ним трудно любой женщине, но критиковать вслух его как общего
любимца
никто не желал. Кроме Наташиной младшей дочери. Нина, не слушая окриков
матери,
говорила в глаза дяде то, что считала нужным. Она относилась к нему не
как к
дяде, заслуживающему беспрекословного почитания, а как к старшему
братику,
которого можно и пожурить. «Всего-то на восемь лет старше, какой он
дядя!».
«Ой, Алёша, ты же тиран, как Зоя выдерживает тебя!». В душе она
сочувствовала
Зое, наведывалась к ней в отсутствие дяди утешить, если замечала
признаки
очередной ссоры.
Ссоры между ними трудно было не заметить,
Алексей в
такие дни ходил мрачный, молчаливый, и не разговаривал не только с
Зоей, но и
вообще ни с кем. Если сёстры обращались
к нему, он смотрел сквозь них и уходил, что-то буркнув под нос.
Очки
свисали с его носа, и всем казалось, что он
плачет.
Родня с интересом наблюдала, как Зоя борется
за
семейное счастье, как отчаянно стремится к сохранению домашнего очага,
закрывает глаза на капризы и придирки Алексея, не поддаётся панике в
связи с
его приступами ревности. Её рассудительность и твёрдость характера,
казалось,
уже должны были привлечь к ней расположение близких Алексея. Но мать и
сёстры,
хотя и увидели немало привлекательных черт в ней, смотрели на неё с
прежней
враждебностью, как на слишком «вумную», а потому с тайным злорадством
воспринимали очередной разрыв между молодыми.
14 глава
Уже прошло много месяцев, как Зоя жила на
Старопроточной. Она каждый день ждала, что он предложит пойти в ЗАГС.
Родители
в письмах звали дочь к себе, а негодяя – бросить, если не согласится
на
официальную регистрацию брака.
И однажды, когда особенно ярко светило
солнце в
вымытые ею окна, когда особенно хорошо было на душе после ночи с
Алексеем, она
поняла: так больше продолжаться не может. И сколько бы он ни говорил
ей о том,
что любит, сколько бы ни целовал, ни обнимал, – так больше
продолжаться не может.
Потому что такое положение вещей его устраивает.
Она отняла от стекла тряпку, села на
табурет и
отрешённо глядела в окно. Возле её лица кружила муха. Потом муха
переместилась
в центр комнаты и застыла рядом с другими такими же на липучей ленте,
прикреплённой
к потолку. Ловушками для мошкары, как и всяческими ремонтами,
починками,
заведовал в доме Алексей. Это утешало Зою. Она ничего не считала
мелочью, если
дело касалось участия мужа в том, чтобы в семье был налажен быт, это
ей давало
ощущение надёжности. Он мастер
на все
руки, думала она, и об этом при случае говорила родственникам, желая
изменить
их мнение о нём.
Но сейчас ощущение надёжности померкло, Зоя
глядела
на ленту с дохлыми мухами и думала, вот и я, как они, влипла. Стать
мёртвой,
подобно этим, на липучке, не хотелось. А ведь в сборище ненавистников,
подумала
она о родне Алексея, делается всё, чтобы сжить меня со свету.
Ей вспомнилось, как Жанна выкрикивала ей в
лицо
нецензурную брань, выливала ей под ноги ведро с помоями, как сёстры
наговаривали
на Зою, и Алексей сердился на жену, веря клевете. Как Жанна
выплёскивала из
ночного горшка мочу на развешанные во дворе после стирки Зоины
медицинские
халаты. Как мужнины родственники, а чаще всего Жанна, кричали Зое,
чтобы
убиралась из их дома, называли её приживалкой. А если у Алексея
случались
простуда или обострение гастрита, Зою обвиняли в плохом присмотре за
мужем.
Она погрузилась в осознание своего
обречённого
положения, и понимания того, что ничего изменить невозможно.
Этому пониманию предшествовали два
события. Сначала история с варениками, затем
– с
запиской.
С варениками получился скандал. Она
приготовила их
так, как делала её мама. В творог добавила сахар, яичный желток,
нарезала на
ленты тонко раскатанное тесто, стаканом наштамповала кружочки,
заполнила
творожной массой. В тарелку с горячими варениками положила густой,
купленной на
рынке, домашней сметаны. Попробовала, и самой понравилось – точно, как у мамы!
Муж к её изумлению выплюнул в тарелку с
варениками
то, что начал было жевать.
– Фу!
Он поднял на неё возмущённые
глаза:
– Как такое можно
есть?
Она, в кухонном фартуке, в косынке, стояла
перед ним
с растерянным лицом.
– Ты зачем сахар положила? – он отодвинул
тарелку.
– Есть невозможно, гадость.
Заметив её недоумение, он пришёл в ещё
большее
раздражение и сказал, сдерживаясь:
– Вареники с творогом должны быть солёные,
а не
сладкие.
Вышел из-за стола и, не попрощавшись, ушёл
на
работу. Она пошла к Наташе. А куда ещё были идти, чтобы выяснить
очередное
недоразумение. Она всегда обращалась к ней. Наташа, хоть и числилась в
рядах
враждебно настроенных, но была вполне сговорчивым человеком, и умела
сострадать. Оказалось, у Кавунов в творожную начинку для вареников
сахар не
добавляют, а вот соль – да, это нужно, без соли вареники с творогом
пресные.
Когда жили на Херсонщине, сколько помнит, там местные хозяйки именно
так и
готовили. Зоя молча кивнула, на вопросы Наташи, что и как, почему
расстроена,
отвечать не стала.
Наташа проводила её задумчивым взглядом. В
такие
минуты, когда видела растерянное лицо, заплаканные глаза, становилось
очень
жалко эту девушку, явно оказавшуюся не там, где ей следовало быть, так
думала
Наташа. Ей бы в жёны к какому-нибудь академику с прислугой, там бы и
каталась
как сыр в масле. Наташа вздыхала и вспоминала своего мужа, ей
становилось и
грустно, и тут же и хорошо от того, что у неё есть именно Борис, а не
кто-то
другой, и не академик.
По дороге на занятия Зоя, идя городскими
улицами,
плакала, ей было всё равно, что на неё смотрят люди. Вновь его
капризы. Из-за
каких-то вареников он пришёл в гнев. Как такое может быть. Такая
досада.
Мелочь. А ведь он знал и видел, что она старалась, и старалась для
него. Как
желала и всегда желает ему угодить. И чем больше стремится угодить,
тем больше,
как она поняла, он ничего не ценит. Да. Он не ценит ни её покорность
ему, ни её
прилежание в домашних делах. А может, потому и не ценит, что она
слишком
покорна? Он привык помыкать всеми, кто в его родственном кругу, и
теперь ею
тоже? Вот и сестра, Зина, тоже так говорит, Зина не переносит Алексея.
У них
взаимная антипатия. Зина прямолинейная и жёсткая, она умеет ставить на
место, высказала Алексею в лицо
всё, что
думает о нём. И теперь, кажется, их отношения испорчены на веки. Но
она, Зоя, она-то
не может и не хочет ничего подобного. Лучше угождать, ублажать, делать
так,
чтобы он был всем доволен, чем лезть на рожон. Если качать права, то
так она
никогда не убережёт свою любовь и счастье с Алексеем. Да, он такой
человек. И
что дальше? Вечно ссориться с ним? Нет, не стоит. Это будет охлаждать
их
любовь. Пусть он такой, какой бы ни был, а она готова со всем
мириться, и с его
характером тоже.
Но если ей удалось быстро справиться с
обидой после
истории с варениками, то с запиской оказалось всё сложнее. Точнее, это
была
даже не записка, а нечто такое, что оставило в сердце зарубку на всю
жизнь. Зоя
вытряхивала карманы мужской одежды перед стиркой и нашла сложенный
вчетверо
тетрадный листок, исписанный рукой мужа. Бросилось в глаза её имя, под
которым
лист разделён вертикальной линией. В левом столбце, под заголовком
«недостатки»: развязность, худоба, высшее образование, слишком умная,
талантливая, слишком красивая... В правом столбце: добрая, честная,
покладистая, не пользуется косметикой, хозяйственная... Под всем этим,
как под
таблицей умножения, подведена черта и итоговые цифры, каких качеств в
Зое
больше, отрицательных или положительных, и в заключение нарисован знак
вопроса,
обозначающий, вероятно, трудность выбора, перед которым оказался автор
этой
арифметики.
Она в потрясении опустилась на стул возле
тазика с
мыльной водой. Он взвешивает, оценивает «за» и «против», размышляет,
насколько
она соответствует тому, что ему требуется в этой жизни… И это несмотря
на то,
что они живут под одной крышей, живут как муж и жена… И он,
получается, до сих
пор не определился, сомневается, надо ли быть ему с ней или не надо,
или найдёт
ещё лучше, чем она, не такую худую, не такую умную, не такую якобы
развязную… Она вспомнила, как
он
отчитывал её за развязность по дороге домой, когда шли из гостей, но
насчёт
развязности он, конечно, сильно преувеличил. Просто в гостях у его
друзей она
за столом рассказала безобидный анекдот, все смеялись, и она смеялась…
А он –
нет… А потом пилил её за развязность. «Это вольность в поведении,
говорил он,
разве может женщина рассказывать в обществе анекдоты! Женское дело, в
присутствии чужих мужчин, молчать, не соваться в разговоры!».
И теперь, оказывается, она у него в чёрном
списке.
Ну и ну… Нет слов… Какой цинизм. Какой расчётливый педантизм. А где
любовь? Где
сердце? Где чистота чувств? Она не знала, что и думать. Она была в
смятении.
Она собрала вещи, дождалась возвращения
Алексея и
протянула ему эту записку. Он бросил взгляд на бумагу, всё сразу
понял,
вспыхнул, и тут же гнев охватил его, потому что никто, никогда не смел
его ни в
чём уличать, а тем более женщина, он нахмурился:
– Ты зачем в мои карманы
залезаешь?
Он ощутил стыд, но ещё более стыдно было
признаться
в этом своём поступке, как подлом, нехорошем. Он мог сделать
единственное,
чтобы защитить себя – разгневаться.
Она ушла. Он не стал догонять. Ушёл к
друзьям.
Втроём до закрытия гуляли в ресторане, а после бродили, шумно и
весело, по
спящему городу, пели во весь голос, купались пьяными прямо в одежде в
фонтане,
и удирали от милиционеров под пронзительный звук милицейских
свистков.
Она жила в общежитии, подруги сдвинули
кровати, и
получилось лишнее спальное место.
Она не выдержала разлуки. На третий день
вернулась,
будто ничего и не было, ни этой глупой бумаги, ни очередной размолвки.
Он был
рад её возвращению. Она была рада, что не пошла на поводу у обиды, и
между ними
снова мир. Зачем мне обижаться на того, кого я люблю, и кто любит
меня, всё
остальное не важно, и эта его «арифметика» в кармане, это тоже не
важно, а
скорее это нелепость, да, это смешная нелепость, говорила она себе.
Она видела в своём Алексее капризного
избалованного
ребёнка, нуждающегося в её уходе, в её ласке, и без её любви, как она
считала и
в чём была искренне уверена, он просто не выживет, потому что он любит
её. А
если человек любит, то другой любви ни с кем больше быть не может
никогда и ни
в какой степени. Любовь – это настоящее, это один раз в жизни и на всю
жизнь.
Так она считала, так думала об их любви с Алексеем. И она снова была
счастлива,
и он тоже.
И вот теперь, сидя у окна в лучах солнца,
она
плакала от понимания безнадёжности происходящего с ними обоими. Что бы
она ни
сказала, что бы ни сделала, он остаётся при своём мнении. Её позиции и
суждения
для него были не важны, он привык слушать то, что говорит сам, его
мысли и
поступки – вот главное в семье, жена – это второстепенное, это то, что
рядом,
но не определяет направление его жизненных устремлений и вообще хода
его жизни.
Она видела суть его вот такой личной философии как выражение позиции
хозяина
жизни, мирилась с этим, не роптала, она приняла этот вариант
взаимоотношений,
как солдат принимает приказ командира, но при этом через боль
душевную, и была
эта боль порою невыносима.
15 глава
– Наташа! – в дверь стучали. – Чего
закрылась, не
понимаю, иди, открой.
Подниматься не хотелось. Настойчивый голос
сестры её
раздражал. Наташа именно от неё и закрыла дверь на крючок.
– Чего тебе? – сказала с
дивана.
Жанна подошла к открытой
форточке:
– Иди, открой, говорю, у меня новость
важная.
– У тебя всё важное, лишь бы человеку
голову
заморочить, – поднялась с неохотой, бросила взгляд на себя в зеркало
шифоньера,
вздохнула, жизнь уходит.
– От меня, что ли, закрываешься? – Жанна
взглянула
на заспанное лицо сестры. – Посторонись.
Она толкнула плечом сестру и прошла к
дивану. Наташа
с неудовольствием наблюдала.
– Вот чего ты уставилась. Сядь, – Жанна
двинула
ногой к сестре стул. – Ты спишь, а не знаешь, что Зойка бросила нашего
Алёшу.
Понятно?
– Как бросила? Чего
несёшь?
– Сама видела. Ушла с чемоданом своим, и к
нам не
удосужилась заглянуть, попрощалась хотя б для
приличия.
– Не может быть такого, – сказала после
паузы
Наташа.
В этом её «не может быть» слышалось то, что
думали
обе сестры в эту минуту: «Как это она бросила Алёшу. Ладно, он её, это
ещё
можно понять. А баба никак первой мужика, тем более нашего Алёшу,
бросить не
может, права такого у неё нет».
– А вдруг она в баню пошла, – сказала
Наташа.
– Ага, как же.
Жанна торжествующе огляделась. Ей хотелось,
чтобы
вокруг было много людей, кому она могла бы говорить про «вшивую
интеллигентку»,
предавшую их умного, доброго Алёшу, предавшую всех их, Кавунов,
которые её
кормили, поили, обували, одевали, отогревали. Всё то, что делал для
неё Алёша,
Жанна считала заслугой их всех, Кавунов, это они делали одолжение
интеллигентке, чтобы могла жить здесь, это они приютили нищую, тощую
«профессоршу»-гордячку. Наконец их брат убедится в том, кто она есть
на самом
деле. И поймёт, на что способна эта Зойка. А она, как теперь все
убедились,
способна бросить, предать, забыть, она не благодарная, она не оценила
тех благ,
что получила от него.
– Зоя у вас? – на пороге стоял
Алексей.
Первое, что пришло в голову, когда он
вернулся с
работы домой и увидел пустую, без Зои и без её вещей, квартиру, Зоя
его
бросила. Она уже пыталась уйти. Он вспомнил про свою оплошность с
забытым в
кармане списком недостатков жены. Но тогда она ушла, когда он был
дома. То был
шаг отчаяния, в порыве. Он не верил в серьёзность, под влиянием обиды,
подобных
действий, поэтому ждал, что она скоро вернётся, просто не сможет без
него. Но
он всё же был сильно тогда напуган, этим её протестом.
Они знали всё друг о друге, никто из них не
терпел
ни одной минуты незнания, кто куда ушёл, кто где находится. Между ними
была
негласная договорённость на этот счёт. Знали, когда кто должен
вернуться,
знали, в каком часу, и сегодня он знал точно, что она именно в этот
час будет
дома и будет ждать его. Никогда не было изменений в этих графиках
встреч,
никогда она не делала так, чтобы привести его в беспокойство. Она
делала всё,
чтобы он был спокоен. Она не могла просто так, без причины, в эту
минуту, когда
он пришёл с работы, а она должна быть дома, не могла взять и уйти, не
предупредив. Она меня бросила, эта мысль мгновенно завладела им. Он не
поверил
этой мысли, и сказал себе: нет, она у Наташи.
Он бросил портфель, швырнул шляпу, и
путаясь в
распахнутом длинном плаще, запрыгал со ступенек, чуть не упал,
споткнувшись. Он
не понимал, откуда паника, откуда страх потерять Зою, и с чего он
взял, что она
его бросила. Он не хотел признаваться себе в том, что всё время, пока
она жила
с ним, он именно этого и боялся. Страх женитьбы боролся в нём со
страхом потери
Зои. Он не хотел знать того, что знал, а он знал, что любит её, но он
как бы не
хотел этого понимать, он боялся привязанности к женщине, а значит, как
он
полагал, зависимости от её желаний и требований. До встречи с Зоей он
думал о
себе, как о человеке самодостаточном, не способном попадать в
зависимость к
женщине. С тех пор, как от них уехал отец, а точнее, хай йому грець,
ушёл с
немцами, он много лет видел боль в глазах своей матери, и такую же
боль ощущал
в своей душе от разлуки с отцом.
«Никогда не дай женщине сесть на шею. Будь
мужчиной
всегда. Мужчина – это всё, а женщина – ничто», – почему так мать
говорила ему,
он не понимал. Он предполагал,
мать
обижена на отца, причину этой обиды она видит в себе, она корит себя
за то, что
была привязана к мужу, и после разлуки с ним испытывает боль. Она не
хочет
испытывать боль, не хочет любить того, кто её бросил, но продолжает
любить.
Любовь приносит страх, зависимость и страдания, вот что мать хочет
донести до
сына и дочерей. Она боится за своих детей, не хочет, чтобы и они
привязались к
кому-то, а потом испытывали от того боль. Так он думал, и когда он так
думал,
то понимал и другое, он понимал, что может ошибаться. Он понимал, что
многого
не ведает в отношениях между отцом и матерью. Он любил их обоих, и не
хотел
знать о противоречиях между ними.
Людмила же не стремилась ничего объяснять
сыну. Она
действительно боялась за него, она считала его человеком мягким,
добрым,
уступчивым, доверчивым, с таким характером он мог стать добычей
хищницы, вот
чего боялась Людмила. И в каждой женщине, попадавшейся на пути сыну,
видела
именно хищницу. Людмила заранее была настроена против всех, кто мог
появиться у
сына в качестве подруги или, ещё хуже, жены. Нет, Людмила не желала
ему
одиночества, но и женитьбы его тоже не хотела. Впрочем, она этого не
знала, она
не знала, что не хочет женитьбы сына, потому что в этом не
признавалась самой
себе. Почему она не хотела его женитьбы? Кто знает. Быть может, она
убедилась в
ненужности любви. И теперь подобные настроения внушала дочерям и сыну.
Но могли
быть и другие причины такого её состояния.
16 глава
Она знала, что позволила себе слишком
многое, если
говорить о ней и Арсении. Да, он был главой семьи, он был хозяином в
доме, и
она ему подчинялась. Но это были внешние очертания того внутренне
сложного
мира, что они создали вдвоём с мужем внутри своей семьи. Она
постепенно и тихо
завладела его волей и мыслями, настроениями и поступками. Она давила
на него
своей силой, что жила в ней, это была сила сердца, она очень любила
его, и эта
сердечная сила выливалась в то, что муж становился покорен ей. Она
видела, что
он это понимает, она интуитивно чувствовала, что он в глубине души
бунтует,
пытается выйти из-под её контроля, он желал независимости. Она не
возражала, но
после каждой новой ночи с ним он покорялся её сердцу, он снова был в
её власти.
Она учила его своим взглядам на жизнь, она
учила
его, как правильно думать обо всём, в том числе и о той политической
власти, на
которой он был, можно сказать, чересчур сосредоточен, как это она
называла, но
делала это как бы исподволь, ненавязчиво. При случае, ненароком,
рассказывала
ему о своём отношении к тем или иным событиям, приводила примеры из
жизни
других людей, что умели выпутаться из дрязг жизни благодаря
инстинктам, или
благодаря собственной мудрости. Она пыталась через такие намёки
донести до
Арсения, что мудрость стоит выше политических установок, а сердце
подсказывает
то необходимое, что никогда не поймёт разум, и именно сердце выведет в
нужную
сторону. Она делала вид, что подчиняется мужу, но на самом деле в душе
её был
бунт против него. Он это в ней чувствовал, но не хотел этого знать. И
не знал.
А она не хотела знать, что он это знает. Их взаимный бунт против друг
друга
длился постоянно, и он был невидим и неслышен.
По молчанию жены, по её отстранённому
поведению,
когда речь шла о политике, когда он, можно сказать, открывал ей свою
душу,
выливая в домашних разговорах гнев и ненависть к большевикам, а она
при этом
обычно молчала или переводила разговор на другую тему, по этим и
многим другим
признакам Арсений понимал, что жена далека от его идей. Это его
беспокоило, но
доказать её отчуждённость, которая так ранила его, было ему нечем,
ведь ночные
ласки между ними были всё такими же горячими, как в начале, так и в
конце их
взаимной счастливой супружеской любви. И это было главное, что не
позволяло им
ссориться открыто, со злом, как случается в семьях.
У них всё было хорошо. Но бунт никуда не
исчезал
однако. Сколько Арсений ни бился, не мог преодолеть в себе этот бунт
против
незаметной, неслышной, но ощутимой власти над ним Людмилы, и его
покорности
этой власти. О, если бы она разделяла его страсть не только любовную,
но и
другую, что владела им и кипела в нём, страсть ненависти, страсть
бешенства,
всего того, что бурлило в нём в отношении Советской власти. Если бы
она была не
только женой, но и его идейной подругой, вот какие мечты он скрывал от
себя, не
говорил себе о том, вот то, что давало пищу внутреннему бунту против
власти
Людмилы над ним.
У Людмилы её внутренний бунт против Арсения
был не
менее горячим. Сколько она ни старалась, но не могла преодолеть в себе
бунт
против того, что её злило в Арсении – это его внутренняя, умственная и
душевная, как она полагала, устремлённость из дома – вовне, туда, где
шумели
революция, бои, раскаты политических потрясений, военные успехи и
поражения.
Она видела, что он жил внешними, не нужными для семьи, иллюзиями, как
она
считала, и вновь ждала ночи, чтобы подавить в нём его эти самые
иллюзорные
устремления – подавить своей любовью, своей нежностью, она жила этой
любовью, и
думала, что когда-нибудь заполнит своей любовью Арсения настолько, что
он не
сможет дышать уже ничем другим, и перельётся внутрь неё, внутрь
Людмилы, и
тогда её любовь будет в нём плескаться вместо крови, и тогда воля
оставит его,
он подчинится ей, Людмиле, подчинится её любви, и наконец забудет
навсегда о
тех политических глупостях и идеях, что ими владеют столь навязчиво.
Он
одержим, думала она, он одержим внешним, наносным, пустым, и лишь одно
оружие
здесь применимо, это любовь. И это самое действенное оружие.
Но когда его бунт стал нарастать, она
испугалась.
Она ощутила, как он бунтует против того, что она желает забрать его
свободу.
Конечно, никто это вслух не называл своими словами, никто в этом не
признавался, потому что разве можно признаться в том, чего не знаешь.
Они ведь
ничего этого не знали о себе. Ни о взаимных бунтах против друг друга,
ни о том,
что борются друг с другом. Но на самом деле всё это было, потому что
если
человек о чём-то догадывается насчёт самого себя, то, наверняка,
что-то в этом
есть, а они как раз догадывались. Вот почему Людмила винила не только
Арсения,
но и себя в том, что он таки бросил их.
Он уехал ради политических целей. Он уехал
ради
своей политической забавы. Но разве это и не было проявлением того
бунта против
неё? Разве он не доказал тем самым то, что остался свободным от той
власти, которую
женщина почти обрела над ним? Он привык быть гордым, самолюбивым
казаком,
свободным от бабских приказов и тем более бабской власти над собой. Он
сумел
вырваться из объятий женщины, которая подавляла его любовью и отрывала
от
внутренней свободы гордого, независимого человека. Он сумел стать тем,
кем и
считал себя изначально, он снова вернулся к своим истокам, стал
свободным,
независимым, тем, кто сам себе хозяин. Допустим, это так, втайне от
самой себя
думала теперь, спустя многие годы, Людмила, допустим, это я виновата в
том, что
подтолкнула Арсения к таким действиям, но… И здесь возникали два «но».
Первое «но» : он проиграл. Он проиграл в
этой борьбе
с ней, Людмилой, с её любовью, с её властью над ним, он проиграл в
этой борьбе
с самим собой, он не сумел доказать себе и ей, что независим, что
самостоятелен
и способен жить свободным, гордым человеком, не привязанным к бабьей
юбке. И
этот проигрыш он засвидетельствовал своим письмом. Тем письмом, что
пытались ей
вручить люди с внимательными глазами, те люди, что так пристально
смотрели на
неё, но так и не смогли проникнуть в глубину её сердца и потому
отпустили её.
А второе «но» – вот оно: ведь и сын мой,
Алексей,
тоже может оказаться в такой ситуации. А если ему, как и его отцу,
Арсению,
достанется женщина такая, как я, которая своей любовью подавит в нём
свободу, и
он разучится мыслить самостоятельно, будет зависеть от её желаний и
советов… И тогда ему останется
одно: или
жить в её власти, раствориться в ней, стать её вторым «я», или бежать
от неё, и
от тех детей, что у них будут, а значит, от внуков её, Людмилы…
Это неразрешимое противоречие мучило её.
Она не
желала ничего подобного. Но не знала о том. Она многого не знала о
себе, о
своих тайных мыслях, но инстинкты, чувства подсказывали ей об этих
тайных
мыслях и тайных бунтах сердца и ума, о брожениях в уме и в сердце. А
потому
столь противоречивы были её советы и подсказки сыну, столь
противоречиво было
её отношение к Зое, и поэтому она с таким подозрением относилась ко
всему, что
касалась Зои. Всё это передавалось дочерям и сыну, они чувствовали
недоверие
матери к Зое, и сами были готовы к тому же. Зоя с первого дня
воспринималась
ими как тот человек, который способен причинить вред Алексею,
завладеть им,
отнять его у них, сделать его чужим для них. И тем более опасным они
видели
здесь наличие у Зои огромного преимущества перед Алексеем, и это
преимущество
заключалось, по их мнению, в высшем образовании, которое должна была
получить.
К неудовольствию семейства Кавунов выяснилось, что Зоя ещё и лучшая
студентка
мединститута, учится по всем предметам на «отлично», ею гордятся
профессора и
прочат ей будущее блестящего учёного. Такая новость вывела всех из
равновесия,
мрачные мысли о скверном будущем Алексея усилились.
И теперь, когда Зоя ушла, наступил, как
того и
желали в семействе Кавунов и как теперь им должно было казаться,
счастливый
день великого освобождения.
Пока Алексей бежал по узкой тропинке
короткий путь
от своей двери к двери сестры, ему эти несколько секунд показались
долгой
дорогой в никуда, он ощущал холод и тяжесть того будущего, которое
вдруг
увидел, в этом будущем не было Зои. Он был уверен уже, что Зоя бросила
его.
И когда он увидел сестёр, и когда они
замолчали при
его появлении, и когда увидел, что рядом с ними нет Зои, и когда
понял, что
спрашивать о Зое нет смысла, то растерянность овладела им. И как это
бывает у
людей в таком состоянии, когда человек знает всё то, чего не хочет
знать, он
сделал то, что не хотел сделать, задал тот вопрос, который уже стал не
нужным,
он спросил, здесь ли она? Он не назвал имени Зои, но было всем
понятно, что
только о ней и мог он говорить сейчас.
17
глава
В семье Кочергиных Зою встретили холодно.
Внутреннее
отчуждение созрело мгновенно, как только Зина увидела в руках младшей
сестры
чемодан.
За общим чаепитием все чувствовали
неловкость от той
недоговорённости, которая будто зримо висела в воздухе и заставляла
натянуто
улыбаться. Преимущественно говорила Зина, как обычно это и случалось в
их
семье. Она помешивала серебряной ложечкой чай, щурилась и рассказывала
о
курьёзных случаях. В её поездках санитарного инспектора по району
случались
смешные ситуации, и она любила об этом рассказывать в семейном
кругу.
Сегодня она вспоминала старый, ранее
обсуждаемый в
их доме, случай с Нюрой-медсестрой в санатории Н. Эту историю она
особенно
выделяла в своих воспоминаниях как наиболее забавную. Поглядывая
искоса на
бледное лицо Зои и с неудовольствием отмечая про себя её отрешённость,
она
поднимала тонкую бровь, отхлёбывала чай и говорила про Нюру, которая
испугалась
инспекции, не выходила из кабинета, и там писяла в тазик, но потом
дверь
открылась и возникшие на пороге инспектора увидели писающую Нюру с
голым задом,
а Нюра вспомнила, что забыла закрыть дверь на ключ. Зина покривила
подкрашенные
губы в улыбке, помолчала, и глазами указала так и не засмеявшемуся
супругу на
поникшую сестру. Макарий с готовностью заговорил о погоде, он понял,
жена
устала вспоминать смешные истории. О погоде он говорил с тайным
испугом перед
женой и настороженно поглядывал на Зину, как бы спрашивая, всё ли он
правильно
делает. Зина с плохо скрываемым презрением кивала ему, и в его лице
появлялась
радость.
Он обычно робел, когда жена обращалась к
нему при
людях, ему казалось, сейчас она не только своих подчинённых по работе,
но и
его, Макария, прилюдно высмеет. Что, впрочем, действительно иногда и
происходило. Отношения Кочергиных напоминали отношения командира и
солдата,
Зина командовала, Макарий подчинялся. Он так и не разобрался, доволен
ли своим
полувоенным положением в семье, хотя и не стремился для себя это
понять, ему
было достаточно того, что у него есть жена, а в другом городе
любовница и дочь
от неё. Связь с этой женщиной у Макария началась, ещё когда он жил в
далёком
уральском посёлке, ходил в лес по грибы и ягоды, и там целовался с
той, которая
так и осталась навсегда его тайной. Семейный союз с Зиной поначалу был
для него
главным жизненным стержнем, но очень скоро, на собственной шкуре (как
он
охарактеризовал это состояние), ощутил, что такое железный характер
Зины. Вот
тогда и понял, что иногда ему хочется от этой холодности,
бесприютности
сердечной, отдохнуть. Хоть и редкие, но зато горячие встречи с прежней
подругой
возобновились.
Зина не знала о любовнице, как и не знала,
что у
Макария в дальних краях есть от другой женщины дочь. Не знала не
потому, что
невозможно было узнать, просто ей было некогда, да и неинтересно,
разузнавать
что-то запрещённое о своём муже. Она была занята работой и отдыхом от
работы.
Ей нравилось посещать Москву и Ленинград, где хорошие рестораны,
гостиницы,
парки, музеи, картинные галереи, театры. Макарию в расписании её жизни
места не
было, потому что их графики отпусков и командировок не совпадали.
Случалось,
она ездила по туристическим путёвкам в Германию, где любила блеснуть
знанием
немецкого языка, погулять по интересным местам, накупить хорошей
одежды, ну,
ещё и повидаться с другом детства, Иваном
Беловым.
Встречались она с ним и в Москве, куда Иван
ездил в
отпуск. Когда-то оба были уверены, что обязательно поженятся, но Иван
из
родного захолустья уехал в Москву, где благодаря неожиданному подарку
судьбы –
счастливому знакомству и скоропалительной женитьбе на дочери
высокопоставленного чиновника – без проблем поступил в знаменитый
институт
международных отношений, выучился на дипломата и с той самой женой
уехал по
назначению в Германию.
Зину, однако, Иван не забыл, о чём однажды
узнал её
муж, когда ему в руки в памятный зимний день вскоре после возвращения
Зины из
очередной туристической поездки в Москву попала присланная по почте
открытка.
Заграничный конверт, забытый женой на дамском трюмо, привлёк его
внимание. На обратной стороне открытки красивым почерком,
убористыми
буковками с правильным наклоном вправо, было написано синими чернилами
от руки
обращённое к его жене коротенькое послание. Оно не начиналось
принятыми в таких
случаях словами приветствия, а как будто было продолжением недавнего
разговора.
Так могут писать или близко знающие друг друга люди, или это пишет
такой же
высокомерный человек, как и моя жена, решил Макарий.
«Выбирал, выбирал, и решил сию
открытку
послать тебе, то есть послание своё начеркать на ней. Не выдержал. Не
дождался
ответа – пишу. Почему так короток был срок моего отпуска? Почему я не
высказал
тебе всего, что меня мучит? Мне кажется, что всему мешала зима. Не
было
уединённых уголков. И несмотря на мою любовь к душевным (это слово
было автором
подчёркнуто) разговорам, русский мороз в 30-40 градусов эту любовь мою
остудил,
да и твою, я думаю, не меньше. Как поживает твой, дорогой тебе,
Макарий?
Привет родителям, Зое, ну и котёнку тоже обязательно. Твой друг Иван
Белов».
На открытке были изображены художником двое
молодых
смеющихся лыжников солнечным зимним днём. Она обнимала его, он в
правой руке
держал бокал с вином. Типографская надпись под картинкой была на
немецком
языке: «Glück und Freude im neuen Jahr». Это пожелание
чего-то
хорошего в Новом году, но не ему, а его жене, от неизвестного мужчины.
Макарий
в тупом оцепенении вглядывался в счастливую пару на открытке. Как-то
неожиданно
всё случилось, никогда бы такого и не подумал о своей строгой супруге.
Его покоробило, что их малыша
(в ту пору
ему исполнился годик, ему оставалось жить ещё целых четыре года)
какой-то тип
назвал по-хозяйски ласково «котёнком», и написал при этом с маленькой
буквы.
Они с Зиной действительно называли Андрюшу Котёнком. Они – да, но
этот, этот?
Он представил, как Зина рассказывает Ивану Белову про своего
Котёнка-сынишку во
время зимних прогулок по холодной Москве, как они стоят под снегопадом
на
Красной площади, и Зина, прямо как на этой, присланной ей открытке,
обнимает
Ивана Белова, а он из хрустального бокала пьёт ледяное шампанское.
«Как
поживает твой, дорогой тебе, Макарий?»
Он с ненавистью перечитал эти слова и подумал, что они написаны
с
насмешкой, его жена и этот её Иван Белов обсуждают при встречах его,
Макария,
смеются над ним, называют деревенщиной. Любимое словечко Зины –
деревенщина,
Макарий слышал это от неё в свой адрес, она вроде говорила без зла,
снисходительно, мол, что с тебя взять. Ему становилось на душе
неприятно, но
возражать ей он не смел.
Про найденную открытку от Ивана
Белова
он жене не сказал, а выпросил на работе командировку, большую часть
которой
провёл в гостях у своей подруги в городе Н.
Анна Серафимовна принесла из кухни свежий
чай, и все
согласились на ещё одну порцию. Макарий захрустел печеньем. Зина
откинулась на
спинку стула и прикрыла глаза. На улице темнело, в комнате из-под
голубого
абажура разливался мягкий свет, было уютно. Зине резал глаза чемодан в
прихожей. Она знала этот чемодан. Когда-то в детстве они с Зоей любили
играть с
этим чемоданом в домики. Потом родители отдали его Зое, и та уехала в
Ленинград. С тех пор он сопровождал её повсюду, с ним она переехала из
северной
столицы на юг в С., а теперь с ним она здесь, у Зины в доме.
Чемодан действовал Зине на нервы, с вещами
просто
так не приходят, это может означать одно, Зоя порвала с Алексеем. Сам
по себе
разрыв с ним Зина одобряла. Но приютить неизвестно на какой срок у
себя младшую
сестру была не готова. В доме, как она считала, и так тесно, мало
того, что
свекровь под боком, а тут ещё и сестра свалилась на голову. Кроме
того, Зина
была беременна, эту беременность они с мужем ждали. Радостное событие
осчастливило их обоих, но при этом навело Зину на размышления по
поводу
небольшой жилой площади. Ей хотелось простора, воздуха, огромных окон
с видом
на море, солнечных лужаек под окнами, и обязательно тишины. Но здесь
моря не
было, а в квартире шаркала по комнатам с веником в руках бабушка Аня,
она, как
казалось Зине, путается под ногами, надолго занимает туалет, и плохо
моет
чашки. Кроме того, на бабушке Ане висела вина за гибель Андрюши, и эту
гибель
сына Зина ей не могла простить.
Она видела, что Анна Серафимовна
обрадовалась
приходу Зои, засуетилась вокруг своей любимицы, она не скрывала, что
симпатизирует Зое, в отличие от её суровой и холодной старшей сестры,
и вот,
сейчас, как-то особенно громко радовалась Зое, всё это Зине показалось
возмутительным. Раньше, когда был жив Андрюша и дом был заполнен шумом
детских
игр, Зину не раздражала свекровь, так же, как не раздражала и
приезжавшая
погостить Зоя. И та, и другая были главными нянями для Зинаидиного
сына.
Но теперь её отношение к бывшим
воспитательницам
Андрюши не было столь терпимым. Вдвоём они тут, у меня под носом,
будут
говорить, смеяться, шушукаться, в доме станет многолюдно, суетно, дом
перестанет быть домом, это будет не дом, а чёрт знает что, такие мысли
были у
Зины, и эти мысли, в общем-то, ей не нравились, но деваться от них
было некуда.
Они как будто поедали её, от них нарастало недовольство, усиливалось
раздражение, ей хотелось съязвить насчёт Алексея, от которого сбежала
Зоя,
хотелось съязвить в адрес самой Зои, и она уже почти решилась сказать
колкость,
но Зоя стала прощаться. Она поняла по лицу сестры её внутреннее
недовольство,
почувствовала натянутость, сухость в общении, всё как-то в одну минуту
ей стало
ясно: ничего объяснять о своём появлении не нужно, говорить о своих
проблемах
тем более, и она не стала ничего объяснять.
Она больше не надеялась, что ей предложат
переночевать, и сама этого уже не хотела. Ей казалось теперь уже
неправильным,
что она пришла сюда, к сестре, со своими проблемами, посмела мешать её
семейной
жизни, она винила себя в том, что испортила сестре настроение своим
приходом с
чемоданом, как бы обязав принять её. Надо поскорее уйти, надо, чтобы
Зина
успокоилась, надо, чтобы ей стало так же хорошо, как было до её
прихода, зачем
волновать её и Макария, это ошибка с моей стороны, нельзя вот так, как
я это
сделала, обременять людей, думала она. И уже торопливо одевалась,
прятала глаза
от бабушки Ани, которая настойчиво просила остаться. Она была рада
уйти из
этого дома как можно скорее, она не думала о причинах такого отношения
к себе,
зачем думать о том, что совсем не важно ни сейчас, ни вообще никогда.
Для неё
не было важным то, что касалось распрей и колкостей, раздражения и
ненависти,
это всё в других людях проходило как бы мимо её души, не оставляло там
следа,
она видела и забывала, слышала и забывала, ничто плохое не хотело
оседать в
ней.
Вот и сейчас она как-то по детски открыто,
без
обиды, глядела на сестру своими всегда чистыми, ясными глазами. Она
попрощалась
кротко, по-доброму, а когда вышла на улицу, стала плакать от того
горя, что
глодало и глодало её сердце. Этим горем была любовь, этим горем был
Алексей.
Но перед тем, как она вышла из подъезда и
ещё не
успела заплакать, её на лестнице догнал Макарий и сказал странное, кто
такой
Иван Белов? Он опустил голову, посмотрел на свои домашние шлёпанцы, и
будто
оправдываясь, объяснил, что давно мучается этим вопросом. В то время,
как он
это говорил, он ощутил беспокойство, увидев на своих ногах домашние
шлёпанцы,
он забыл переобуться, теперь Зина станет пилить, скажет «деревенщина,
тащишь
грязь из подъезда».
Зоя с удивлением взглянула на него, он
заморгал и
стал тереть глаз. Он чесал глаз, говорил про мошек, которые лезут в
лицо,
морщился, а потом говорил, подкашливая, что просит ничего Зине не
передавать.
Зоя, конечно, знала Ивана Белова, когда-то
он
считался на протяжении нескольких лет главным претендентом на роль
жениха Зины,
бывал в доме Коровиных, где к нему хорошо относились. Она
почувствовала, что за
вопросом об Иване Белове скрывается душевный разлад Макария. Зная
мужской
характер старшей сестры, она в глубине души жалела мягкого,
слабохарактерного
Макария, ей было его жалко, когда она видела эту его робость перед
Зиной,
слышала её колкости в его адрес, но сейчас ей стало его особенно
жалко. Она на
какие-то мгновения забыла о своих страданиях, захотела его утешить,
успокоить,
но в чём успокаивать-то, подумала она, ведь Иван Белов – это для Зины
давно
забытое прошлое… Или не забытое? Она смутилась, но тут же подумала,
что это её
не касается, это не нужно знать
и даже
думать о таком нехорошо. А значит, можно сказать единственное, то, что
есть на
самом деле, но без подробностей. Она сказала Макарию, что знает Ивана
Белова,
он учился вместе с Зиной в одной школе и бывал в гостях у Коровиных.
Макарий
закивал, снова попросил ничего не говорить Зине и с виноватым лицом
распрощался. Зоя проводила взглядом его высокую фигуру, отметила
сохранившуюся
до сих пор военную выправку, и ей стало его ещё больше жалко.
Она вышла на крыльцо. Чемодан был довольно
тяжёлым.
Наверху хлопнуло, это Зина открыла и закрыла окно, убедившись, что
Макарий
перестал разговаривать с Зоей и возвращается. Зина была недовольна
тем, что муж
зачем-то побежал вслед за сестрой, она собралась было ему сделать
выговор, но
тут же раздумала. Зачем портить перед сном настроение, она не любила
ложиться
спать после семейных перепалок, в этом случае её мучила бессонница.
Она
вспомнила про одинокий силуэт Зои в сумрачном дворе, этот дурацкий
чемодан, и
вдруг подумала, что сегодня точно не сможет уснуть. Она
забеспокоилась, откуда
такое предчувствие, потом снова стала думать о сестре, что-то
беспокоило.
Предчувствие чего-то неприятного. Это было предчувствие понимания, что
в ней
родилась жалость к Зое, когда увидела сверху, с третьего этажа своей
квартиры,
её там, внизу, на крыльце подъезда, с дурацким этим самым чемоданом.
Но думать
об этом, знать, что в ней есть жалость к сестре, ей не хотелось, и
поэтому она
так и не призналась себе в том, что жалеет сестру, и не стала
подчиняться этой
жалости, которая советовала ей позвать Зою в дом на ночлег. Зина
заглушила в
себе жалость раздражением и обвинила в мыслях Зою в том, что та
посмела прийти
к ночи и испортить ей отдых, а теперь на мозги всё это давит.
С испорченным настроением Зина ушла в душ,
она
надеялась, что за это время, пока будет в душе, Зоя наконец уйдёт
из-под их
дома, и тогда на душе полегчает. В конце концов, думала, намыливая
себя, у Зои
есть общежитие, подруги, вот пусть и идёт к ним. Нет, к нам явилась,
Зина в
раздражении кинула мочалку.
Куда идти, Зоя не знала. Начал накрапывать
дождь.
Если возвращаться с чемоданом в общежитие – придётся что-то объяснять,
придумывать, встречать сочувствующие взгляды. Ей ничего этого не
хотелось, а
тем более не хотелось придумывать. Говорить подругам, что она
несчастна? Только
не это. Как-то так сложилось, что в институте считали, раз Зоя живёт у
Алексея,
значит, они расписались. Она никому не говорила, что на самом деле всё
далеко
не так, как думают о ней и Алексее, всё далеко не так…
Дождь усиливался. Зоя заплакала, опустилась
на
чемодан, поджала ноги. Зонта у неё не было. Плаща – тоже. А если
вернуться к
Алексею, подумала она, и испугалась. Если она сейчас вернётся к нему,
то это
будет означать возвращение на круги своя.
Послышался шум, подъехало такси. Сквозь
струи дождя
свет фар упёрся в Зою. Из такси выпрыгнул Алексей, открыл большой
чёрный зонт и
запрыгал через лужи. Она поднялась. Алексей сказал ей, что уже
объездил чуть ли
не весь город, был в общежитии, у друзей, у подруг, и вот, наконец…
Ты что, бросить меня решила, говорил он ей
в такси и
смотрел на неё с радостью. Вот, думал он, она рядом. Почему он так
испугался
сегодня, когда обнаружил, что в доме нет Зои и нет её вещей? Ведь уже
это один
раз было. Но тогда он не поверил в серьёзность того ухода, и оказался
прав,
вернулась сама, её не пришлось разыскивать. Он знал, что она вернётся.
Потому
что не верил, что женщина может уйти навсегда лишь потому, что однажды
вспылила. Она вспылила, всего лишь. А значит, скоро успокоится, и
вернётся. Так
он говорил в тот раз. Но сейчас другое. Её уход не был связан ни с
чем, и он не
понимал, почему она ушла, и куда ушла. Хотя нет, в глубине души
понимал, но не
говорил себе об этом. И вопрос ещё вот в чём, почему забрала вещи. А
раз так,
то всё действительно серьёзно, и в ней это решение созревало долго,
медленно, и
в конце концов она решилась. Она ничего ему не сказала, не
предупредила, именно
это ещё больше его напугало и заставило поверить, что потерял её
навсегда.
И он уже не мог ни минуты находиться в
неизвестности, в пустой квартире, в тишине. Ему ненавистны стали
сёстры,
нашёптывавшие все эти месяцы гадости в отношении Зои. Ему ненавистен
стал
собственный двор, где из-за каждого куста на него глядели сёстры и
мерещился их
шёпот, где деревья он принимал в сумерках за сестёр и уходил от них, и
натыкался уже на настоящих, не призрачных, сестёр, и они с испугом
спрашивали
его о чём-то таком, о чём он не хотел знать. А он знал одно, что
теперь
образовалась ужасная пустота, и ему было тошно, и каждая минута
бездействия
казалась вечностью.
Ночью он ласкал её и был счастлив, и они
оба,
наконец, уснули, держась за руки, будто боясь вновь разлуки. Он
разбудил её
утром и сказал, что сейчас они пойдут в ЗАГС. Пока она одевалась и
ждала его на
скамейке во дворе, он зашёл к Наташе за своим, спрятанным ею,
паспортом. Наташа
молча отдала, не решившись вступать с ним в разговоры. После
вчерашнего вечера,
когда Алексей метался по двору, а потом ушёл и пропал до ночи, а они
все
переволновались за него, после всех этих треволнений уже никто из
родни не
хотел продолжать войну, всем стало ясно: Зоя победила.
Меньше чем через час они подавали документы
на
регистрацию брака. Зоя опасалась, что за то время, которое по закону
дают
молодожёнам в качестве испытательного срока, Алексей пожалеет о
принятом
решении жениться на ней.
Однако, он сдержал слово. И наступил день,
когда они
пошли расписываться. Этот день оказался таким же, как все остальные.
Алексей
сказал, что праздновать не будут, уже своё давно отпраздновали. Она
улыбнулась
ему, он взглянул, на долю секунды обрадовался, что она не обиделась,
но ничего
не сказал, у него не было настроения. Женитьба по-прежнему казалось
ему делом
таким неприятным, что и думать об этом не мог.
Она видела, он без настроения, ей не
хотелось, чтобы
он против своей воли женился на ней. Она сказала ему об этом в
последнюю
минуту, перед тем, как надо было ставить подписи, он кивнул ей,
успокаивая, но
в его глазах она не увидела того мира, того спокойствия, какое ей
хотелось бы
видеть. После регистрации он заторопился на работу, и они расстались в
центре
города. Она смотрела ему вслед. Он не оглянулся.
18 глава
Беременность принесла не только радость.
Зою накрыло
волной такой страшной, не отпускающей ни на один день, тошноты, что
приходилось
лежать в больнице, а после выписки по настоянию врачей вскоре снова
идти туда.
Учёба и муж остались вроде на тех же местах, но всё равно уже не так
близко.
Несмотря на недомогание, она с обычным для себя упорством использовала
возможности, чтобы не отстать в знаниях. Это давалось огромной ценой,
глаза её
запали, бледная кожа оттеняла синяки под глазами, а воздух словно
просвечивал
сквозь её тонкое тело. Когда она шла по улице, то пылинки и мурашки,
казалось,
могли в любой миг сбить с ног исхудалую, прозрачную и всё равно
красивую… Она
всегда слишком молодо выглядела, ей уже за двадцать, а её принимают за
шестнадцатилетнюю. И чудилось, эта беременная девочка питается
воздухом.
Зоя с отвращением смотрела на пищу, и ничто
из этой
пищи не могло войти в неё. Внутренности отторгали то, что могло
укрепить её в
этой жизни. Ну, кроме квашеной капусты. Наверное, так желает моё дитя,
говорила
Зоя, и муж шёл на рынок за квашеной капустой. Его родня с новой
яростью
восстала на неё за это, по их мнению, безрассудство. Между собой
сёстры,
племянницы и мать обсуждали то горе, какое принесла Алексею женитьба
на
интеллигентке. «Профессорша, глянь, и не ест, и не живёт так, как надо
в её
состоянии, а книги свои грызёт. Уморит Алёшиного сына, ну, уморит».
Они были
уверены, что Зоя вполне может заставить себя есть, а если и стошнит,
то надо
бороться и заново есть. Они не желали верить в то, что токсикоз может
быть
настолько сильным, им не хотелось верить в такое её состояние, они
считали это
порождением причуд интеллигентного воспитания, всего того, что им
претило в
ней, чужой для них, не имеющей той земли под ногами, как у них.
Они соглашались с Алексеем: да, конечно,
твоя мечта
исполнится, у тебя будет мальчик. Этого мальчика они уже как бы
отделяли
заранее от его матери, считали его своей собственностью. А вот Людмила
хотела
девочку, хорошенькую, большеглазую, как её папка, добрую, покладистую
внучечку.
Но Алексею об этой своей мечте, конечно, не говорила, зачем тревожить
тем, чего
ему совсем не хочется. Родные Алексея теперь, как Зоя забеременела,
жили её
беременностью, но жили как бы без Зои, как было и раньше. Все говорили
о
мальчике. Алексей был доволен, что именно так говорит родня. Это его
обнадёживало. Он думал о том, что когда все хотят, то так и будет.
Зоя в своей первой беременности вдруг
оказалась
одинокой. Она это поняла очень
быстро.
Всё оставалось между ней и Алексеем прежним, но она знала, это
«прежнее» стало
другим, как будто напряжённое ожидание ребёнка остановило между ними
время,
превратило их любовь в застывшее, неподвижное нечто, внутри которого
стояло
ожидание. Этим ожиданием была переполнена душа Алексея. Он ждал сына,
и боялся,
что будет не сын. Но не о сыне он и думать не хотел. И от того, что
может быть
не сын, он болел душой, болел ожиданием так сильно, будто завтра
наступит
смерть. Алексей был рядом с Зоей, но и не рядом. И когда они засыпали
ночью в
одной постели, она ощущала его внутреннюю отчуждённость. Он ушёл в себя, любимая жена вдруг
показалась
ему чужой, и он знал, почему: потому что она могла носить не сына. Но
этого
знания он не хотел знать, а потому как бы не знал, почему любимая жена
вдруг
стала казаться ему чужой. И да, он не хотел признаваться себе в этом,
и да, как
бы этого не знал, хотя ненавистное для его любящего сердца ощущение
отчуждённости ему было неприятно, он старался этого не видеть, но оно
длилось
всё время, и он ничего не мог с собой поделать, пока не возникла
необходимость
ей рожать.
Трое суток длились её муки. Он отпросился с
работы,
и подолгу ходил по больничному двору, делал круги вокруг двухэтажного
здания,
шёл к реке, возвращался. Наблюдал, как улыбающиеся отцы несут
кружевные свёртки
с голубыми бантами к такси. Его сердце надеялось, что и он, вот-вот, и
тоже
будет нести свой свёрток, и тоже с голубым бантом. Весенний воздух был
пронизан
солнцем, свежестью, и будто надеждой на близкое счастье. Ему хотелось
думать о
том, как будет учить сына делать то, или это, но он заставлял себя об
этом не
думать, он боялся думать о том, что может не сбыться. И заранее
пугался этой
несбывшейся надежды. Он не думал, или почти не думал о том, что жена
страдает в
муках, он словно забыл, что и об этом надо думать. Он находился в
своих муках,
это были страдания от той боли, которую он может испытать, если не
сбудется его
мечта иметь сына.
И когда медсестра сказала, что Кавун
наконец родила,
он с тревогой посмотрел на неё.
Медсестра стала говорить о тяжёлых родах, собралась рассказать о том,
что
роженицу подвело сердце, чуть не умерла, пострадал и ребёнок.
Медсестра
подумала, в этом причина его тревоги. Он перебил её, не выслушав, и
нервно
спросил, а кого же, кого родила, вот ведь самое главное. Его
рассердило, что
она не с этого начала. А её рассердило то, что он вместо того, чтобы
обрадоваться, рассердился. Она не подала виду, что этот посетитель её
раздражил, своё раздражение она заменила на удивление. Как кого,
удивилась она,
и про себя отметила, что действительно забыла сказать, кого. Так
девочку же,
сказала многозначительно, как бы намекая ему на его оплошность, на то,
что он
забыл выказать свою, обязательную в этом случае, отцовскую радость.
Обвисшие
щёки пожилой медсестры порозовели, и она стала казаться моложе. Она
очень
любила свою работу. В первую очередь потому, что эта работа была
связана с той
радостью, которую ей доводилось каждый день видеть при виде счастливых
людей.
Но сегодня она не увидела радости, это её разочаровало, она не любила
тех, кто
не хотел радоваться своим детям.
Ему показалось, что в её голосе прозвучало
воодушевление. Чему она радуется, подумал он, разве что притворяется,
ну, да,
она притворяется, это из вежливости. Рухнула мечта его жизни. Алексей
посмотрел
в сторону медсестры, не увидел её лица, и вообще ничего не увидел,
кивнул и
ушёл. Он чувствовал себя раздавленным, он шёл по городу и продолжал
ничего не
видеть, у него было лицо убитого горем, будто у него кто-то умер.
Зое не принесли ребёнка, как другим
роженицам. И
мать, и девочка пострадали. Девочку тянули щипцами. Мать едва не
лишилась
жизни.
С рождением дочери Зоя думала, что её
одиночество
закончилось, Алексей станет прежним, их теперь трое, им будет хорошо
втроём. Но
он не давал о себе знать. В её огромной палате было много света, много
солнца,
которое светило в огромные окна, и много счастливых женщин, им
приносили на
кормление детей, им передавали от мужей букеты цветов, красочные
открытки. Зою
никто не спрашивал, почему её не поздравляют те, кому положено
поздравлять. Она
понимала, почему её об этом не спрашивают. Женщины думают, она
мать-одиночка,
не хотят обижать расспросами. Ну, пусть думают, что хотят, ей было всё
равно,
это было ощущение обиды, которую она не хотела признавать в себе. Она
не хотела
признавать, в ней нарастает ощущение именно матери-одиночки. Она
лежала с
закрытыми глазами.
Алексей – большой ребёнок, думала так она о
муже, её
сердце страдало от того, что он не хочет разделять с ней её страдания
во время
родов, и её радость после родов. Но она заставляла себя не обращать
внимания на
эти, как говорила, свои душевные слабости, она размышляла о том, что
надо
учиться жить так, как есть, как это ей дано свыше. Она думала об этом
«свыше»,
о том, что кто-то над людьми есть, и руководит этим миром, там, на
небе. Бог
или нет, она не знала. Но определённо высший разум над людьми
присутствует.
Разве может сам по себе существовать весь этот мир вокруг, нет, не
может. Всё
продумано до мелочей.
Она думала о родах, о том, что жизнь её
висела на
волоске, жизнь дитя тоже висела на волоске, но кому-то на небе
захотелось,
чтобы волосок не порвался и чтобы их жизнь продолжалась. Врачи
говорили, это
чудо, мать удалось спасти, ребёнка удалось спасти. А ведь было всё так
плохо, и
тем не менее… Чудо.
– Ну, скажу тебе, дорогуша, ей в жизни всё
будет
даваться с трудом, уж поверь на слово, так и будет, – сказала
пророческим
голосом пожилая акушерка, она держала на руках Зоину девочку и
многозначительно
посматривала на неё и на Зою.
В пророчествах акушерка, как поняла Зоя,
исходила из
многолетнего опыта работы.
Согласно её
акушерской философии получалось, если младенчик с огромными проблемами
пробивается в жизнь, это прообраз всей его дальнейшей жизни.
А моя жизнь, подумала Зоя, тоже будет
трудной? Но
зачем искать ответ, ей давно понятно, с военного голодного детства, а
потом
голодной нищей юности, а потом непростого замужества, какая именно у
неё жизнь.
Хорошо, пусть жизнь трудная, но зачем тогда я? Неужели для того, чтобы
всю
жизнь плакать от того, что эта самая жизнь трудная, думала она. Нет. Я
для
другого, говорила она себе. Я для того, чтобы быть сильнее этих
трудностей, а
чтобы быть сильнее, надо держать себя в руках, а если нет сил, то
терпеть.
Наконец стали приносить дочку на кормление.
Зоя
радовалась, есть чем кормить, груди распирает от молока, ребёнок сыт,
и всё
налаживается. Ей стало легче. Когда на руках родное существо, тут не
до
одиночества. А то, что Алексей молчит, что же, ведь это Алексей, такой
у него
характер. Ну, ничего, думала она, и это пройдёт, и всё будет хорошо.
Просто ему
там без меня трудно, если бы я была рядом, я бы его сумела успокоить,
а так он
в одиночестве совсем потерялся со своими мучениями. Она знала, он ждал
сына, он
ей об этом много раз говорил. Она видела, как он сильно хотел сына.
Видела, что
переживает, если будет не сын, и могла предугадать, что он будет
разочарован,
правда, не настолько, как оказалось, ну, да ничего не поделаешь. И она
снова
говорила себе, ведь это мой Алёша, чего тут удивляться, и на её лице
появлялась
улыбка.
Она соскучилась по нему. Наступил день,
когда от
него принесли записку. Записку принесли без цветов. На неровном клочке
бумаги,
выдранной из блокнота, Алёшиным ясным почерком чертёжника
полу-печатными
буквами от руки одно слово: «Поздравляю». Без её имени, без его
подписи. Без
«здравствуй», без «как здоровье у тебя и у дочки». Она улыбалась,
читая это его
единственное слово. Что-то настраивало её на то, чтобы обидеться,
наводило на
подсказки, что записка сухая дежурная, и это есть невнимание, это
равнодушие к
её боли, всё это есть жестокость с его стороны, но она улыбалась. Она
не желала
слушать ту часть сердца, которая обижалась. Зачем верить тому, что
ведёт в
тупик, хочется верить той части сердца, где находится любовь, и эта
любовь к
тому человеку, против которого восстаёт сердце. Но как могут в одном
сердце
жить и любовь, и разочарование? Никак. Значит, надо выбрать то, что
важнее.
Важнее – любовь. А всё остальное, за ненадобностью, исчезнет. Потому
что всё
остальное – глупости. А если глупости, то их надо забыть. Надо забыть
обиды.
Обижаться дело бессмысленное, в семье это приводит к пустому. А пустое
– это
разногласия. А разногласия – это трещины в отношениях. Чем больше
вестись на
обиды, тем больше шансов разрушить семью. Раз есть семья, есть муж,
есть
ребёнок, то теперь речь не об обидах, а об ответственности за
сохранение семьи,
и сохранить семью можно одним путём – не обижаться, не обижаться… Так
она
рассуждала. Зачем поддаваться тем чувствам, которые не нужны, потому
что эти
ненужные чувства несут разлад, они пытаются зачеркнуть любовь. Надо
терпеть,
ведь это мой Алёша, говорила она. Терпеть...
И когда наступил день выписки, и когда она
увидела
Алексея в нарядом белом костюме, с огромным букетом белых роз, то в её
сердце
окончательно наступил мир. В его радостном лице, в его глазах она
прочитала,
как ей подсказало любящее сердце, просьбу простить его за то, за что
могла
обижаться на него. Я такой, сама понимаешь, ты не обращай внимания,
ведь я
люблю тебя, и нашу дочь, это она прочитала в его глазах. Она поверила
в то, что
не ошибается. Самое лучшее в жизни – верить любви. Всё самое главное в
жизни –
в любви. Он увидел, что прощён.
Он приехал с Макарием и Борисом. Больше
никого. Так
он захотел. Мужской компанией. Это подчёркивало, по его мнению,
важность события.
На белой «Волге» с чёрными шашечками «такси». Получилось
торжественно.
На Старопроточной ждали накрытый стол с
шампанским,
родня, в полном составе, нарядные, с радостными лицами. В эту минуту
хотелось
забыть прошлое и начать с чистого листа. Когда увидели на руках
Алексея
новорождённую в белом кружевном конверте с розовым бантом, умилились.
Весенний
день был тёплый, солнечный, и такой же радостный, как и люди за
столом.
Фотографировались на память. Смеялись. Говорили тосты.
19 глава
Воскресным утром в квартире Коровиных
раздался
длинный пронзительный звонок. Клавдия Васильевна только пришла с
утренней
прогулки и принимала душ. Павел Павлович ещё лежал под одеялом,
просыпаться не
хотелось. Он слышал, как плещется в ванной вода, а в дверь снова
звонят. «Кто
же такой настырный с утра, да ещё в выходной. Точно Ермолаев, да,
наверняка,
он, понятное дело, скучно одному, овдовел, бедняга. Не хотелось бы
оказаться на
его месте, подумал он, представив, как будет себя чувствовать, если,
не приведи
Боже, скончается Клавдия. Нет, без неё я долго не протяну. Снова
звонок.
Придётся вставать. Однако сосед слишком рано сегодня.
– Эй, Ермолаев, ты? – громко сказал он,
открывая
дверь.
На пороге стояли Зоя с двухлетней дочерью.
Рядом
чемодан. Павел Павлович перевёл взгляд с внучки на чемодан и всё
понял. На душе
стало нехорошо.
Клавдия Васильевна и Павел Павлович
суетились, много
говорили, девочка освоилась и задавала вопросы. Она смотрела на них
ясно, умно,
им хотелось плакать. Они украдкой поглядывали на Зою, та избегала
смотреть в
глаза, а когда повела дочь в ванную мыть руки, то заплакала.
Родителям было
понятно, слёзы вызваны той тяжёлой причиной, которая заставила без
предупреждения взять билет на поезд в далёкий край и потащить с
собой ребёнка.
– Я насовсем, – сказала Зоя то, чего
родителям не
хотелось услышать.
– Как так? – сказал Павел Павлович
скучным голосом.
За напускным равнодушием отца Зоя угадала
ожидаемое
ею негодование. Клавдия Васильевна ушла на кухню готовить завтрак,
она плакала
и не хотела, чтобы это увидели.
Во время завтрака старались говорить о
приятном,
хвалили Иришу, потом Зоя пересела на диван, прикрылась простынкой и
покормила
дочь грудью, молока было в избытке.
Родители молчали, по-прежнему сидели за
столом, в
ожидании её объяснений. Отец постукивал пальцами по пустому блюдцу,
блюдце
дребезжало. Клавдия Васильевна посмотрела на мужа и принялась
убирать посуду.
Но что объяснять, думали они, Зоя
ошиблась в выборе супруга,
она сильно ошиблась. Понимание того, что дочь ошиблась, тяготило
стариков. Они
позволяли себе в минуты откровений злословить в адрес зятя и его
родни, но
после родов Зои наложили на эту тему запрет и искренне желали
сохранения её
семьи в любой ситуации.
Они давно уже не обсуждали, почему так
несчастливо
всё случилось у Зои. Оба считали во многом виноватыми себя, не
сумевших
воспитать в ней то ли чувства осторожности, то ли ещё чего-то. Она
слишком
порядочна и ответственна, говорил Павел Павлович, под этим он
разумел, что дочь
до гробовой доски будет терпеть любые тёмные пятна на семейном
счастье. Она для
спасения семьи скорее собой пожертвует, чем пойдёт на разрыв
отношений. Под
«жертвованием собой» Павел Павлович подразумевал готовность Зои
терпеть
унижения, непонимание, отчуждение, всю ту подлость, которую она себе
уготовила
решением посвятить жизнь змеиному кодлу Кавунов, будь они не
ладны.
Не то, что Павел Павлович их презирал,
нет, но он
видел в Кавунах «типичных представителей прослойки классово чуждых
элементов».
Он считал этих людей в плохом смысле узколобыми мещанами, для
которых своё,
личное, важнее общественного, которые не понимают ни государственной
идеи
патриотизма, ни верности коммунистическим идеалам, и живут в своём
кругу
шкурнических забот. Примерно такими словами рассуждал Павел
Павлович, он любил
стиль газет, ему нравился митинговый запал, это грело его сердце. И
вот для
того мы затевали революцию, чтобы теперь приспособленцы процветали,
думал Павел
Павлович с душевной болью. Ему казалось, он насквозь видит подобных
людей, и
был уверен, если антикоммунистические элементы и дальше будут
благоденствовать
в советском обществе, то страна в конечном итоге пойдёт ко дну.
От таких мыслей он терял сон, и подолгу
лежал в
темноте с открытыми глазами. В бессонные ночи перед его глазами
пробегала вся
жизнь, годы молодости, полные смысла благодаря революционной борьбе
за будущее
народа. Однако этот высокий и дорогой его сердцу смысл словно
потускнел с того
дня, когда в жизни его младшей любимицы обозначилось «змеиное
кодло». Павлу
Павловичу думалось о том, что ведь подобных людей, как Кавуны,
пожалуй, в
стране немало, у них преобладает в сознании, думал он, непонимание
сути
становления советской государственности, да, они ничего не понимают.
Им нужны
сытость, достаток, и не более того. Он шёл к Ермолаеву. Старый
большевик был
ему близок по взглядам на жизнь. Оба одинаково горели общими идеями
борьбы за
коммунистическое будущее красной Отчизны. В любом случае победит
революция,
говорили они, как будто утешая друг друга, нас всех ожидают великие
свершения,
мы станем величайшей мировой державой, и те заблудшие, что сейчас
этого не
понимают, всё равно рано или поздно проснутся.
Что касается Зои, то, по решению Павла
Павловича в
связи с новыми обстоятельствами, под этим подразумевалось
официальное
оформление брака дочери, надо признать положение дел незыблемым и не
вмешиваться. С этого дня, что бы у неё ни случилось, она должна
любые проблемы
решать только с мужем, но не с родителями, постановил на совете с
супругой
Павел Павлович, о чём два года назад и было сообщено Зое в письме.
Так что Зоя
была готова к неприятному разговору.
– Но что мне делать, если моё терпение
иссякло, –
сказала она, и взглянула на отца с матерью.
Отец при этих словах пришёл в сильное
раздражение.
«А о чём ты раньше думала? Где были твои глаза? Твой ум?» – подумал
он в гневе
и, сдерживаясь, не желая причинять своими словами боль и без того
расстроенной
дочери, промолчал.
Малышка уснула, и бабушка перенесла её на
широкую
дедову кровать.
Отец продолжал молчать.
Сдвинув брови, Павел Павлович смотрел на
фотографию
вождя в массивной рамке на рабочем столе. Владимир Ильич занимал
особое место в
его сердце, и в трудные минуты Павел Павлович обращал своё сердце к
тому, кого
почитал как одну из главных святынь своей жизни.
Не желая затягивать тягостную паузу, Зоя
стала
рассказывать то, что, собственно, давно не являлось для её родителей
новостью.
Алексей и его близкие настроены категорически против того, чтобы Зоя
продолжала
учёбу в аспирантуре, куда её пригласили, запретили делать ей научную
карьеру и
вступать в партию. По их убеждению, партийный билет открывал дверь для возвышения по службе, а
это для
замужней женщины недопустимо. Как и научная карьера.
Ты ведь это всё и раньше знала, думал
Павел
Павлович, мысленно обращаясь к дочери, зачем надо было доводить дело
до
появления ребёнка, сколько мы твердили тебе, чтобы ушла. Вот когда
ты узнала о
его отказе оформить супружеские отношения, в ту же минуту надо было,
не
раздумывая, не философствуя и не слушая никаких его оправданий,
навсегда
вычеркнуть его из своей жизни, уйти и не возвращаться, а ты… В
сердце Павла
Павловича кипело. Но он заставлял себя молчать. Дочь, взглянув на
красное лицо
отца, не дала вылиться его гневу, и сама продолжила разговор.
– Да, – подтвердила она отцовские мысли,
– вы можете
сказать, я всё знала, и надо было гораздо раньше уйти. Да, я
сожалею, что не
сделала этого раньше. Я допустила ошибку. Но зачем казнить меня за
ошибку? Что
произошло, то произошло. А вот сейчас я наконец-таки навсегда ушла
от него,
потому что больше не могу терпеть ни этого деспотизма, ни этих
придирок, да что
говорить. Он замучил ревностью, мнительностью, он требует от меня
жить так, как
хочет он, требует смотреть на жизнь его глазами и забыть о том, как
я сама хочу
смотреть на жизнь. Он воспитан барином. Что у его матери, что у
остальной
родни, у всех в доме культ еды. В его глазах жена – это прислуга,
обязанная
выполнять прихоти хозяина. Его даже не приучили мыть обувь. И я
больше не могу
и не желаю так жить. Я ради него отказалась от научной карьеры. Ко
мне домой
дважды приезжали с кафедры, меня умоляли не совершать опрометчивый
поступок, не
ставить крест на успешном будущем. Но муж поставил ультиматум: или
семья, или
наука. Он сказал, что разведётся со мной, если выберу научную
карьеру. Вот этот
ультиматум, это бездушие, этот… деспотизм, да, именно деспотизм, всё
это ужасно
и больше всего потрясло меня. Как же так, как так
можно…
– А чему ты удивляешься, – прервал дочь
Павел
Павлович, удивляясь про себя внезапной откровенности дочери, тому,
что она
взбунтовалось, это так не похоже на неё, наболело, подумал он. – Я
лично не
удивлён. Этого следовало ожидать в змеином кодле.
20 глава
Поезд часто останавливался на каких-то
пустынных, и
как казалось Алексею, никому не нужных станциях. Никто не садился,
не выходил.
Сердце вроде и не болело никогда, но после отъезда Зои всё
изменилось, сердце
болит, и невозможно жить с этой болью, которой на самом деле нет,
это он точно
знает, но он знает наверняка и то, что эта боль есть и его
выматывает. Ночи в
полузабытье.
Он лежал, так и не переодевшись в новую
пижаму,
которую перед отъездом впихнула ему в сумку Наташа.
– Натопили до одури, – проворчали снизу,
заворочались.
Заплакала девчушка, мать дала ей пить.
Алексей
посмотрел на ребёнка, вспомнил Иришу,
отвернулся.
Поехать на перемирие его убедила мать.
Она не могла
вынести разлуку с внучкой. Сам Алексей не желал никуда ехать. Но и
жить в
одиночестве, без семьи, тоже не мог. Он был в растерянности. Не
знал, что
делать, как быть, куда идти, да и зачем. Смысл идти куда-то будто
исчез, всё
исчезло вместе с отъездом Зои. И такое состояние неопределённости,
ожидание
того, что само собой вдруг
чудом
разрешится, могло
продолжаться долго, уж
мать знала его характер.
Для Людмилы эта неопределённость была
мучительна.
Она металась по дому, томилась ночами, ей вспоминались детские
шалости внучки,
её переливчатый смех, её родной запах. Ждать неизвестно чего и
неизвестно
сколько, так, как делал её сын, она была не в состоянии.
Она решилась – «терпение лопнуло!» – и
приехала к
нему с намерением отругать, заставить отправился в путь, она ему
скажет:
никаких «но», хватит тянуть, бери билет, езжай, забирай жену с
дочерью! Ишь,
чего надумали, семью рушить! Но когда вошла в комнату, увидела его,
ничком, в
одежде на неразобранной кровати, бледного, худого, мрачного, с
пустым взглядом.
В квартире не убрано, под кроватью забытая беглецами кукла с
открывающимися
глазами, эту куклу купила для внучки Людмила. Пыль на мебели.
Её гнев исчез, она зарыдала. Этим всё и
решилось.
Алексей не признавался себе, что боится
встречи с
родителями жены, не признавался, что не желает переступить через
гордость, не
желает сделать первый шаг к перемирию, и тем самым, как ему
казалось, показать слабость,
но он как бы ничего этого о себе не знал. При этом он говорил, что
не желает
ехать, не желает забирать жену, а на самом деле он хотел и ехать, и
забирать
жену, но ему удобнее было ничего не знать о себе, и он не знал, но
вот печаль
матери… И он согласился с ней, да, надо ехать, но это не моё
решение. Он
радовался, что увидит жену, дочь, но как бы не знал, что радуется.
Он
чувствовал, гора упала с плеч, и всё вновь приобретает смысл, но как
бы не
знал, что это чувствует. Он проснулся, но как бы спал дальше. Всё
туманное,
неясное, смутное по-прежнему, как и раньше, преобладало над ним, но
то, что
жило внутри, это было ясное, светлое, и это давало силы жить дальше,
хотя он и
прятался от того, что жило внутри него.
Вопреки его ожиданиям, встреча с
Коровиными
оказалась не страшной. Никто из них не показывал удивления. Так,
будто все
знали, что эта встреча будет. Сидели за столом вокруг огромного
блестящего
самовара, пили обжигающий чай с домашними вареньями, перебрасывались
фразами.
Обсуждали ненужные, но зато спокойные темы. Родители спрашивали,
какая там, на
юге у них, погода. Дочь сидела на руках отца и рассказывала своё.
Зоя не скрывала чувств, Алексей видел в
её глазах
подтверждение того, что он знал и в чём был уверен: она любит его,
она тосковала,
и вот эта её открытость, неумение актёрствовать, эта её детская
простота больше
всего радовали его. Он любил в ней искренность. И мириться с ней
после ссор
всегда было легко. Она с готовностью шла на уступки, не умела
держать зла. Её
покладистость его обезоруживала.
Когда Зоя увидела неожиданного
приехавшего за ней
Алексея, она тут же как бы забыла о всех тех мрачных мыслях, что
мучали её,
обвинения в адрес мужа, копившиеся в душе, исчезли, и она уже жалела
о всех
злых словах в его адрес, которые так опрометчиво высказала перед
родителями и
тем ещё больше огорчила их. Ей претило всё, что связано с осуждением
других
людей, и если ей случалось когда-то в жизни сказать нехорошее слово
в адрес
другого человека, а тем более за его спиной, это оставляло в её душе
осадок.
О настоящей причине их ссоры родители не
знали, она
не открыла им эту семейную тайну, он был благодарен ей.
Причина же была такова. Она не желала
идти на аборт.
А он желал. Он боялся, что снова родится девочка. Но не признавался
себе в
этом. Он говорил себе и жене, второго ребёнка им пока не надо, не
прокормить,
тут и втроём еле концы с концами. Потом как-нибудь. Её удивляло, он
так – о
ребёнке. Как можно, это не в магазин за молоком. Он отмалчивался,
сжимал губы,
эти сжатые губы больше всего возбуждали в ней внутренний, тайный
гнев. Он
распоряжается моим здоровьем, моим ребёнком, той новой жизнью, что
во мне начала
зарождаться, думала она и не хотела знать таких мыслей в себе и не
знала их.
В нём нарастало недовольство её
поведением. Его
раздражало, что она упрямится, но больше всего его раздражало
понимание того,
что она страдает. Она нарочно делает так, чтобы я замечал её
страдания, она
хочет показать мне, что я бессердечный, думал он и отгонял от себя
эти мысли,
не желал знать этих мыслей, не желал знать этого своего раздражения,
но всё
равно знал и наслаждался знанием всего того, что кипело в нём и
мучило его.
Он упивается своей властью надо мной,
думала она,
глядя на его сжатые губы, на его чужое лицо с холодным взглядом.
Что-то
поднималось в ней порою так сильно, что она уже не могла не знать в
себе этой
силы, возмущающей её, этих мыслей, и тогда она вопреки своему
нежеланию
говорить – говорила, и открывала ему свои мысли, и говорила о том,
что не может
убить во чреве живое, родное…
Он перестал с ней разговаривать, перешёл
спать на
пол. Потом заболела Ириша. Простуда, высокая температура, бессонные
ночи, это
вымотало Зою. У неё снова шёл сильный токсикоз. Не было аппетита. Её
тошнило.
Она исхудала. Муж отворачивался. Его отчуждённость приводила её в
отчаяние.
Когда дочка стала выздоравливать,
Зоя
отдала Иришу свекрови и ушла на аборт.
Алексей остался доволен тем, что жена ему
уступила,
и к её возвращению из больницы неожиданно даже для самого себя купил
цветы. В
душе он чувствовал себя виноватым, но как бы не знал этого. Зачем
знать то, что
делает тебя несчастным, как бы думал он, но не знал, что он так
думает. Эта
жизнь в незнании, как бы в полусне, иногда останавливалась, туман
словно
исчезал, душа прояснялась, и в эти минуты Алексей видел, что всё не
так, как
ему хочется, и жизнь далеко не та, и он себе как бы не нравится, но
эти тревоги
потом рассеивались, он снова как бы не знал того, чего не хотел
знать. Так
случилось и с возвращением Зои из больницы. Когда он увидел её белое
осунувшееся лицо, запавшие с синими кругами глаза, он будто очнулся.
Он взял её
за руки, прижал к себе, она отстранилась, взглянула на него и
сказала:
– Мальчик.
– Какой мальчик? – сказал он,
притворяясь, что не
понимает, но он понял, но
понимать не
хотел.
– Мы с тобой убили нашего сына, – сказала
она.
Он смотрел на неё и молчал, он
по-прежнему не хотел
понимать.
Когда она заявила, что навсегда уезжает и
больше они
не семья, он не поверил.
Когда же она уехала, он снова хотел не
поверить, но
появившийся в его душе страх говорил сам за себя. Он остался наедине
с мыслями,
и эти мысли разрывали его на части. Он казнил себя за смерть не
рождённого
сына, его терзала мысль, что у него мог быть сын, и он самолично
приказал от
него избавиться, и он снова страшно казнил себя, но не знал, что он
казнит
себя. Ему было очень плохо от того, что заставил жену сделать аборт,
но он как
бы не знал, почему именно ему плохо. Он как бы не знал настоящей
причины своих
мучений. Он снова то ли спал, то ли жил, в привычном состоянии
незнания того,
внутреннего, что есть в человеке, и что человек не желает видеть.
21 глава
Когда второй дочери исполнилось два года,
он
уговорил Зою уехать на Север. Это ненадолго, говорил он. «Выплатим
кооперативную квартиру, ну и вернёмся сразу». Ему казалось, что и
правда
ненадолго, но он не знал о себе, что в нём есть и иное понимание:
ненадолго не
получится, они там застрянут на очень долго, они привыкнут к
деньгам, к новой
работе, к новым людям, отказаться от больших денег потом будет
трудно, и они
там застрянут, скорее всего до пенсии. Но это были его тайные мысли,
тайные
предчувствия, о которых он как бы не знал. Он думал о том, что если
не ехать на
Крайний Север, то это означает, с учётом долга за кооперативную
квартиру, что
жить придётся так, будто в этой жизни нет никакого счастья, а есть
борьба за
выживание. Сводить концы с концами – это и есть, как ему казалось,
не иметь
счастья. Как можно жить, если нет возможности не иметь ничего для
души, говорил
он ей.
Он не объяснял ей, что значит в его
понимании иметь
что-то для души. Это и так понятно, думал он как бы небрежно, не
желая
посвящать её в свои ощущения, мысли, надежды. Он не всегда и даже,
может,
никогда, не рисковал открывать ей себя, хотя не понимал и не знал,
что он не
открывает ей себя, внутреннего, он просто жил с ней рядом, но
открывать себя,
нет, не открывал. Да и как можно открывать кому-то себя, если и
самому себе не
открываешься.
Он просто как бы жил. Обнимал её, когда
ему этого
хотелось, ел то, что она ему ставила на стол, играл с детьми, чинил
в доме то,
что требовало мужских рук… Но это всё обыденное, это как бы простая
привычная
жизнь. Без того, что для души... Для души – это нечто такое, что
греет и
ласкает. Он мечтал и радовался мечтам, которые, он был уверен,
должны
обязательно исполниться… В его представлении жизнь должна была
сверкать всеми
красками того счастья, которое она обещала, как ему казалось,
всегда. Да, ему
виделась жизнь яркой, сочной, такой, будто вечный рассвет, вечное
солнце, и он
под этим солнцем делает то, чего хочет его душа. А хочет душа иметь
много того,
что успокаивает её, что наполняет светом. Это охота и рыбалка, это
отдых на
море, это возможность купить холодильник, телевизор, встать на
очередь и
получить наконец ещё одну мечту, а главная мечта – это машина.
Но ничего этого не будет, если не уехать
туда, где
большие зарплаты, где выплачивают надбавки, дают большой отпуск, да
и пенсию
обещают потом большую, а без наличия хорошей зарплаты будет бедная,
скудная
жизнь, а точнее – прозябание. Нет, он не желал подобного. Жизнь
одна. А поэтому
нельзя превратить её в прозябание. Он боялся, что его семейная жизнь
из-за
недостатка средств окажется для него тяжёлой, скучной ношей, эту
ношу он будет
тащить на себе, не видя просвета, в поисках дополнительных уроков,
подработок,
репетиторства, он будет до ночи и скорее всего без выходных корпеть
на двух или
трёх работах, и денег всё равно будет не хватать. Будут подрастать
дочери, их
надо будет красиво одевать, полноценно кормить, устраивать
нормальный летний
отдых. И тогда он не сможет ничего увидеть, кроме одного – поиска денег. Так жизнь будет
проходить
мимо него. Надо быть самодостаточным и сделать так, чтобы жизнь
проходила в
радости и довольстве, надо иметь во всём достаток, ни в чём себе не
отказывать…
– снова и снова жужжали в нём одни и те же мысли. Заполярье, вот
единственный
выход.
Он думал, что найдёт покой и даже
блаженство в семейном
счастье, и поначалу ему казалось, что нашёл, но это счастье рушилось
каждый
день из-за таких пустяков, что он и сам удивлялся их несерьёзности,
но из этих
пустяков, как оказывалось, состояла вся жизнь, и эта жизнь зависела
именно от
пустяков. И каждое утро грозило новыми мелкими неприятностями,
которые
представлялись, напротив, не мелкими, а очень крупными, тяжёлыми, из
ряда вон.
Он понимал, что его спокойствие непостоянно, и это непостоянство во
многом
перекликается с опасением его утраты. Эти опасения подстерегали на
каждом шагу.
Улыбка Зои вдруг ему казалась чужой. Он
тревожился,
скучнел и думал, что эта улыбка не для него. Он думал, что её улыбка
предназначена для другого мужчины, или во всяком случае это может
каждый день
совершиться, и она свою улыбку будет посвящать другому мужчине. Этот
мужчина
иногда представлялся ему соседом за каменным забором, отцом трёх
детей, имеющим
жену, машину, хорошую работу. Иногда ему казалось, что улыбка Зои
адресована
тому, с кем она когда-то училась. В другой раз эта улыбка, как он
думал, была
адресована тому, с кем Зоя работает. Эти опасения и тревоги вносили,
как бы
против воли Алексея, разнообразие в его рутинную жизнь, наполняли
какой-то
нервной энергией, его сердце словно дрожало и ждало чего-то. И тогда
он жил в
напряжении. Семейное счастье оказывалось под угрозой. Он боролся за
него. Его
душа металась. Потом его как бы озаряло, и он понимал, что
ошибается, и её
улыбка всё-таки предназначена только ему, и наступало успокоение,
наваждение
уходило, и семейное счастье снова становилось обыденным,
неприметным.
А потом, постепенно, это самое семейное
счастье
изменило для него восприятие жизни, и он понял, что привык и уже не
замечает
его, это самое семейное счастье. Оно стало обычным, заурядным. И
внутри этого счастья
мерцали чужие женские глаза. Порою эти глаза принадлежали той или
другой,
которых он не знал, но случайно встречал на пути. Порою соседке за
каменным
забором, матери трёх детей, муж которой ездил на дорогой машине и
имел хорошую
работу. Порою эти глаза смотрели на него во время концерта, когда он
сидел на
сцене и играл на баяне. А она, та, которая смотрела на него, в
обтягивающем
длинном платье и с пышной оголённой грудью, пела рядом красивым
грудным
голосом. Он тоже смотрел на неё. И все в зале смотрели на них. Он не
испытывал
к ней чувств. Как и к другим женщинам, которые своим видом
показывали, что
влюбляются в него, глазами давали понять, что ждут чего-то особого
от него. Эти
женщины будто бы подмигивали, как мигают светофоры на перекрёстках
дорог, они
манили и влекли, и своими красивыми накрашенными глазами
рассказывали ему свои
молчаливые сказки. Их, устремлённые на него,
как бы влюблённые взгляды обещали новые дороги, обещали
разнообразие в
той жизни, которая стала скучной, монотонной, обычной, будто поезд,
который
едет и едет посреди степи, лесов, полей, днями и ночами, едет и
едет. И одна и
та же проводница подаёт один и тот же остывший чай.
И тогда он думал о том, а как будет
хорошо, когда
они с женой и правда сядут в поезд, посадят рядом с собой детей, и
поедут
далеко-далеко. И приедут в незнакомые места, где всё будет внове,
где будут
новая жизнь, новое солнце, новое счастье, и будут деньги. Те деньги,
благодаря
которым их семья обретёт новые горизонты. Их жизнь обретёт крылья,
появятся новые
силы, и они будут словно лететь, лететь к той новой жизни, которая
никогда не
будет скучной и однообразной. И всё благодаря обилию денег. Да,
думал он,
только на Север, только туда, в такое место, которое обеспечит их
семью
деньгами в нужном и обязательно большом количестве. И тогда наступит
достижение
всех больших и малых целей, и он перестанет зависеть от пустячных
неприятностей, и ничто больше не будет нарушать его душевный мир, он
станет
самодостаточным, сильным, независимым. Да, только это единственный
выход.
Она поначалу протестовала: с малыми
детьми, из
солнечных, южных мест – в полярные края. Ради денег? Да зачем нам
эти деньги,
проживём и так, другие живут, и мы проживём. Её доводы раздражали
его. Он не
то, что не любил, а буквально не выносил, когда она перечила, тем
более, как он
считал, в принятии жизненно важных решений.
В её пререканиях он видел угрозу подавления своей воли, и
тогда некое
презрение рождалось в эти минуты к той, которая, как он считал,
обязана быть
ему послушной.
Он не вполне знал о существовании в себе
этого
презрения, не мог различить, что это за такое в нём неприятное
чувство, оно
угнетало его, и ему в такие минуты всё становилось противным. Это
неприятное
чувство не хотелось оставлять в себе, оно было ему как бы чуждо,
будто не от
него рождалось, от этого хотелось избавиться, но перенести
неприятное чувство
можно было только на жену, больше не на кого, ведь никто не
находился каждый
день перед его лицом, только она.
Он мрачнел, по квартире ходил насупившись
и не
глядел на неё, за завтраком плохо ел, и молча уходил на работу,
хлопнув дверью.
Хлопать дверью во время семейных ссор было для него как бы
необходимостью. Он
вкладывал в этот толчок ту неприятную силу, что копилась в душе, и
ему на
мгновение как бы становилось легче. Он на короткое время получал
удовлетворение, жена услышала то, что должна была услышать, и тем
самым поняла
не произнесённую им гневную речь. А должна она была понять, что у
него, её
мужа, крайне плохое настроение, и она имеет к этому самое прямое
отношение. И
он шёл на работу с гневом в сердце, и продолжал по дороге гневаться,
и в
мысленной беседе обвинял жену в том, что она причиняет ему страдания
своим
поведением.
На работе ему попадалась на глаза молодая
преподавательница по классу фортепиано. Елизавета Сергеевна была ещё
не
замужем, имела приятную внешность, и как бы против своей воли
глазами искала в
коридорах Алексея Арсентьевича, а если встречала его, то говорила
ему что-то
пустяковое, и чувствовала в эти минуты приятную слабость под
коленками. Он
видел, что нравится ей, но не отвечал на её внимание так, как ей
хотелось бы.
Однако в те дни, когда его семейное счастье, как ему казалось, вновь
рушилось,
он здоровался с Елизаветой Сергеевной более любезно, чем обычно. Она
замедляла
шаг с надеждой на что-то внезапное, но он проходил мимо и тут же
забывал о
Елизавете Сергеевне.
В дни размолвок с мужем Зоя не находила
места. Так и
в этот день, когда он завёл разговор про отъезд в Заполярье. Он
ушёл, хлопнув
дверью. А она по привычке пошла к окну и ждала, когда увидит его.
Зоя видела его профиль, его сдвинутые
брови, сердито
сжатые губы, ей хотелось, чтобы он поднял голову, увидел её и
улыбнулся, как
это он делал в хорошие дни. Но сегодня был плохой день.
Нюра стояла за спиной, она ждала, какие
приказания
отдаст напоследок хозяйка. Зоя слышала, как Нюра топчется. Зою
дёргали за подол
дети и убегали, и уже за стеной был слышен их смех. Зоя
оборачивалась, смотрела
вслед дочерям, делала над собой усилие и говорила обычным голосом
обычные вещи.
Она говорила Нюре, чтобы не забывала надевать очки, и делала то,
это, и ещё вот
то… ну как всегда.
Подслеповатость
старушки её беспокоила, но что поделать, на небольшие деньги, что
предложили
Кавуны, из кандидатов в няни согласилась только старенькая Нюра.
Зоя смотрела на часы и наконец уходила на
работу.
Настроения не было. Она знала, её плохое настроение заметит
начальник, она
знала, он симпатизирует ей, и она старалась лишний раз не попадаться
ему на
глаза.
Она ощущала к себе внимание мужчин, она
не
радовалась этому, чужое внимание ей приносило тревогу, она
опасалась, как бы не
возник конфликт с мужем. Если случались комплименты, взгляды, или,
ещё хуже,
цветы, она отворачивалась, не брала подарков.
В это старинное, с массой просторных
кабинетов,
здание, в этот служебный уют с цветочными горшками на подоконниках,
Зоя попала
случайно. Она думала, что будет после окончания института ходить по
участкам на
вызовы к больным детям, и желала этого, ей хотелось быть близко к
тем, кто
нуждался в её помощи, но ректор мединститута решил, как он говорил,
оградить
общую любимицу и лучшую за всю институтскую историю выпускницу от
хлопот и
неприятностей в начале трудового пути. Поначалу её не отпускали.
Ректор
пригласил в кабинет профессоров, видных учёных, всех тех, кто знал
Зою как
самую перспективную, кем все гордились и восхищались, и она стояла
перед ними,
опустив глаза, в скромном суконном платье, сшитом ей отцом. Её
уговаривали
остаться на кафедре, говорили, кому-кому, но только не ей быть
простым
практикующим врачом, «с её умом учёного, с её выдающимися
талантами».
– Да вы поймите, то, что вы делаете –
это
огромнейшая ошибка! Вы же гений, – восклицал Никита
Михайлович.
Он был человеком большой души, как
говорили о нём, и
в период борьбы ректора за будущее Зои Павловны Кавун все
убеждались в этом. Он
не мог примириться с катастрофой, которую, по его убеждению,
навлекает Зоя на
себя, и на всю мировую науку, своим отречением от науки, а поэтому
однажды уже
в конце рабочего дня домой к Кавунам прибыла делегация
преподавателей вместе с
ректором.
Родня Алексея под лаянье рвущегося с
цепи Гаруса
вышла во двор смотреть на людей в костюмах.
Алексей не пригласил их в дом.
Он глядел исподлобья и очки съезжали с
его носа, он
слушал речи делегации, ему говорили, его супруга – гений, будущее
светило, без
её дарований и открытий мировая наука многое
потеряет.
– Вы поймите, – снова горячился Никита
Михайлович, и
смотрел Алексею в глаза, могло показаться одно из двух, или речь
идёт о жизни и
смерти, или ректор влюблён в ту, о которой говорит, и говорил он,
как казалось
Алексею, чересчур настойчиво. – Вы поймите, ей не место быть у
плиты, на кухне,
ей место в науке, она – светило.
Алексей в недоумении смотрел на чужих
людей и
чувствовал в душе сильное раздражение. Его чувства разделяла родня.
После ухода непрошенных гостей Кавуны
обсуждали
наглость вшивых интеллигентов, которые желают отлучить бабу от
семьи.
Зоя знала, что тишина и мир в доме
зависят от
настроения мужа, и если это настроение плохое, то семья погружается
во мрак. А
если стану учёным, рассуждала она, если буду продвигаться по этой
лестнице, то
мои успехи для Алёши будут означать собственную несостоятельность,
он будет
ревновать меня к этим успехам, к тому вниманию, которое мне станут
оказывать в
научной сфере, к тем званиям и наградам, каких могут удостаивать,
он будет
изводить меня плохим настроением и придирками. Да что говорить, она
знала, чем
это закончится. И если это будет мука для него, то для неё мука
вдвойне, потому
что она станет разрываться между любимой работой и жалостью к
Алексею, она не
вынесет его терзаний. Семейное счастье превратится в несчастье. И
всё из-за
карьеры. Но зачем мне карьера, если разрушит мир в семье, думала
она.
И если Никита Михайлович не мог
исправить ситуацию в
отношении, как он говорил, порабощения мужем талантливой студентки,
то тем
более не мог ничего изменить маленький, не такой влиятельный,
обычный начальник
районной санэпидстанции Иосиф Леонидович, под чьё руководство
устроил ректор
Зою. «Участковым всегда успеете. Поначалу поработайте там, где вам
будет более
спокойно, да и зарплата повыше, всё же у вас на руках маленький
ребёнок».
Недавний разговор со
старшей сестрой у Зои также был на эту тему. Зина, будучи
главным
санитарным врачом города Н., советовала Зое искать работу по этому
профилю и
отговаривала идти в педиатрию.
Начальник санэпидстанции Иосиф
Леонидович обнаружил
в Зое, как он говорил, ясный ум, научные знания, а главное,
исполнительность и
добросовестное отношение к служебным обязанностям. То, о чём
толковал ему
ректор, подтвердилось. Иосифа Леонидовича приводило в восхищение, с
какой
скрупулёзностью и точностью выполняла рабочие поручения эта молодая
сотрудница
с божественной внешностью.
Иосиф Леонидович любил слово
«божественное», этим
словом он пользовался, когда что-то сильно потрясало его
воображение. Он ставил
в пример коллективу её стиль работы, и втайне от всех восхищался её
божественной красотой. Она приходила заблаговременно и всегда была
в той
энергичной рабочей форме, какую Иосиф Леонидович крайне ценил в
подчинённых.
Скромность, быстрота и качество, честность и порядочность, что ещё надо, говорил он коллегам о
Зое Павловне
Кавун на утренних совещаниях. Эта женщина похожа на юного ангела,
думал он, к
тому же она выглядит намного моложе своего и так молодого возраста,
будто ей
шестнадцать лет! Она представлялась ему божеством, сошедшим с неба.
Она чиста,
целомудренна, не скажешь, что у неё есть семья, и тем более не
подумаешь, что
эта девочка уже рожала, и она уже мать. Иосиф Леонидович страдал
при мысли, что
не сможет обладать «божественной красавицей», и после работы уезжал
в ресторан
на служебной машине вместе с секретарём Зиной.
О, Зина, безусловно, вполне неплоха,
симпатичная,
весёлая, ей около тридцати, но до небесной и недоступной Зои ей
далеко,
признавал пожилой Иосиф Леонидович. После свидания он возвращался
домой к
полуночи, с сердечной тоской по Зое, к своей дородной супруге, та
сквозь сон
спрашивала, почему так долго, и тут же засыпала, не слыша
ответа.
О тяжёлом характере Зоиного мужа на
работе узнали
быстро. Однажды, в конце рабочего дня, он явился в санэпидстанцию с
каменным
лицом, застыл в двери, на него обратились взгляды смеющихся людей,
его звали к
столу, отмечали день рождения Иосифа Леонидовича. Зоя отодвинула
блюдце с
надкушенным пирожным, отёрла рот салфеткой, и покраснев, вышла
из-за стола.
Извинившись, она тут же вместе с мужем ушла. Эту сцену потом
какое-то время
обсуждали в коллективе. Зое говорили, что не завидуют иметь такого
ревнивца.
И вот теперь, когда всё идёт хорошо, и
её назначили
заместителем заведующего райсанэпидстанции, она пришла на работу в
плохом
настроении. Начальник вспомнил предупреждения ректора о Зоином
муже-деспоте, и
что повышение по службе может спровоцировать проблемы в её семье.
– Иосиф Леонидович, кажется, я скоро
буду
увольняться, – сказала как-то неожиданно даже для самой себя
Зоя.
Иосиф Леонидович округлил глаза и
приложил руку к
сердцу, ему нравились эффектные жесты. На этот раз он вполне
искренне не хотел
слышать услышанного.
Она не собиралась этого говорить, потому
что решения
об отъезде на Север принято ею не было, но она сказала это. Потому
что сердце
её наперёд уже всё решило.
В эти дни, заполненные молчанием мужа,
она
обдумывала тяжёлый разговор с ним о переезде в Заполярье. Неужели
придётся
подчиниться, думала она. В тот день, когда она заявила начальнику о
намерении
уволиться, она вдруг успокоилась. А когда вернулась домой, то
узнала, что
младшую «скорая» увезла в инфекционную больницу. Старуха Нюра всё
же забыла
надеть очки и приготовила морс из испорченного варенья. Ириша
отказалась от
напитка, а вот Оля выпила бурду с личинками, которая чуть не убила
её. Супруги
вместе ездили в больницу. Алексей как бы забыл про то, что ходил
надутый, их
мысли были заняты детьми. Когда Олю забрали домой, Кавуны начали
готовиться к
переезду на Север. Зоя больше не перечила ему. Он обрадовался такой
перемене в
ней и был полон планов. Из всех, полученных по их запросам,
предложений выбрали
город М.
Началась новая жизнь. Заполярье. Морозы.
Длинные
полярные ночи, длинные тёмные дни.
22 глава
Север отрезал от родственников. Это
оказалось, как
они оба и предполагали, благом для семьи. Прекратились ссоры,
подпитываемые
вмешательством родни.
Он был рад, что избавился от обязанности
ходить с
женой в гости к её высокомерной сестре, видеть ненавистные ему
прищуренные
глаза, и заставлять себя делать любезное лицо в ответ на её
поучения. Он
считал, что состоялось его освобождение, пусть хотя бы не навсегда,
но, во
всяком случае, на большую часть года, и лишь в отпуске сохраняется
повинность
общения с Кочергиными.
От своей родни быть подальше ему тоже
пришлось по
душе. Не требуется впредь стоять перед выбором, чью сторону принять
в
недоразумениях, кого посчитать виноватым, жену или родню, и от того
испытывал
облегчение.
Он думал о том, что стал по-настоящему
независимым,
и его душа теперь обязательно должна обрести свободу. Зою как свою
законную
половинку он, разумеется, препятствием на пути к этой свободе не
считал, ведь
если ему будет хорошо, то, значит, и ей тоже, в этом был
уверен.
Им обоим вспоминались визиты в их южную
квартиру
Жанны с её странностями, её разговоры о чём-то непонятном, мутном.
Гостья
сидела, как правило, подолгу. Она доставала из авоськи мятую газету
и смотрела
в неё. От еды она не отказывалась, с аппетитом съедала, что
предлагали, и от
добавки тоже не отказывалась. Перед тем, как попрощаться, просила
подать ей
полную кружку воды. Случалось, она приходила в гости специально
ради того,
чтобы ей налили эту самую кружку воды, выпив которую, сразу
уходила.
Впрочем, Алексей и Зоя жалели Жанну,
видели, что она
несчастна, и старались обращаться с ней ласково. Когда Жанна
болела, они
приносили ей гостинцы. Квартиру на время отсутствия оставили ей в
бесплатное
пользование, и она на много лет обосновалась в их южном жилище, а
летом, когда
они приезжали на отдых, уходила в свою времянку без удобств. К их
приезду она
варила для них вареники с солёным творогом, а также и свои любимые
вареники с
вишней, умащенные сахарным песком и сливочным маслом, и оставляла
на газовой
плите.
Её муж не выказывал радости по поводу
возможности
жить большую часть года в чужой для него квартире с удобствами,
жена
по-прежнему его раздражала. Когда ему подходило время справлять
большую нужду,
он уходил в подземный общественный туалет в соседнем с пятиэтажкой
сквере.
Жанну это страшно злило, она думала о том, что, конечно, уйти в
уличный туалет
– это для мужа на самом деле предлог сбежать из дома, чтобы
улизнуть к
любовнице, и шла искать его. Однажды они страшно разругались, это
случилось в
новогоднюю ночь, и он ушёл в их времянку на Старопроточную, а она
осталась одна
встречать Новый год в пустой квартире брата. На следующий день
нашли его на
полу, вниз лицом. Его тело уже остыло. Рядом валялся металлический
тюбик с
валидолом. Она несколько месяцев одевалась в чёрное, много плакала
и винила
себя в том, что случилось. В те дни она вспомнила о церкви и ходила
ставить
свечи на канун. После смерти мужа ей стало что-то мерещиться по
ночам, она
решила, это покойник, и дала в газету объявление о сдаче комнаты.
Когда в одну
из трёх комнат Алексеевой квартиры въехала, наконец, студентка
медучилища,
Жанна перестала бояться привидений. Ночные страхования исчезли,
студентка
развлекала рассказами о своей жизни. Деньги за сдачу комнаты тоже
пришлись
кстати.
По приезде с севера в квартире находили
пучки чёрных
волос Жанны – под ковриком, под клеёнкой, за батареей.
Тётка Жанна – ведьма. Об этом за между
прочим
сообщила Нина за чаепитием. Она забежала вечером, Алексей мылся в
душе, дочери
уже спали. Что, не ждали, думали, снова тётка Жанна, сказала Нина и
прошла на
кухню. Ну, раз зашёл разговор про тётушку, то я тебе скажу кое-что,
Нина
посмотрела на Зою. По её словам выходило, подкидывание пучков
волос, питьё воды
полными кружками в чужом доме и всякое подобное – магия. Тётка
Жанна высасывает
из всех нас энергию, Нина сделала большие глаза. Вы подушки
проверьте, нет ли
там иголок.
И правда, в подушках Зоя нашла иголки.
С переездом в Заполярье оба надеялись,
что лишь
теперь станут счастливы так, как того оба
желали.
Однако вместе с ожидаемым спокойствием
пришло и
иное, и это иное стало как бы точить сердце, это состояние им было
обоим как бы
неведомо, но оно было в них. Они чувствовали, вместе с наступлением
семейного
мира, которого так желали, вместе с приходом денежного достатка,
они словно
очутились в ловушке, но какой? Им обоим казалось, они счастливы, но
это счастье
постоянно исчезало, постоянно затухало, и лишь нечастые ночи любви
снова
сближали, чтобы наутро оба опять оказались отрезаны друг от
друга.
В четыре часа утра она просыпалась от
звона
будильника на мужниной тумбочке и пфыканий. Муж начинал день с
дыхательной
гимнастики. Потом шли приседания, упражнения для живота, для
суставов. Её сон
становился лёгким, сквозь эту лёгкую завесу сна, внутри неясных
видений, она
испытывала приятное спокойствие от того, что рядом муж, что ему
хорошо, он
заботится о здоровье, она была рада, что он живёт в своём
размеренном ритме, ей
нравилось, что он живёт по своему расписанию, без спешки,
методично, уверенно.
В этой его методичности, в его постоянстве она видела цельность
натуры и
надёжность человека, которого любила. Она радовалась тому, что
может услужить
ему и этим наполнить его жизнь миром. Она думала о том, что его
жизнь
благополучна и размеренна во многом благодаря её присутствию, её
заботам и тому
бесконечному терпению, которым она словно насыщала их отношения.
Она не
признавалась себе в этих мыслях, как-то неловко хвалить саму себя,
пусть даже в
мыслях, поэтому она их отметала. Она не желала приписывать себе
никакие заслуги,
ей хотелось просто жить рядом с ним так, чтобы ему всегда было
хорошо.
Когда он уходил в ванную принимать душ,
она
вставала, чтобы успеть
поставить ему на
стол горячий завтрак. Он любил молчать, и ей нравилось его
молчание. Ей
нравилось, как он не спеша жуёт, подолгу, тщательно, сосредоточенно
и как-то
даже задумчиво, очень спокойно, так, как и требуется для хорошего
переваривания
пищи. Старательное пережёвывание одно из важных условий сохранения
здоровья,
тем более при гастрите, в этом она, как и во многом другом, была
согласна с
ним, она считала правильным и весьма полезным его воззрение на
пищеварительные
процессы.
Она расставляла тарелки, накладывала
свежую кашу,
доставала из холодильника сливочное масло, наливала в чашку тёплый
чай. Ни в
коем случае не горячий. Горячее может обжечь пищевод, а постоянное
раздражение
горла обжигающими напитками способно привести к раку. В этом она
тоже была с
ним согласна и следила за тем, чтобы ничего слишком горячего не
оказалось на
его столе.
Его стремление к тишине она объясняла
шумной
работой, целый день какофония – баяны, кларнеты, пианино, скрипки,
и он в этом
гаме с утра до вечера. Она жалела его из-за беспокойной работы и,
видя его
отрешённое лицо, не лезла с разговорами, всему своё место, думала
она. Пока он
завтракал, она шла в другую комнату, включала утюг, гладила ему
свежую рубашку.
После ухода мужа в квартире становилось
шумно.
Начиналось время просыпания дочерей, собирания в школу. Во всех
комнатах
зажигали свет, включали радио. Ждали, объявят ли актированный день
для
школьников из-за пурги.
В цигейковой шубе, в валенках, в толстых
варежках, в
толстой цигейковой шапке, она каждый день шла по замёрзшим,
покрытым снегом,
деревянным трапам, от одного дома к другому. Морозный воздух
обжигал, она
чувствовала, как холодеют ноги в пимах. Придя в чужой дом, она
видела больных
детей, к ней обращались тревожные лица родителей, она забывала о
себе, жалела
больных детей, и принималась делать всё для облегчения их
страданий.
Её быстро узнали как человека
безотказного, и
видели, что именно этот безотказный и кроткий человек на их участке
несёт им
благо. На работе ей присвоили звание лучшего участкового педиатра.
Заведующий
больницей вместе с парторгом пригласили её в кабинет и предложили
вступить в
партию, а затем пойти на служебное повышение. Она вспомнила мужа,
его родню,
вспомнила, как они приходили в ярость из-за возможных её успехах на
общественном поприще, а зачем мне эти успехи, тут же подумала она,
зачем
гневить мужа. Тут же она подумала о том, что в случае вступления в
партию она
станет зависимой от партийного руководства, ей придётся подчиняться
партийной
дисциплине, сидеть на долгих партсобраниях, а дома в результате
начнутся ссоры.
Да и вообще, сказала она себе, не секрет, что партия уже давно
стала также и
пристанищем карьеристов и подхалимов, и
отказалась.
После работы, не заходя домой, она шла в
садик,
сначала в одну группу, потом в другую, усаживала дочерей в
двухместные сани,
укутывала их поверх шуб одеялами, и накрутив на руку верёвку,
тащила сани за
собой. Если застревали в сугробе, она знала, что надо делать в этом
случае, у
неё получалось, и она продолжала путь. Наиболее трудно было, если
мела пурга, и
надо было идти против ветра. Но она справлялась. Дома её никто не
ждал, она
знала, муж придёт очень поздно. И он действительно приходил очень
поздно, у
него было красное от мороза лицо, он молчал, она знала, он молчит
от усталости,
а не от того, что не любит её. Она разогревала ужин.
В иные дни, случалось, детей из садика
забирал он,
когда удавалось раньше освободиться от работы, она радовалась и
думала, вот,
он, как и я, мы вместе, он помогает мне, заботится, переживает,
желает, чтобы
мне было легче. Она радовалась всему, что он делал по дому,
радовалась его
технической смекалке, умению всё починить, наладить. Её радовало,
что заботы о
домашних ремонтах, побелке, покраске, утеплению квартиры он с
первого дня
семейной жизни взял на себя. Я с ним как за каменной стеной, думала
она и
смотрела на него преданными глазами. В каждой мелочи она видела, он
самый
лучший. Он ответственный, он надёжный, думала она и была счастлива
тем, что они
вместе.
Его приняли в партию и назначили
директором
музыкальной школы. Он поставил перед собой задачу ещё более
ответственно
относиться к служебным обязанностям. Ей очень нравилось, что её муж
вступил в
партию не из соображений карьеризма, а по велению совести, как она
считала. Он
тоже верил в то, что членство в партии сделало его ещё более
высоким по духу,
так это он воспринимал. Он с неким внутренним благоговением
относился ко всему,
что имело отношение к КПСС, и искренне верил в светлые идеи, о
которых писали
газеты.
Здание школы стало его вторым домом,
которому он
отдавал душу и вдохновение. К проведению уроков добавились ремонты,
закупка
мебели, инструментов, академические концерты, совещания, ведение
документации,
требовательность к подчинённым. Он всему находил нужную меру,
нужное место, и
вёл дела без нареканий со стороны отдела культуры. В коллективе
было
одиннадцать женщин и восемь мужчин, у него получалось поддерживать
со всеми
ровные отношения и не поощрять сплетни.
Он вступил в общество рыболовов и
охотников, получил
удостоверение, купил охотничье ружьё, а к ружью всё то, что
требовалось для
охоты на дичь. С друзьями на купленном в складчину вездеходе ездили
раз в месяц
на охоту. Выезжали в пятницу вечером, а уже днём в воскресенье он
был дома. На
лыжах ходили по снегу, много стреляли, согревались водкой, которая
на морозе
загустевала. Холодец из водки под закуску резали ножом.
Домой он привозил наполненный
куропатками мешок.
Дочери радовались, они соскучились по отцу. Семья собиралась в
прихожей,
смотрели, как отец снимает тяжёлые унты, полушубок. Его возвращение
было
семейным праздником. «Привёз тебе работу», – говорил он жене,
улыбаясь. Зоя
переносила его двухдневное отсутствие в тревоге, а вдруг что-нибудь
случится, и
когда слышала, как открывается дверь, у неё отлегало от сердца, она
успокаивалась. После обеда они вдвоём ощипывали и потрошили добычу,
которую
затем он выносил на обледеневший балкон. Она готовила жаркое, он
хвалил и ел с
аппетитом. Она не ела. Ей было непривычно мясо куропаток. В такие
вечера он был
весел, и, случалось, ночью ласкал её.
23 глава
Отпуска были долгожданным праздником,
который
растягивался на всё лето. Начинался праздник в поезде. Перед
дорогой
нервничали, Зоя покрикивала на детей, те были возбуждены от
ожидания счастья и
плохо спали в последнюю ночь. Ехали непременно в купе, и уже когда
поезд
медленно набирал скорость, и надоевшая унылость северных пейзажей
ползла прочь,
все успокаивались и вспоминали, что давно не ели с таким аппетитом
и столь
безмятежно. В дороге много спали, а когда просыпались, снова ели и
вчетвером
играли в детские настольные игры, которые Алексей покупал
специально в поезд.
По пути на юг делали обязательную
недельную
остановку в Москве. Жили в хороших гостиницах с дежурными
табличками «мест
нет». В холле Алексей
усаживал семью на
диван и шёл говорить с администратором. Он с любезным лицом
склонялся к стойке,
смотрел тёплым взглядом и говорил с многозначительной интонацией
человека,
которому в этом мире всё доступно. Он чувствовал себя именно таким
человеком.
После получения огромных для них северных отпускных, имея
накопления, он ощущал
себя богачом, а значит, вполне свободным и независимым. Чтобы в
дороге не
обворовали, на его трусах были пришиты Зоей кармашки-кошельки для
неприкосновенной части сбережений. Администратор, обнаружив в
протянутом ей
паспорте деньги, оттаивала и находила свободный номер с удобствами.
В Москве много ходили по нескончаемым
центральным
проспектам с магазинами, стояли в очередях и покупали дефициты.
Обедали в
ресторанах. Заказывали столько блюд, что на столе не оставалось
свободного
места, а то, что не могли съесть, забирали с собой. Красную и
чёрную икру он
для всех щедро намазывал на ломти белого хлеба со сливочным маслом,
и все за
столом ели эти, диковинные для них, сказочно вкусные бутерброды.
После обеда и рюмки водки он был весел,
рассказывал
доступные для детского общества анекдоты. Дочери хохотали, Зоя
улыбалась, она
радовалась его настроению. Зое хотелось попасть в Третьяковскую
картинную
галерею, мечта о живописи не покидала. Алексей говорил – не сейчас,
при их
загруженности с магазинными покупками это невозможно. Но один раз
время на
Третьяковку нашлось, и Зоя перед полотнами гениальных живописцев
испытала
душевную боль. Мне будто нож в сердце вонзили, сказала потом мужу,
он
промолчал, говорить на такие темы с ней ему не хотелось. Как-то
становилось
тягостно, а почему, он не хотел с этим
разбираться.
В числе обязательного посещения в планах
Алексея
была ВДНХ с гигантскими павильонами, фонтанами, площадями,
множеством
живописных мест, где Алексей часто просил детей и жену позировать
ему, и
наводил на них свой новый дорогой фотоаппарат. Он купил всё, что
требуется для
печатания фотографий, а позже, уже по возвращении домой, зимними
вечерами
посвящал время этому занятию. Аккуратно обрезанные резаком
фотографии
расклеивал в фотоальбомах и каждую подписывал с указанием даты и
места, а если
что-то казалось забавным, то придумывал остроумный комментарий.
Он был вдохновлён размахом новой жизни,
где теперь,
как ему казалось, всё подчинялось его желаниям. Ещё зимой он через
общество
рыболовов и охотников приобретал льготные путёвки в Дом отдыха в
селе Крынки
Херсонской области, известный благодаря дому-усадьбе Остапа Вишни.
Там они
заодно познакомились с творчеством этого украинского писателя и
перед сном
читали вслух его смешные рассказы.
В Крынки Алексей привозил купленный для
рыбной ловли
подвесной лодочный мотор
«Вихрь». Свободных
лодок в селе было много, отдавали напрокат за копейки. Щуки на
блесну шли
охотно, и пока лодка под рёв мотора резала реку, рыба рвала из рук
спиннинг. На
берегу он вручал наиболее крупную добычу в руки жене и
фотографировал. Зоя
варила на костре уху, дети бегали за стрекозами, а после еды спали
в
поставленной отцом палатке с марлевой занавеской от мошкары.
Случалось, приглашали к себе Жанну на
выходные,
делали это из жалости, видя её неприкаянность. Случалось, вместе с
Жанной
приезжали и остальные родственники, для гостей Алексей за свой счёт
снимал в
селе комнаты. Купались в местной, поросшей кувшинками, Конке, с
живописными, в
камышах, берегами, с островками и плавнями. Устраивали однодневный
отдых на
Днепре, куда курсировал общественный катер.
Перекликаясь между собой, долго шли по
колено в
прогретой днепровской воде, но так и не дождавшись подходящей
глубины, садились
на мягкое дно и плескались. Кто-то затягивал украинскую песню,
кто-то
подхватывал. В такие минуты всё радовало и ничто плохое никого из
них не
касалось.
Особо были любимы коллективные выезды на
пикник с
ночёвкой на берегу реки. Приезжали помимо родни Алексея и его
друзья с жёнами.
Разбивали палатки, женщины на костре варили уху, а когда темнело, в
бьющих у
берега ледяных родниках искали с фонариком раков. Полные раков
сачки приносили
к костру, погружали в кипящий котёл, и вскоре бурые, шевелящие
клешнями,
превращались в ярко-красных и очень вкусных. Однажды во время
пикника
разразилась гроза, и молния ударила в старое огромное дерево, под
ним как раз
стояла палатка Кавунов. Дерево затрещало, стало падать, все
испугались, Людмила
успела сказать «Господи, помилуй!», и дерево в ту же минуту рухнуло
со страшным
треском, но их не задело. Вернувшись в город, Людмила сходила в
церковь и
поставила свечу. Эту минуту падения дерева и нависшей над всеми в
палатке
угрозы неминуемой гибели, а затем громкий голос Людмилы, призвавшей
на помощь
Господа, Алексей и Зоя запомнили на всю жизнь. Зоя думала о том,
что над людьми
есть высший Разум, Алексей думал о том, что когда в юности три года
болел
туберкулёзом и надежд у врачей не было, то молился Ему, и Он
исцелил.
Когда гостям приходило время уезжать, то
провожали
их до автобусной остановки и с хорошим настроением махали им
рукой.
Утром, до завтрака, направлялись к
веренице
алюминиевых рукомойников во дворе, где уже толпились отдыхающие в
пижамах.
Умывались холодной водой и чистили зубы.
В огромной столовой ждали накрытые деревенскими угощениями
столы.
По вечерам мазались вонючей мазью от
комаров и шли
по темноте в летний кинотеатр, где на длинных скамьях под звёздным
небом кучно
сидел народ. Смотрели фильм и, как все вокруг, отмахивались от
мошкары
припасенными заранее ивовыми ветвями.
В полночь возвращались с толпой
отдыхающих.
Укладывались спать. Мотыльки густо
летели в открытые
окна, пробивались сквозь щели в марле и роем кружили вокруг
электрической
лампочки, вынуждая поскорее погасить свет.
24 глава
После многих лет ожидания подошла
очередь на покупку
«Лады», его мечта сбылась. Он взял несколько дней за свой счёт и,
радостный,
выехал на юг забирать машину.
Отныне трёхмесячный летний отпуск
делился не на две,
а на целых три райских части. Для столь длинного счастья, конечно,
требовалась
особая экономия, чтобы свои немалые, но и не бесконечные, северные
отпускные
растянуть на как можно подольше и посчастливее. После отдыха в
Крынках и
короткой передышки в своей городской кооперативной квартире
собирались на новое
место. В Мисхоре за небольшие деньги высоко на горе, где подешевле,
снимали
комнату. Обедали в столовых, выстаивая длинные очереди. Место на
переполненном
пляже занимали с утра. К морю почти час спускались серпантиновыми
тропами.
Возвращаться обратно вверх и вверх, в гору, распаренным на горячем
солнце, было
утомительно, и казалось, это путешествие никогда не закончится.
Однако это не
портило ощущения полноты жизни, и изнурительный путь был всё же им
приятен, так
же как был приятен и весь период путешествий с экскурсиями как по
Мисхору со
знаменитой каменной русалкой в волнах у самого берега, так и по
Южному берегу,
с посещениями дворцов и парков. Катания на катере, морской воздух,
как чудно и прелестно
здесь, восхищались они.
Вечерами, очутившись в своей комнате с
выходом на
веранду, откуда с высоты видно было море, они валились усталыми, с
горящей от
солнца кожей, на постели и тут же погружались в глубокий сон.
Горный воздух,
наполненный запахами хвои, моря, жаркое солнце, купания,
размеренный ритм жизни
и понимание, что не надо никуда спешить, всё это давало им
настроение, силы,
ощущение радости и молодости.
Завершали отпуск на пустынном берегу
Азовского моря,
куда ехали на своей новой машине. Жили две, а то и три недели в
палатке. На
рассвете Алексей с дочерями ловили бычков на закидушки с огромных
камней-валунов. Клёв был обычно удачный. Рыбу Зоя жарила на
походном примусе.
Всё казалось им здесь хорошим, настоящим счастьем, какого никогда и
нигде они
не видели. Тёплое море, мелководный пляж, низкое ночное небо с
миллиардами
близких огромных звёзд, трезвон сверчков, крики чаек… Они
наслаждались тишиной,
безлюдьем, и той особой душевной близостью друг ко другу, какой
обычно не
бывает в течение рабочего года, заполненного работой, бесконечными
делами, и
нехваткой времени.
Машина дала возможность ездить за город
в лес, всей
семьёй собирали грибы, любовались с гор зелёной панорамой. Ездили
на семейную
рыбалку с ночёвкой. Это были полнота и радость
жизни.
Алексей за рулём ощущал себя
необыкновенно
счастливым, он громко пел, дети спали, жена дремала, мимо плыли
знойные
выгоревшие степные просторы.
В кооперативной трёхкомнатной квартире у
себя в
городе им было более уютно, чем некогда на Старопроточной под боком
у его
родни. Квартира им нравилась всем, а главное тем, что они здесь
были
абсолютными хозяевами. В Заполярье у них теперь тоже была квартира,
предоставленная от государства бесплатно и даже навсегда, но там, в
неуютном
заледеневшем крае тёмных вечных зим, всё казалось временным,
коротким, и должно
было как бы скоро закончиться. Зато на юге, в родном городе, они
видели ту,
истинную, настоящую жизнь, ради оплаты которой и поехали на
заработки.
Пятиэтажная хрущёвка с четырьмя
подъездами находилась
в центре города, рядом с центральным рынком. По утрам не торопясь
шли на рынок,
покупали в молочном лабазе домашнюю густую сметану, к ней горячие
тонкие блины,
набирали фруктов, овощей, отборного мяса. Зоя готовила щедрые
обеды, борщи,
котлеты с картофельным пюре. Четыре раза в день собирались всей
семьёй не на
кухне, а в зале за общим столом, так, словно в праздники, подобное
в заполярном
городе у них случалось редко.
Север встречал холодным серым небом,
долгими мелкими
дождями, ночными заморозками, а уже очень скоро и настоящими
морозами и тьмой
полярных ночей.
Жизнь, казалось, стояла на месте –
северная тьма,
фонари, скрип пим по снегу, работа, сон, снова работа, снова тьма,
морозы,
пурги, бураны… Но когда хотелось вспомнить о том, что жизнь стоит
на месте,
оказывалось, пролетело так много дней, недель, а им было всё
некогда, они всё
торопились сделать хорошо то, что требовалось по работе. Она
занималась
оформлением кабинета в училище, куда перешла на полную ставку. По
её просьбе он
приезжал к ней и помогал оформлять стенды, делал фотокопии
настенных портретов
учёных, к которым мастерил дома рамки. Её кабинет признавали каждый
год лучшим,
а когда появлялись высокие гости из столицы, то им показывали в
первую очередь
её кабинет.
У неё много времени отнимали обязанности
классного
руководителя, ходила в общежитие к студентам, проводила беседы,
переживала,
если видела, что кто-то сбивается с пути, и наставляла такую
заблудшую,
опекала, и радовалась, когда удавалось уберечь от ошибок. На
полставки работала
в детской больнице врачом, и дома, как и муж, она бывала лишь
ночью. Ей
присвоили звание «Отличник здравоохранения СССР». Он тоже получил
звание,
«Заслуженный работник культуры РСФСР». Дочери подросли, стали
самостоятельными,
и уже всем было полегче.
Она, как и он, побаливала, уставала, но
старалась не
обращать на себя внимание.
Свою жизнь
она воспринимала как часть его жизни, и себя ощущала частью его
мира и его
желаний, ей казалось, она и дня не проживёт, если его не станет.
Она боялась за
его здоровье. У него были скачки давления, и врач прописал
лекарство. Её это
беспокоило. Она просила его, чтобы он не пропускал приёмы лекарств,
и он не
пропускал. Они купили тонометр, чтобы знать каждый день, какое у
него давление.
Она переживала, что у него из-за холодов гаймориты, в поликлинике в
кабинете
отоларинголога ему делали болезненные проколы. Дочери тоже
побаливали, лежали в
больнице, и всякий раз было много волнений.
Каждую весну он по путёвке ездил на
санаторное
лечение, пил воды, принимал процедуры, и как ему казалось, гастрит
отступал.
Возвращался посвежевшим, с пониманием, что соскучился по жене. Она
радовалась,
что санаторное лечение ему на пользу, радовало, что он всё так же к
ней
расположен, как в первые годы их совместной жизни. Она говорила
себе: да, он
по-прежнему меня любит. И не говорила себе, что, однако, она
по-своему одинока.
Нет, она так не хотела думать, хотя на самом деле думала именно
так, но не
знала об этом, что она так думает, потому что не хотела знать. Она не хотела думать о том, что
он как бы не
видит её, не замечает того, что она рядом, он привык к её
присутствию, как
привыкают ко всему, что находится в доме. Так ей
казалось.
Ведь если бы он видел меня, хотелось ей
сказать
себе, тогда он замечал бы, как и во что я одета, смотрел бы на меня
так, что я
видела бы в его взгляде любовь, и он желал бы покупать для меня
платья, ходить
со мной в магазины и выбирать мне наряды, он дарил бы мне
украшения… Она не
пользовалась духами, не имела драгоценностей или хорошей бижутерии.
Не носила золотых
цепочек, бус, перстней. Никто ей ничего такого не дарил. Ни у неё,
ни у него не
было обручальных колец. Он считал это ненужным. Она не настаивала,
она не
любила спорить, ей хотелось всё улаживать миром и жить в мире с
ним. Мои
родители тоже обходились без обручальных колец, думала она.
Как и до замужества, она не имела
особого
разнообразия в одежде. Если она говорила, ей что-то надо из
гардероба, он
отвечал с привычной мрачноватой угрюмостью, так куда тебе, ведь
есть в чём
ходить, зачем ещё что-то. После паузы таки бурчал, пойди тогда и
купи. Ей
становилось как-то неловко, и как бы оправдываясь, говорила ему,
что прибавила
в весе, юбки стали тесными.
Она давно уже не была изящной, какой он
знал её
когда-то, и теперь, с её словами, что она прибавила в весе, он в
мыслях
согласился, да, она пополнела. Но эта умеренная, по возрасту,
полнота её не
портила, а скорее даже, украшала. Размышлять о привлекательности
жены ему не
хотелось, он замыкался в себе и уходил от дальнейших разговоров о
покупке
нарядов.
Но не само отсутствие разнообразия в
одежде её
смущало. Её смущало другое. Она думала, что в этом таится её,
невидимое для
посторонних, одиночество, то самое подтверждение как бы равнодушия
мужа к тому,
как она выглядит. Она не ощущала тепла от него, и утром, когда он
уходил на
работу, и вечером, когда возвращался. Он всегда был как бы погружён
в какие-то
свои мысли, не интересовался, как она себя чувствует, как прошёл её
день, что
нового у неё в работе, и какие есть у неё интересы, мечты, какие
подруги там,
где она работает, о чём говорит с ними… Ему всё равно, как и чем я
живу, ему
это неинтересно, думала она в плохие минуты, раз он ничего об этом
не
спрашивает. Но она не хотела знать, что так думает, и поэтому как
бы не знала.
Он не ходил к ней в училище на
праздничные
мероприятия, застолья, она чувствовала себя, без мужа, неуютно
рядом с чужими
мужьями и их накрашенными надушенными женщинами в новых платьях. И
она
старалась побыстрее незаметно уйти, и объясняла себе эту
поспешность тем, что
муж может приревновать. Его как бы безразличие к ней, на самом
деле, следствие
его ревности. Когда она так думала, то ей становилось легче.
В другой раз, размышляя о том, любит или
не любит он
её, равнодушен к ней или не равнодушен, она придумывала другое
объяснение. И
вместо того, чтобы объяснять его замкнутость и невнимание к ней его
ревностью,
объясняла это эгоизмом. Когда она так думала, то чувствовала
неприятное чувство
к нему, и это неприятное чувство начинало одолевать в ней её любовь
к нему, она
понимала, что ещё немного, и в ней может появиться неприязнь, и
тогда эта
неприязнь будет стремиться вытеснить из её сердца любовь к нему.
Поэтому она не
хотела называть его эгоистом, это слишком обидно, и нехорошо так
думать,
говорила себе она. И она снова думала о том, что он слишком ревнив.
Поэтому не
хочет, чтобы она красиво одевалась в разнообразные одежды, не хочет
видеть на
ней украшения, ему хочется, чтобы она была серой и незаметной в
обществе, чтобы
никто не смотрел на неё, и тогда ему спокойнее, думала она, и не
знала, так это
или нет, но ей, как обычно при таких мыслях, становилось чуть
легче. Ведь если
он меня ревнует, думала она, значит, по-прежнему любит.
Когда у него в школе организовывали по
случаю
праздников совместные застолья, или заказывали в ресторане столы,
он, в отличие
от других, жену не приглашал. Однажды, правда, было, что он позвал
её на такой
коллективный праздник, но ничего счастливого ей этот вечер не
принёс. Поначалу
она обрадовалась его приглашению. Подкрасила губы. Хотела
принарядиться, но
выяснилось, у неё ничего нет для такого случая, пришлось идти в
обычном
костюме, в котором ходила на работу. Шерстяной тёмно-фиолетовой
юбке, и в таком
же шерстяном глухом жакете. В ресторане отмечали чей-то юбилей, он,
как
директор школы, сидел во главе центрального стола, рядом с юбиляром
и его
женой, и был весел. А ей было там не по себе. Женщины пришли в
откровенных
вечерних платьях с вырезами, у них в ушах, на шеях, на пальцах
блестело золото.
Она думала о том, что на фоне такой роскоши выглядит блекло, и что
по её
внешнему виду можно подумать, она здесь случайно, и зашла не для
участия в
празднике, а по какому-то делу.
Весь вечер она находилась далеко от
него, в другом
конце зала, у самой двери, с выходом на лестницу, туда шли мужчины
покурить.
Это он усадил её здесь, и ушёл к своим, никому её не представил, ни
с кем не
познакомил, словно забыл о ней. Ни разу к ней не подошёл. Весёлые
от вина
мужчины порою звали её потанцевать, она отворачивалась от них. Она
видела, иные
дамы интересуются её мужем, он не отказывал им в улыбке, но
танцевать ни с кем
не шёл. Она знала, он не любит танцевать, да и не умеет, топчется
на месте.
Когда время приблизилось к одиннадцати и уже хотелось спать, она
спустилась на
первый этаж, забрала из гардероба шубу и ушла. Он догнал её на
улице. Домой
ехали в такси, он уснул, а когда подъехали к дому, ей пришлось
будить его.
Она не ревновала его, хотя знала, что он
трудится
среди женщин. Она доверяла ему во всём, и даже если появлялся
какой-то
случайный повод для ревности, оставалась спокойной и не обращала
внимание на
мелочи, как она считала. Она полагала, что он излишне доверчив, а
потому может
попасть впросак. Как с той молодой преподавательницей, её звали
Виктория
Антоновна, и она одно время возымела привычку приходить субботними
вечерами в
гости к Алексею Арсентьевичу. Он не умел поставить на место, был
вежлив, и их
беседы на кухне, когда уже семья собиралась ко сну, затягивались.
Зоя слышала,
как хихикает гостья, что-то оживлённо рассказывает. Зоя говорила
Алексею
наедине, что пора эти визиты прекратить, не дело всё это. Он
отвечал, да, надо,
но как, неудобно выгнать, неудобно сказать… Однажды Виктория
Антоновна пришла,
когда Алексей уехал на охоту. Зоя решила, это подходящий момент,
провела гостью
не на кухню, как это делал Алексей, а в комнаты. Показала, как они
живут, где
спят дети, где взрослые. Виктория Антоновна смотрела на царское
великолепие
взбитых подушек на кровати, в ослепительно белоснежных
накрахмаленных
наволочках, увидела чистоту и порядок в квартире, ухоженных
девочек-малышек в
пижамках... А где же ваш супруг, сказала она, смутившись. Их глаза
встретились,
Зоя смотрела открыто и по-доброму. Виктория Антоновна бросила
напоследок взгляд
на подушки, безукоризненно застеленную кровать, и больше не
приходила.
Зоя привыкла к его замкнутому характеру,
к его
молчаливому стилю жизни, она любила в нём и эту молчаливость, и эту
некую мрачность,
что видела часто в его лице.
У него были друзья, и когда в праздники
они с жёнами
по его приглашению приходили к ним в дом, она отмечала каждый раз с
некоторым
изумлением, как резко он преображался. Это был словно другой
человек, совсем не
такой, как в обычные дни их совместных молчаливых буден. Он был
оживлён,
обаятелен, поддерживал за столом беседу на интересные мужчинам
темы, мог
сделать сдержанный комплимент женщине, с аппетитом ел
приготовленные женой
блюда, и умел быть душой компании...
Таким она его знала, когда познакомились.
Ей было грустно, что он иной внутри
своей семьи,
наедине с ней, и как обычно не признавалась себе в этом, она как бы
не знала…
Она говорила себе, что в семье он как бы раскрепощается и
становится самим
собой, так ему легче, он не притворяется, а просто отдыхает. И
такое вот, ещё
одно, объяснение из многих других объяснений снимало с её души ту
тяжесть,
какая, словно против воли, как бы всегда присутствовала в ней, и
присутствовала
с того самого дня, когда она впервые осталась у него на ночь в том
южном городе
на Старопроточной.
25 глава
Врачи поставили Людмиле диагноз, о
котором она
догадывалась. Ей снились плохие сны, она просыпалась, не могла
уснуть, и думала
о своей болезни. В их роду многие умерли от рака. Теперь пришёл мой
черёд,
думала она, сидя на больничной кровати. Врач, пожилой,
немногословный еврей, не
говорил ей ничего определённого, но в его глазах она видела ответ
на свои
предчувствия.
Дочери приносили еврею шоколадные
конфеты в красивых
коробках. Вполголоса переговаривались с ним в углу палаты, а когда
тот уходил,
они вели себя неестественно, и это понимала Людмила. Она говорила
им, что не
стоит скрывать правду, все пойдём к Богу, так чего же страшиться.
Но дочери,
так же, как и лечащий врач, по поводу болезни отмалчивались. Вот
скоро тебя
выпишут, поедем домой делать закатки на зиму, говорили они, и
Людмила видела,
что им тяжело…
Вы знаете, что домой я уже не вернусь,
так она
хотела им сказать, но посмотрев на их лица, промолчала. Им кажется,
что я им
верю, ну и ладно, подумала она.
Как-то она сказала им, что хорошо бы
позвать
священника, но дочери отвечали, что в больницу его не пустят, да и
зачем эти
хлопоты, ведь скоро тебя выпишут, мама, и пойдёшь тогда к своему
попу, говорили
они. Людмила сделала вид, что ей всё равно, но была огорчена. Она
не понимала,
отчего эта горечь, а точнее, как бы не понимала. На самом деле она
знала в
душе, что сильно провинилась перед Богом. Ведь она так редко о Нём
вспоминала.
И то, разве что по праздникам, взять святой воды, освятить кулич.
Как давно я
не причащалась, от этой мысли она села на кровати, спустила ноги на
пол, и
сквозь шерстяные носки ощутила холод половиц. Вот так же холодно
будет в гробу,
подумала она. В палате было темно, пусто, соседок по палате
выписали. В окно
она видела луну, чёрное небо.
Как же так, неужели это всё, и я больше
не увижу
никогда ни луны, ни неба, ни солнца, она прогоняла такие мысли, и
говорила
себе, что на самом деле смерти нет, а есть Бог, есть рай, об этом в
детстве ей
рассказывали мама и бабушка. И когда мы умрём, наша душа полетит на
небо,
говорили они. Её водили в церковь на службы, и там её душе было
необычно
приятно, будто сладко, и она желала всегда быть в церкви,
подумывала поступить
в монастырь. А потом бегство с Арсением, замужество… И что теперь.
Жизнь прошла
слишком быстро. И кажется, что только всё начинается, и столько бы
ещё
переделать разных важных дел, а надо расставаться навсегда и с тем,
к чему
привыкла, и с тем, чего не успела узнать и к чему не успела
привыкнуть. Но самое
страшное, она понимала, это то, что придётся отвечать за свою
жизнь. Без
покаяния уходить из этой жизни нельзя, говорила её мама, она каждый
день
просила у Господа христианскую кончину. Её пожелание исполнилось. А
исполнится
ли моё пожелание, думала теперь Людмила, и не знала, что делать.
Когда сын с семьёй перед отъездом пришли
прощаться,
она стала говорить о священнике и о желании причаститься. Сын
фотографировал
мать, говорил ей о скорой выписке, Зоя – о том, что каникулы
подошли к концу,
детям в школу, а им с мужем на работу…
Людмила посмотрела на сына и
попросила
оставить их наедине с Зоей.
Стало тихо, за дверью
слышались голоса
внучек и сына. Голос свекрови звучал виновато и мягко. Она держала
Зою за руку,
смотрела ей в глаза:
– Прости за всё, обижали мы
тебя
напрасно. Лучше тебя никто не сумел бы так смотреть за Алёшей. Ты
преданная,
добрая, и хозяйка справная, всё у тебя в доме чисто, аккуратно,
дети в чистом,
наглаженном, муж обихожен, ничего плохого не могу сказать. И мою
Жанну прости,
не знает сама, чего несла про тебя, зачем пакости тебе творила. А
ты всё молча
сносила, у тебя, Зоя, золотой характер. Я и сыну это уже не раз
говорила.
Никогда никто не слышал от тебя злого слова. Прости ты нас всех, и
меня прости.
Они обе плакали.
– Зоя, будь ласка... – она перешла на
украинский
язык. – Я пам'ятаю, ти
розповідала, у твоєї сестри свекруха до церкви ходить, так
може, ти
зробиш мені добру справу, попросиш до мене привести батюшку.
Ночью Людмиле не спалось, она думала о
своей
неминуемой и уже очень близкой смерти, о батюшке, и просила кого-то
доброго,
хорошего, помочь ей, как Он помог её матери, и даровать
христианскую кончину.
Маленькая, сухонькая Анна Серафимовна с
ясными
голубыми глазами, с приветливым лицом, в светлой косынке,
понравилась Людмиле.
Таких старушек она видела в церкви. Людмила сказала ей о своём
желании.
На следующий день, ранним утром, в палате Людмилы был священник.
Как ему
удалось пройти, Людмила не спрашивала. Богу всё возможно, думала
она, и была
благодарна Анне Серафимовне, что откликнулась и помогла. Значит,
всё будет
хорошо, только уже не в этой жизни. Так думала она, и ей было легко
на душе.
Исповедовав и причастив Людмилу, священник сказал ей, что завтра
большой
праздник. Она вспомнила, да, конец августа, в детстве родители
обязательно шли
на Успение Божией Матери в церковь, брали её с собой, стояли в переполненном храме, и
она видела их
слёзы. Когда священник ушёл, она закрыла глаза, улыбнулась…
26 глава
Под утро Алексею приснилась мать, она
улыбалась ему.
Он проснулся и включил на своей тумбочке ночник. Зоя не спала.
– Чего не спишь? – сказал
он.
Он хотел рассказать ей, что ему
приснилась мать, и
оттого он проснулся. У него было плохое
предчувствие.
– Мне приснилась твоя мама, – сказала
она.
Свет ночника был мягким, но ей после
темноты он
казался очень ярким, она щурилась.
– В белом? – сказал
он.
– Да.
– В небе?
Она взглянула на него и кивнула.
– И мне, – сказал он. – То же самое...
Как может
быть такое?
Она молчала.
– Во всём белом, стояла посреди неба, в
свету, она
улыбалась мне, – сказал он.
Он ей про свои сны не рассказывал. Это
было впервые.
Он боялся снов, и старался их забыть.
Он посмотрел на неё и
сказал:
– А в твоём сне она
улыбалась?
– Кажется, да. Она смотрела на меня
издали.
Когда он собрался уходить на работу,
принесли
срочную телеграмму. Почтальонша знала Алексея, её ребёнок учился у
него. Она с
сочувствием взглянула на его вопросительное лицо. «Мама умерла», –
прочёл он
вслух и отдал телеграмму подошедшей жене. Послышался шум, группа
вооружённых
солдат спускалась, стуча сапогами, вели человека в наручниках.
– Зэка нашли, что сбежал. У товарища
прятался, –
сказала почтальонша. – Дом оцеплен. Меня еле пропустили к вам.
Алексей посмотрел на почтальоншу и дал
ей
рубль.
Она обрадовалась и сказала с
чувством:
– Земля пухом вашей маме.
Соболезную.
Друзья Алексея забрали их дочек к себе.
Младшая,
узнав, что у Кораблиных овчарка, стала прыгать, но вспомнив, что
бабушка
умерла, сделала серьёзное лицо.
Из-за нелётной погоды они долго сидели в
аэропорту,
Алексей нервничал, боясь опоздать на похороны. Резко похолодало. Он
ходил в
буфет, приносил в термосе горячий чай. В зале ожидания людей было
немного. Двое
немолодых мужчин в военной форме читали газеты, выходили покурить.
Молодая пара
сидела в обнимку, они часто целовались и как будто никого не
замечали.
Были ещё какие-то люди, командировочные,
скорее
всего, а куда ещё можно улетать в такое время, когда все, наоборот,
возвращаются из отпусков, так думали они, и как бы не знали об
этих, ненужных
им, мыслях. Ожидание затягивалось. Ночью пришлось идти в гостиницу,
но и утром
холодный туман так же, как и накануне, стелился по мёрзлой земле.
Неба не было
видно. После трёх суток ожидания они сдали билеты и на такси
поехали на
железнодорожный вокзал.
Город С. встретил их тёплым солнцем.
Птичьи голоса,
те же лёгкие платья на женщинах, белые брюки на мужчинах, как это
было в день
их недавнего отъезда. Они сняли плащи, шапки, но всё равно было
жарко. Таксист,
пока ехали, рассказал им анекдот, они не засмеялись, и он замолчал.
На похороны они опоздали. Людмилу
похоронили до их
прибытия.
Мы ждали вас, ждали до последнего, мы
были
вынуждены, говорила им Наташа. Она будто оправдывалась. Алексей
смотрел на
отёкшие, с раздутыми венами, ноги сестры и думал о матери. У той
тоже были
отёкшие ноги, и тоже был варикоз. Как мало в своей жизни я сделал
для матери,
подумал он. Он вспомнил, как мать в предыдущую зиму жила у них в
гостях, как
удивлялась полярным сияниям, не перестающей темноте полярных ночей,
и с какой
опаской, закутавшись, выходила во двор погулять с внучками. И как
она
обрадовалась, когда подошло время возвращаться в родные южные края.
Ему было жаль того, что тяжба
родственников из-за
дома, в котором последние годы прожила мать во втором замужестве,
разрушила
отношения матери с дедом Колей, как все называли её второго мужа,
они
расстались. Мать затосковала. Она прожила бы дольше, думал Алексей,
если бы
осталась с дедом Колей в том доме, если бы никто не лез к ним, не
настраивал
друг против друга. Родственники деда Коли, сын и дочь, тоже жалели
о
случившемся, приезжали к Наташе и Жанне с мировой. Наш дед Коля и
года не
прожил после разлуки с Людмилой Андреевной, говорили они как бы
виновато. Так затосковал по вашей матери,
что и слов
нет, рассказывали они.
Если бы их совесть мучила, так
предложили бы полдома
Колиного нам отдать, сказала после ухода гостей Жанна. Да, дом был
хороший,
жалела Наташа, добротный, с подвалом большим, закаток столько туда
влезало, сад
фруктовый, огород. До города близко, автобусная остановка рядом.
Они вспомнили,
как уговаривали мать выйти замуж за Николая, и главным аргументом в
их уговорах
был этот самый дом с большим двором, деревянным забором, воротами,
удобно
расположенный в центре деревни. Мать смущало, что Николай – брат её
мужа-эмигранта, она помнила, что с молодости Николай не скрывал к
ней симпатии,
а когда понял, что Арсений оставил семью, стал навещать Людмилу. Он
казался ей
надёжным человеком, он меня не бросит, думала она. И вот,
оказалось, ошиблась,
бросил. Она успела за многие годы жизни с Николаем привыкнуть к
нему,
сроднилась, и оставшись в старости без мужа и без собственного
жилья,
почувствовала себя опустошённой. Это увидели её дочери, и как бы
поняли, какую
ошибку совершили, подталкивая мать к разводу, но об этих своих
мыслях они как
бы не знали и в этих мыслях себе не признавались.
Алексей вспоминал всю эту историю и
думал о своей
вине перед матерью. Я был слишком занят своими делами, не
вмешивался, а ведь
надо было остановить сестёр, чтобы не ссорили мать с дедом Колей.
Он вспоминал,
как мать помолодела, ожила, после того, как переехала жить ко
второму мужу, и
когда Алексей с семьёй приезжали к ним в деревню, их встречали
щедрыми
подарками и большими угощениями. Ему вспомнилось, что мать, как и
его сёстры,
особенно были привязаны к его старшей дочери, и та жила у бабы Люды
и деда Коли
всегда подолгу. Однажды шестилетнюю Иришу оставили у них в деревне
на всю зиму,
когда летом вернулись с севера, увидели, что ребёнка чрезмерно
раскормили. Зою
это сильно расстроило, а родня Алексея гордилась, что дівчинка
стала дуже красивою. Зоя винила себя, что пошла на поводу у
свекрови,
уступив слёзным просьбам и на так долго отдала ей свою дочь.
Излишняя полнота
осталась у Ириши на всю жизнь.
Наташа вздыхала и поглядывала искоса на
брата в
ожидании, когда тот заговорит, она не решалась нарушить его
молчание. Они
сидели на скамейке во дворе дома. Рядом стояли дорожные сумки,
поверх сумок
лежали плащи.
Алексей взглянул на сестру, сказал, что
пошёл искать
такси, и очень скоро вернулся. Он шёл сутулясь, смотрел под ноги, и
Зое
казалось, что с его носа вот-вот упадут очки.
Жанна ехать с ними на кладбище
отказалась. Она
выглянула из своей времянки, издали поздоровалась, и больше не
показывалась.
В дороге молчали. Зоя посмотрела на
осунувшееся лицо
Алексея, взяла его за руку и не отпускала.
Через полгода им снова пришлось ехать на
похороны.
Умер отец Зои.
27 глава
«29.5.71.
Здравствуйте, дорогие Лёша, Зоя, Ира и Оля! 20-го мая приехал в К.
20-го и
21-го мая ходил по организациям, везде обещали помощь, но сроки
таковы, что мне
и отпуска не хватит. Решил действовать самостоятельно. 22-го начал
устанавливать памятник и вчера, т. е. 28-го мая, закончил, и
посадил цветы. И
вчера же сфотографировал. Половину работы делал сам, чтобы всё
ускорить. Тут
местные жители так скоро памятники не устанавливают, а ждут, когда
осыплется и
просядет земля. Мне же ждать этого было некогда, а поэтому я сделал
так:
поперёк могилы положил четыре металлических прута-лома с таким
расчётом, чтобы
они своими концами легли на не вскопанную землю. Под концы ломов,
поперёк их,
положил железные обломки. Таким образом, если земля будет оседать
на могиле, то
на памятнике это не отразится, и он останется в том же положении,
как и
поставлен. Ну, а осыпавшуюся часть придётся заравнивать свежей
землёй. Вокруг
памятника мы с Иваном Коровиным положили дёрн. Вот и всё.
О мамаше. Мы с вами приняли верное
решение насчёт
того, что жить ей дальше тут негоже. Мне и соседи сказали,
восьмидесятилетнего
человека рискованно оставлять в одиночестве. Эти три месяца, что
она тут
пробыла в четырёх стенах, пошли ей не на пользу. Она удручена,
молчит, сильно
похудела, плохо ест. Как я увидел по её скудным припасам, она в
магазин
выходила редко. Дома четверть засохшего хлеба, несколько картошин,
пол-кило
крупы. В настоящее время она прихворнула, кашляет, а лежать не
хочет. Просится
жить к вам, в Заполярье. Я сказал ей, такой вариант точно не для
неё. Но она
всё равно к вам просится. Как-то придётся её убедить, в таком
возрасте самое
лучшее жить в тёплых краях. Хотя, если честно, то у нас ей будет не
очень
удобно, у нас, как-никак, находится ещё и моя престарелая мать, а в
наличии
всего три комнаты. Кстати, мамаша именно за это и уцепилась.
Говорит, у Зои
больше комнат, поэтому там я никого стеснять не буду, а у вас я
буду, сказала,
путаться под ногами. Но раз такова судьба, то пока пусть живёт с
нами. А дальше
будет видно.
Документы по сдаче квартиры государству,
наконец,
оформлены. И в ночь на 1-е июня в 00.40 мы с мамашей выезжаем. От
неё привет
всем вам. Макарий.
PS
Директор музея Геннадий Игоревич оказывал мне посильную помощь.
»
У Кочергиных Клавдию Васильевну поселили
в комнате с
Анной Серафимовной. Макарий вынес кресло и стол,
постоял в
задумчивости, глядя в окно. Ушёл искать помощника, чтобы перетащить
тахту из
зала. Вскоре он вернулся с загорелым, лысоватым соседом, лоджия
которого была
вплотную к их лоджии. Вдвоём они быстро всё сделали, и над головой
Клавдии
Васильевны заговорили о рыбалке. Сосед чмокал губами и называл
лучшие места,
где рыба сама прыгает на крючок. Через открытую форточку доносился
шум прибоя,
в комнате было свежо. Хорошо, однако, у моря жить, сказал Макарий и
спросил,
как зовут соседа. Они договорились на следующее воскресенье вместе
сходить на
рыбалку, и оставили Клавдию Васильевну одну. Было слышно, как они
продолжают у
дверей разговор.
Проводив соседа, Макарий вернулся к тёще
и сказал,
что Зина сегодня допоздна, комиссия в понедельник приезжает, надо
подготовиться, а Лариса у нас ведь уже три года в санатории лечится
от
сколиоза, там и живёт, и учится, Зина подняла связи, удалось
устроить. Мы вам
об этом не писали, не хотели волновать. Макарий помолчал, ожидая,
что тёща
будет задавать вопросы. Она ничего не говорила. Но мы Ларису домой
к себе,
конечно, забираем, на воскресенье и на праздники, сказал он. Она
тоскует там,
интернат есть интернат, хоть и санаторного типа, родительское тепло
никто не заменит,
но она терпит, Зина к ней строгость проявляет, говорит, без
строгости нельзя.
Мне, правда, скажу вам, мамаша, дочку жалко, пятнадцать лет,
взрослая девочка,
а на самом деле дитя, уж как я по ней скучаю, слов нет, но Зина
говорит, надо
дочке лечиться, иначе проблемы будут со здоровьем. А я так, если
честно, скажу
вам, мамаша, следующее.
Он наморщил лоб, его глаза сузились. В
эту минуту он
подумал о том, что тёща плохо слышит, и вряд ли всё поняла из
сказанного, да
это и к лучшему. Ему хотелось выговориться. Проблемы уже есть,
продолжил он
свой рассказ, и они не со здоровьем, а с другим, с тем, что ребёнок
родителей
не видит, а Лариса, вы об этом не знаете, мы скрывали и от вас, и
вообще от
всех, разве что Зоя знала, так вот, в шесть лет менингит перенесла,
припадки
эпилептические потом начались. Я вам историю расскажу, как Ларису
исцелить
удалось. Мы совсем отчаялись, а моя мама тайком от Зины отвела
Ларису в
церковь, её там соборовали, причастили, батюшка там был,
старенький, беленький,
усердно помолился, и наша Лариса пошла на поправку. Батюшка этот,
мама мне по
секрету сказала, четырнадцать лет назад Ларису окрестил, Зина того
не знает.
Она же у нас атеистка воинствующая. Да я и сам долго не знал. Мама
скрывала.
Она всё винит себя за смерть Андрюши, переживает, что умер не
крещёным. Когда
Андрюша родился, Зина и слышать не желала о том, чтобы сына
окрестили.
Запретила маме. Зина у нас такая. Непримиримая. Ни во что не верит.
Строгая
материалистка. А когда узнала, что Ларису в церковь свекровь
водила, то уж как
разгневалась, кипела вся. Мама моя ей сказала, смотри, Зина, Ларисе
стало
лучше. Это ли не чудо. Зина не согласилась. Нет, говорит, никакого
чуда, а есть
правильно подобранные лекарства. Ну, не знаю-не знаю. До этого же
никакие
лекарства не помогали. Тогда, помню, Зоя приехала, радовалась с
нами, что у
Ларисы улучшение, а моя мама и скажи: Иисус Христос дитя исцелил.
Зина
фыркнула, сказала нехорошее про Христа, вы же знаете свою Зину,
умеет сказать.
Так ваша младшая дочь, мамаша, – Макарий стал говорить громко,
чтобы тёща
наверняка услышала, – заступилась за Христа. Я прям опешил. Как не
стыдно,
нехорошо так говорить о Христе, сказала строго, и посмотрела
строго. Зинаида
моя прям осеклась, гримасу сделала. Зою моя мама поддержала. А
эпилепсия у Ларисы
с тех пор прекратилась. Так что, мамаша, чудеса бывают на
свете.
Клавдия Васильевна в сером суконном
платье сидела
молча на кровати Анны Серафимовны. Она почти всё расслышала из
сказанного
зятем, и теперь раздумывала над его словами. Ей было жалко внучку.
Как можно
держать ребёнка вдали от родителей, как это жестоко, но это так
похоже на Зину,
подумала она.
Анна Серафимовна недавно ушла в церковь.
По городу
разносился звон колоколов, начиналась всенощная.
Анну Серафимовну больше всего радовало,
что дом, в
котором их поселили, находился близко от храма. Кочергины переехали
в этот
город не так давно, после того, как Макарий получил назначение на
новую
должность. Здесь хорошо, кроме одного, говорила Зина по поводу
жизни в
курортном месте, теперь к нам зачастят родственники и друзья. Она
не ошиблась.
Летом к Кочергиным стали ехать ближние, дальние родственники, и те,
о ком не
было раньше и слышно. Зину наплыв гостей раздражал, она ходила по
дому с
поджатыми губами, и гости вскоре съезжали. Она договорилась с
мужем, что когда
стукнет пенсионный возраст, они обменяют жильё на другой город, не
у моря.
Перед сном Анна Серафимовна молилась и
клала немалое
количество земных поклонов. Перед тем, как начать молитвенное
правило,
открывала чемоданчик с церковными сокровищами, зажигала свечу.
Клавдия Васильевна засыпала под её
молитвенный
шёпот.
Время для Клавдии Васильевны тянулось
медленно. На
улицу она не выходила. Большую часть времени сидела в лоджии и
смотрела на
море.
Каждый прожитый день ей казался годом.
Она ждала
младшую дочь, та обещала к ней приехать.
Однажды вечером, когда за стеной
Кочергины смотрели
телевизор, а Анна Серафимовна возилась с мытьём посуды на кухне,
Клавдия
Васильевна закрыла дверь в свою комнату и написала неразборчивым
корявым почерком
Зое письмо.
«Ты знаешь Зинаидин характер. Мне тяжко
с ней. Она
какой была, надменной, такой и осталась. Хорошо, Макарьева мать
добра ко мне,
разговаривает со мной. Приглашает ходить с ней в церковь на
воскресные службы.
Но я от этого давно отвыкла. Хотя, признаюсь, душу иногда царапнёт
воспоминанием церковного детства. А у Зины в доме я ощущаю себя
попрошайкой.
Забери меня, очень прошу. Приезжай поскорее. Жду не дождусь».
Зоину мать Кавуны забрали к себе.
В семье Кавунов Клавдии Васильевне стало
получше.
Она, как и её покойный муж, уже очень
плохо видела,
плохо слышала, после смерти мужа она потеряла интерес ко всему, и в
конце
концов смирилась с тем, что придётся покинуть этот, ставший ей
родным,
уральский город, в котором прошли лучшие годы семейной жизни. Она
понимала, что
больше никогда сюда не вернётся.
Она
думала об умершем муже.
Остаться без того, с кем прожила всю
жизнь, это ей
казалось делом слишком тяжёлым. Она привыкла к тому, что он был
рядом с ней
каждый день, каждую ночь, они жили так, как два сросшихся,
переплетённых
стволами, дерева, и теперь, когда одно из деревьев высохло, второе
дерево
почувствовало и себя мёртвым.
Она видела, как Зоя специально для неё,
беззубой,
мелко-мелко шинкует на кухне варёные овощи для винегрета, делает
супы-пюре,
видела, что дочь переживает за неё, и оттого ей было ещё тяжелее. Я
вынуждаю их
заботиться обо мне, думала она. По крайней мере, я не лежачая, и
могу сама за
собой смотреть, эта мысль давала ей облегчение.
Летом её брали на море, жили в палатке.
Она часто
уходила на высокий берег, там подолгу стояла над морем, заложив
руки за спину,
на ветру её длинное платье раздувалось, издали её неподвижная
фигура казалась
каменной.
Больше всего она страшилась того, что её
хватит
удар, и она окажется беспомощной, как это случилось после инсульта
с мужем. Она
боялась стать обузой другим людям.
Когда мужа на «скорой» отвезли в
больницу, ей
хотелось думать, что он
скоро
выздоровеет, будет говорить, смотреть, слышать. И больше ничего не
надо. Просто
чтобы он дышал и жил, и они снова пили бы по утрам чай с вареньем,
и в их
однокомнатной квартире по-прежнему было бы тихо и хорошо. Она
представляла: он,
как обычно, сидит за столом, мягкий свет от настольной лампы, рядом
бронзовая
фигурка Ленина, муж пишет воспоминания революционера.
Клавдия Васильевна разглядывает
черно-белые
фотографии, которые сделал Макарий. Вот их квартира и тот самый
рабочий стол
Павла Павловича, покрытый толстым стеклом. В углу на тумбочке и на
столе стопки
книг. Настольная лампа со стеклянным матовым плафоном. Вот та самая
бронзовая
фигурка Ленина, вождь сидит, склонившись над книгой, с его плеч
свисает пиджак,
его ноги скрещены. Тут же на столе будильник, пресс-бювар, высокий
стаканчик с
отточенными карандашами. На стене отрывной календарь.
Центральную часть стены над столом занимает
внушительных
размеров фотопортрет Ленина с газетой в руках, по бокам от портрета
два
поменьше, на одном фото – Зоя, на другом – Зина с десятилетней
Ларисой. На боковой части стены, возле
окна,
фотопортрет Павла Павловича. Возле стола на фото видна деревянная
спинка стула,
на этом стуле сидел Павел Павлович и писал воспоминания о своей
революционной
борьбе. Когда приезжали внучки, он в подходящий момент усаживал
обеих перед
собой на диван, сам садился на свой рабочий стул, и рассказывал,
как он
встречался с Лениным.
Несколько фото с похорон. Он в гробу.
Рядом с гробом
Клавдия Васильевна в шерстяном платке. Она пристально и будто с
любопытством
смотрит на покойного. Словно ждёт, не откроет ли глаза, в её лице
как бы
надежда, что он не умер. Ей трудно поверить, что этот, родной
человек, который
совсем не похож на мертвеца, и выглядит так, будто крепко спит, на
самом деле
спит вечным сном. Вокруг гроба стоят Зоя, Зина, Алексей, и ещё
много людей.
Макария на фото нет. И это понятно. Ведь он в это время с
фотоаппаратом.
Пашу, как персонального пенсионера,
заслуженного
партийного работника, положили в одноместную палату. За ним был
хороший уход.
Приходил корреспондент городской газеты, и один раз приезжал
кто-то из руководящих
партийцев. Навещали пару раз товарищи по партии. Клавдия
Васильевна была
знакома с каждым из них, она знала их имена, они раньше бывали в
их доме, и
вместе сидели за столом. Теперь они застыли в углу палаты, стояли
тесно, словно
хотели спрятаться друг за дружкой, смотрели на неподвижную фигуру
на кровати, в
их серых, морщинистых лицах Клавдия Васильевна читала страх
смерти. Они тоже,
как и я, как и все мы, не хотят умирать, все мы этого не хотим,
думала она, и
ей было жалко их и вообще всех людей. Они были одеты в хорошие
тёмные костюмы,
которые обычно надевали на партсобрания и на похороны своих
соратников, больше
эти костюмы надевать было некуда. На каждом из них были белая
рубашка и
галстук. Через открытую форточку доносился шум города, и этот шум,
и этот
свежий воздух, что заплывали через форточку, казались неуместными
в палате, где
стояла одинокая койка с неподвижным на ней человеческим телом под
простынёй. Весна или осень,
этому
человеку было всё равно, что там, какое время года за окном. За
окном была
зима, как и раньше, до инсульта этого человека, по улицам шли
люди, и женщины
катили в колясках детей. Он не мог говорить, и, как все думали,
был без
сознания. Может быть, он и правда был без сознания. Он не открывал
глаз,
казался мёртвым.
Но к ночи, когда уже было темно за
окном, когда
закрыли форточку и воздух в палате стал тяжёлым, Клавдия
Васильевна в свете
электрической лампочки заметила, что его глаза открыты. Она
подумала, ей
кажется. Он взглянул на неё, она увидела, что его губы шевелятся.
Значит, у
него нет инсульта, подумала она. Если бы это был инсульт, он не
смог бы
шевелить губами. Она обрадовалась и подумала, что врачи ошиблись,
утром все
удивятся, когда узнают.
Она наклонилась и поцеловала его в
щёку. Он двинул
рукой, и это ещё больше убедило её в мысли, что врачи ошиблись.
Вряд ли
инсульт, подумала она. Надо позвать врача, она поднялась, но он
сказал ей:
– Не уходи.
– Паша, – она взяла его за руку. – Ты
жив. Ты
говоришь.
– Да, – сказал он.
Ей показалось, он плачет.
– Что ты, не плачь, – сказала она. – Ты
выздоровеешь.
– Кланя, – сказал он. –
Кланечка…
Он часто называл её Кланей. Она
смотрела на него.
– Кланечка, я тебе хочу сказать… Ты
где?
Она придвинулась.
– Я тебе скажу вот что. В своей жизни я
был
коммунистом. Это было как бы святым, как бы главным. Но было ещё
что-то, то,
что я утаивал от всех, и от себя, и это тоже было святым. Но я не
знал об этом.
Я не говорил себе этого, но оно было, это, самое, святое. И когда
я работал
директором музея, я кое-что делал. Только два человека знали об
этом, два
человека, они привозили мне иконы, они просили спасти иконы, я
прятал их в
подземных хранилищах. И вот это как бы давало мне какую-то
радость. Однажды я
спрятал одну такую икону, древнюю, тёмную… И был с ней случай. Мне
Никонов говорил,
что она чудотворная, эта икона Божьей Матери. Я как бы не придал
значения. Но
потом, там, в подвале… Был случай. И я тебе одной расскажу. Я
увидел свет. Но
сразу скажу, на самом деле света не было. Вернее, он был, этот
свет, как я
потом догадался, просачивался через щёлочку из приоткрывшейся
двери. Но я тогда
подумал, что этот свет шёл от чудотворной иконы. И вот, знаешь,
меня взял
страх. Мне будто пролился ещё один свет – в моё сознание, что ли,
в мою память.
Я вспомнил в ту минуту, как в юности, мне ещё шестнадцати не было,
носил
вериги, и как собирался стать монахом, и потом не стал им, а стал
революционером, другом тех людей, которые были против всего того,
во что я
верил… Я стал как бы предателем. Вот это я вместе с тем светом как
бы от иконы
увидел. И там, в подземелье, когда шёл этот как бы свет, мне стало
ужасно не по
себе. Я понял, что ошибся. Ошибся во всём. Во всём. И даже ошибся,
как там же и
понял, даже в этом свете, но этой ошибке я был рад. Приняв обычный
свет за
чудотворный, я будто очнулся. Я ушёл поскорее оттуда, постарался
всё забыть, и
забыл, как бы забыл. Мне так было спокойнее. А про то, почему
прячу иконы, я не
говорил, что святое, нет, а говорил себе, что это культурное
наследие, поэтому
я прячу иконы. Я не говорил себе, что на самом деле я прячу их по
другой
причине, а по какой именно, в этом я себе не признавался. А
теперь, когда всё,
когда всё… когда пришло время, когда я ухожу, а я, Кланя, ухожу, я
думаю о тех
спасённых иконах, я надеюсь, что хотя бы это мне будет
засчитано…
– Засчитано?
– Да.
Где, кем, когда засчитано, что значит
«засчитано»,
хотела спросить она, но не стала спрашивать. Она как бы страшилась
узнать
ответ, о котором догадывалась. И если её догадки, в которых она
себе не
признавалась, оказались бы верны, тогда и ей самой пришлось бы
думать о том, а
будет ли и ей что-то засчитано, но она не открылась себе в этих
догадках, и не
стала ничего спрашивать у мужа.
– Мне очень жаль, – сказал
он.
– Чего жаль? – сказала
она.
– Мне жаль своей жизни.
– Не говори так, Паша, – сказала она и
сжала его
руку.
– Знаешь, я вот думаю, думаю о том,
какую длинную
жизнь я прожил, да, как долго же я жил… А теперь думаю: зачем?
Ради чего? Что я
забираю с собой туда? Ничего. Ни-че-го. И даже тот свет, что я
увидел в
подвале, оказался не тем, о котором я подумал, не чудотворным, а
обычным,
земным, нашим светом. А теперь…
Он замолчал, ей показалось, что
надолго, но он
молчал не так, как обычно. Он будто говорил и молчал. Она
услышала, что он
говорил. Он сказал:
– А теперь, Кланя, я точно увижу свет.
Только не
этот.
Он снова замолчал, закрыл глаза, и
повторил:
– Увижу. Навсегда.
Он снова молчал. Она слышала, как он,
будто молча,
говорит ей:
– И что будет, что будет,
Кланя-Кланя…
Она хотела ему сказать, что будет всё
хорошо, но она
знала, что если так скажет, то покривит душой. Она не знала, что
ему сказать.
Он посмотрел на неё, и она увидела,
что он как бы
улыбнулся:
– Кланяша моя…
Он больше ничего не
говорил.
Она не сразу поняла, что он
умер.
Врач не поверил, что пациент говорил
перед смертью.
Этого не может быть, сказал он и посмотрел на Клавдию Васильевну.
Вы просто
переутомились, задремали, и вам приснилось, сказал врач. Может
быть, сказала
она. А вдруг он прав, и это мне и правда приснилось, подумала
она, но не
поверила в это.
28 глава
«Председателю облисполкома т. Пасенко
Л.П. от
гражданки Коровиной К.В.
Прошу вас назначить мне пенсию, как
жене покойного
мужа Коровина Павла Павловича, персонального пенсионера,
коммуниста с марта
1917 г. Я вступила в брак с П.П. Коровиным в 1915 году, и все
годы совместной
жизни была на его иждивении.
К заявлению прилагаю справку из
домоуправления, а
также копию свидетельства о смерти мужа.
Копию свидетельства о браке пока
приложить не могу,
так как данный документ сгорел во время пожара квартиры в 1916
году. Мною
написано письмо в архив города П. с просьбой выслать копию
документа о
регистрации брака. Коровина К.В.»
Клавдия Васильевна прочитала
написанное по её
просьбе дочерью письмо, подписала. Рука у неё дрожала, и подпись
получилась
крайне корявой.
Она стала ждать ответа из
облисполкома. Ей казалось
важным то, что она написала. Если мне будут выплачивать пенсию,
то я смогу
отдавать деньги Зое, и тогда, думала она, я уже не буду ни у кого
сидеть на
шее. Она всё время думала о том, что хотя дочь, да и зять, добры
к ней, но она
ведь живёт за их счёт. И они тратят на неё свои средства, чтобы
она была сыта.
Она старалась есть маленькими порциями, да ей и не хотелось особо
есть. Дочь
это печалило, она составляла семейное меню так, чтобы и матери
подошло. Пюре,
паровые котлетки, творожные запеканки, протёртые тушёные овощи,
то, что хорошо
для старушки без зубов.
Алексей не возражал против детского
стола, он даже
остался доволен, ведь это при гастрите очень полезно. Знаешь,
приезд твоей мамы
пошёл мне на пользу, ты стала больше уделять внимания
диетическому питанию, не
добавляешь в борщи томатную пасту, и у меня перестало щипать
желудок, сказал
он. Вроде я и раньше готовила диетическое, сказала Зоя без
удивления, она
хорошо знала его капризы. Томатная паста была у них на особом
месте в
кулинарной войне, которую затевал время от времени против Зои
муж. Без томата
борщ оказывался пресным, и Алексей ел его неохотно. С томатной
пастой борщ был
вкусным, но Алексей сердился, что жена нарушает ему диету. Она
перестала
покупать томатную пасту, ни в одном блюде её не было, и репчатого
лука тоже,
Алексей не любил в супе лук. В гостях или в ресторане, куда они
иногда всей
семьёй ходили по воскресеньям или праздникам, он налегал на
недиетические
блюда, и с томатом, и с луком, и на здоровье не жаловался. Зоя
думала про себя
о том, что надо позволять мужу быть чем-то недовольным, пусть
выпускает пар,
думала она, пусть снимает с себя напряжение, даже если и всем он
недоволен, он
муж, и это его право. А она жена, её обязанность – терпеть. Эту
философию она
выработала постепенно в процессе семейной жизни, и это ей
помогало жить так,
чтобы в доме был мир.
Для неё примером была родная мать.
Клавдия
Васильевна считала основанием прочности семейной жизни –
терпение. Зоя не
слышала, чтобы родители ссорились. Сейчас, когда мать овдовела,
Зоя испытывала
тревогу за неё, она видела, как ей тяжело, знала, как она любила
отца, и теперь
Зое хотелось сделать для неё что-то особо доброе, чтобы та
оттаяла душой.
Клавдия Васильевна приводила себе на
память
предсмертные слова мужа, размышляла над ними, и думала о том, а
как она умрёт,
и что будет с ней перед смертью, и, главное, что будет потом,
после. Когда она
думала об этом, ей становилось не по себе, она шла к окну и
смотрела, как пурга
метёт и метёт, и ничего кроме пурги не видно.
Паша сказал, что прожил свою жизнь
впустую, думала
она, и удивлялась. Почему он так сказал, ведь у него столько
наград, грамот,
его знали в городе, о нём писали в городской газете. Он прожил
честно, жил по
совести. Разве может такая жизнь быть впустую, думала она, а
потом думала о
себе, о своей жизни, и не знала, что сказать о себе.
Она любила Пашу, они были верны друг
другу, она жила
его идеями и его интересами. Что ещё она могла сказать о себе, о
нём? Сейчас
это уже было не так важно. А что важно, она не знала. Но с другой
стороны, она
как бы знала, но не признавалась себе, что знает о том важном, о
том тайном,
которое, конечно, есть в этой жизни, оно сокрыто, но оно есть, и
она не
признавалась себе, что знает об этом. Может, то, что мы оба, и
Паша, и я, жили
по совести, это важно, думала она. Ей пришли на память дети,
которых она рожала
одного за другим, и которые вскоре по самым разным причинам
умирали. На кого-то
упал шкаф с посудой, кто-то попался под ноги няне и та уронила
кастрюлю с
кипятком, кто-то умер от скарлатины, а кто-то родился мёртвым…
Она вспомнила,
как много в те годы плакала по своим умершим младенцам, и Паша её
утешал, и они
в горе казались друг другу такими родными, и горе их сближало ещё
больше. А
может, мне будут засчитаны эти младенцы, ни одного я не убила во
чреве, всех,
кого зачала, выносила, родила… И каждый раз, когда рожала нового
ребёнка, они с
мужем надеялись, что этот выживет, но и он погибал. Как много
детских могил
оставляю я на земле, подумала она… Может, эти дети, и эти
страдания за них, мне
зачтутся, ведь я была честна по отношению к своим детям, ни
одного из зачатых я
не погубила, снова подумала она, и не призналась себе в этих
своих тайных
мыслях, она как бы не знала о них.
В Заполярье у Клавдии Васильевны
ухудшилось
здоровье, и её снова пришлось перевозить на юг, к Зине.
Возвращение в семью
Кочергиных было для Клавдии Васильевны событием тягостным, ей
казалось, она
всем мешает своим присутствием, и тосковала по своей ласковой
младшей дочери.
Она думала о том, что если ей назначат пенсию, то она сможет с
чистой совестью
проситься обратно в Заполярье в Зоину семью. У меня будет пенсия,
а значит, я
никого не буду обременять, думала она. Зина и Зоя не раз пытались
успокоить её,
но так и не смогли убедить, что она их не стесняет. Её душа
металась, и
противоречивые мысли мучали её. Понимала, что холодные заполярные
края не для
неё и проситься туда во вред. Говорила себе и другое, повторяя
слова дочерей,
что на самом деле она никого не обременяет, и от пенсии прибыли
большой никому
не будет.
Но ведь дело не в этом, думала она, а
дело в другом,
совсем в другом.
Она много сидела в лоджии, в твёрдом,
обточенном
кошачьими когтями, кресле, смотрела на пятиэтажные дома, между
которыми синело
море, а когда шла по квартире, то снимала тапочки, чтобы не
шаркать. Зину
раздражает шарканье, думала она и старалась быть как бы
незаметной.
Я не хочу никого обременять, писала
она Зое в каждом
письме. И когда такое письмо приходило к дочери, та плакала и
писала в ответ
много доброго и ласкового.
Клавдия Васильевна каждый день думала
о пенсии и
по-прежнему, как бы с новыми силами, желала добиться её
назначения.
Когда она поняла, что умирает, и
загрудинная боль
ширится, душит, она опять стала думать о пенсии. Я умираю, и я
думаю о пенсии.
Зачем мне пенсия там, куда я пойду. Неужели я пойду в землю, и
больше никуда.
Нет, этого не может быть, пусть тело и пойдёт в землю, но я туда
не пойду, это
я точно знаю, как бы думала она, но не знала, что так думает. Она
знала другое,
что должна дождаться и получить пенсию, и ей жалко того, что она
умрёт, так и
не успев ни разу получить свою пенсию, и порадовать старшую дочь
этой пенсией,
порадовать зятя, они увидели бы, что от неё есть польза. Мне рано
умирать,
подумала она, и жизнь покинула её тело.
29 глава
– В министерстве я получил взбучку. И
знаете, из-за
кого?
Корицын взглянул поверх головы Зои.
Она сидела перед
ним на стуле, сложив руки на коленях. За дверью слышался
разговор. Секретарь
кому-то говорила, что у шефа плохое настроение, а потому на глаза
ему лучше не
попадаться. Корицын прошёлся по кабинету, постоял в раздумье, и
решил ничего
секретарше не говорить. Бабы-бабы, подумал он, и снова посмотрел
поверх головы
Зои.
– Ваше молчание для меня означает, что
вы всё
поняли.
Она не отвечала.
– А значит, в ближайшее время вы
обязаны согласиться
ехать на курсы повышения квалификации.
– Но…
– Никаких «но». С меня достаточно.
Сколько лет я
выгораживаю вас, сколько лет. Вспомните. Все эти годы наши
преподаватели уже не
по одному раз съездили на эти чёртовы курсы. Но только не вы.
Сколько раз я шёл
вам навстречу, потому что не только понимаю ваши сложные семейные
отношения, но
и, главное, ценю вас как высокопрофессионального, добросовестного
специалиста,
и не хочу, чтобы у вас случились в семье неприятности. Я делал
всё, чтобы никто
вас ничем не огорчал, и от сплетен, и от завистников защищал, и
вы это знаете.
Ко мне не раз за это время подкатывали отдельные особы, пытались
на вас катить
бочку. На меня писали донос в министерство из-за вас.
Доброжелатели доносили до
моих ушей сплетни, что я ограждаю Кавун от командировок, потому
что имею к ней
особую симпатию.
Зоя взглянула на директора. Корицын
увидел в её
глазах удивление и рассмеялся.
– Я всегда говорил, что Кавун –
святая. Такие, как
вы, Зоя Павловна, при жизни заслуживают себе памятники. И это,
скажу вам прямо,
у нас все понимают. Даже завистники и сплетники. Но не понимает
один лишь
человек – ваш драгоценный. Он вообще вас не знает, если смеет
ревновать и
подозревать в том, что только ему одному
мерещится.
– Ну что вы, Андрей Сергеевич. Это не
так!
– Если бы, Зоя Павловна, это было не
так, то ваш
драгоценный ценил, понимал, и видел в вас ту чистую душу, какая
она и есть на
самом деле, он знал бы, что такой человек, как вы, по самой
природе своей не
способен ни на предательство, ни на подлость. Ни на измену, в
конце концов. И
он не смел бы мешать вам поехать на эти самые пресловутые курсы.
А он смеет! Он
смеет мешать, потому что не доверяет вам, а не доверяет он вам,
потому что
совсем вас не знает. Он не знает вам цену, Зоя Павловна.
– Дело не в этом, Андрей Сергеевич. Он
просто
человек такой, не потому, что он меня не знает, не любит, или не
хочет понять
меня. Вовсе нет. Он просто такой человек, и больше
ничего.
– Как подходит время ехать на курсы,
так и одно и то
же. Но на этот раз дело зашло в тупик. В министерстве от меня
потребовали
немедленно отправить на курсы Кавун, или – дисквалификация.
«Дисквалификация», – повторила она про
себя, выходя
из директорского кабинета.
Она знала, какое лицо будет у мужа, и
как всё у них
с ним опять усложнится.
30 глава
После отъезда жены Алексей
почувствовал себя
потерянным. Он не желал думать о ней, в его душе была обида, была
злость на
неё, и он против воли всё время думал о Зое. Как она ходит в
чужом городе по
улицам, обедает где-то в окружении незнакомых людей, как она
возвращается
вечерами в гостиницу, а в гостинице полно командировочных
одиноких мужчин, они
ищут приключений, они интересуются одинокой Зоей и при случайных
встречах в
гостиничных коридорах говорят ей комплименты.
На работе быстро узнали, что директор
на целый месяц
остался холостяком, и Алексей ловил на себе взгляды женщин. На
него смотрели,
как ему казалось, многозначительно, будто что-то обещая. Ему
становилось
обидно, что он вынужден из-за упрямой жены быть в таком
положении, эти взгляды
женщин казались ему оскорбительными. За всё время совместной
жизни с Зоей он
никогда не желал изменить ей. Измену он считал низким поступком.
Он как бы не
мог и представить себе, что лично для него такое вообще возможно.
Он как бы
прирос к Зое, и не мыслил на её месте никого другого. Но взамен
ему требовались
преданность, покорность, а главное – любовь, и это он находил в
ней.
Он не думал о том, что и Зоя должна
получать взамен
от него зримую, ощутимую любовь. Ему было достаточно того, что
она рядом, и
она, несомненно, он был в этом уверен, его любит, всё остальное,
то, что так
ценят женщины, – подарки, цветы, признания – его не интересовало,
это он считал
излишним. Его удивляло, как могут люди смотреть кино с любовными
сценами, как
могут режиссёры и актёры идти на это. Он не разрешал дочерям
смотреть такие
фильмы. Он и в фильмах не желал видеть любовных сцен, и если на
экране начинались
сердечные признания, поцелуи, вздохи, он выходил из комнаты.
Подобную
открытость в искусстве он считал чем-то неуместным, тем, что
нельзя выносить на
общенародное рассмотрение. В воспитании дочерей он видел главными
мораль и
дисциплину. Дочерям разрешалось включать телевизор только по
субботам и
воскресеньям, а в будние дни позволялось посмотреть мультфильм
перед сном. На
каникулах распорядок дня чуть смягчался. Гулять на улице дочерям
разрешалось
строго по времени, и возвращаться домой не позже девяти вечера.
Он не одобрял
употребление женщинами косметики, духов, и того же требовал от
своей семьи.
Однажды, когда младшей дочери исполнилось тринадцать, он увидел,
что её ресницы
накрашены синей тушью. Дочь получила строгое внушение. Распорядок
семейной
жизни был им как бы отмерян для каждого, всему был свой час,
всему своё место,
и он был доволен тем, что дома всё идёт так, как он того хочет. С
дочерями он
делал дома генеральную уборку, мыли полы. Он выносил во двор
ковры, где на
снегу он и дочери выбивали из них пыль. Когда выпадало свободное
от охоты
воскресенье, ходил с дочерями на лыжах в овраг, где катались и
мчались с крутых
снежных склонов вниз, а когда делали передышку, ели взятый им
шоколад.
И вот теперь, эта Зоина командировка,
будто чёрная дыра,
поглотила его счастье, он остался без Зои, страшнее события в
своей семейной
жизни он не мог представить. Он это воспринял как вызов себе и
семейным
отношениям. Он не мог поверить, что она решилась на такой шаг,
она, которая
всегда во всём с ним соглашалась и шла ему навстречу в самых
неразрешимых
ситуациях.
Он снял со сберкнижки часть
припасенных на чёрный
день денег («Чёрный день наступил», – как бы сказал он этим себе)
и стал жить
на широкую ногу с чувством разочарованного в жизни человека.
Обедать он ходил с
детьми в ресторан. В любом случае, он бы и так туда ходил, ведь
дома готовить
было некому. Но теперь эти походы в ресторан приобрели
дополнительный, как бы
символический, смысл, это был некий вызов с его стороны
собственному
супружеству. Он купил магнитофон «Весна», к нему кассеты с
записями популярных
песен. Это тоже был вызов. Дочери обрадовались, магнитофон стал
общей игрушкой.
Но на этом он не остановился. Он купил ещё одно, уже третье в его
коллекции,
очень хорошее дорогое охотничье ружьё и много иного хорошего для
охоты и
рыбалки. Он как бы говорил этим, что демонстрирует жене свою
независимость от
неё и равнодушие к её поступку. Он как бы говорил ей, ты
позволила себе уехать,
ты наплевала на меня, а я вот, видишь, плюю на тебя, и делаю то,
что хочу я, а
не ты. Ты говорила, надо
собирать нужную
сумму на отпуск, вот и собирай из своей зарплаты, а я буду здесь
и сию минуту
наслаждаться жизнью и исполнять свои пожелания, а не твои, как бы
говорил он
ей.
От Зои каждый день приходили письма,
она писала на
открытках с красочными видами Красноярска, в котором медленно
тянулось её
командировочное время. Одна из дочерей обычно приходила с таким
письмом на
кухню во время ужина и читала вслух. Алексей жевал купленные в
«Домовой кухне»
котлеты, слушал, а когда чтение заканчивалось, брал открытку в
руки и
разглядывал то, что там изображено. Его впечатляли виды
Саяно-Шушенской ГЭС,
могучей природы, огромных фундаментальных, как в Москве,
городских зданий
Красноярска. Он с любопытством разглядывал цветные фото мест
ссылки Ленина,
музейные экспонаты, дом, где проживал вождь. Ему нравилось, что
Зоя пишет
часто, называет их всех «моими дорогими», его утешало, что она
помнит о нём и
даёт об этом знать в своих ежедневных описаниях каждого прожитого
в чужом городе
дня. Сам он ей ничего не писал, но дочери, зная о родительской
ссоре,
стремились сгладить напряжение между родителями и в ответных
письмах маме
передавали от папы «пламенные приветы». Он знал об этих приветах
от его имени,
знал и то, что его демонстративное молчание сводит на «нет»
детские уловки
сблизить папу с мамой, и его это устраивало. Он чувствовал
желание ей
отомстить, и то, что он не писал ей, давало ему некое злорадное
чувство
удовлетворения. Ему каждый день хотелось мстить ей, и вместе с
печалью от
разлуки с женой в его сердце жила как бы и ненависть к
ней.
Накануне возвращения Зои младшая дочь
отравилась
ресторанной едой. Алексей себе взял бифштекс, а для Оли, по её
выбору, блинчики
с мясом. Начинка, как позже выяснилось, прокисла. Оля, отведав,
сказала
«невкусно». Алексей снять пробу не догадался и уговаривал дочь
съесть «ещё
кусочек, а потом ещё кусочек». Она жевала, чтобы не перечить
папе, в тот же
день у неё начался понос со рвотой, и её по «скорой» отвезли в
инфекционную
больницу.
Болезнь дочери стала ещё одной
причиной для
семейного разлада между супругами. Алексей сказал вернувшейся из
Красноярска
жене что-то холодное, резкое, и больше с ней не разговаривал.
Спать перешёл в
другую комнату. То, что она готовила, не ел, обедать ходил
по-прежнему в
ресторан «Заря» возле их дома или в «Домовую кухню», рядом с его
музыкальной
школой. От общественного питания у него обострился гастрит, и он
по направлению
терапевта лёг в больницу. Зоя приходила к нему, он в байковой
пижаме и тапочках
спускался в вестибюль, она виноватым голосом говорила что-то
ласковое. Его
утешали её слова, её отношение к нему, но в памяти поднимались
мысли о
командировке, о длительном отсутствии жены, и тогда он, не глядя
на неё, молча
брал из её рук пакет с домашней едой и уходил в свою палату.
В палате мужчины играли в шашки,
обсуждали
прочитанные в газетах новости.
Он стоял у окна и смотрел вслед жене.
Она шла в
своей тёплой цигейковой шубе, в знакомых ему пимах, которые он
полгода назад,
после их покупки на местном рынке, кропотливо подшивал,
подклеивал, чтобы ещё
больше утеплить подошву. Она шла по узкой заснеженной тропинке
между огромными,
затвердевшими на ветру, будто каменными, сугробами, и вскоре в
этих сугробах её
становилось не видно. Алексей возвращался к своей кровати.
Однажды, когда он вот так же стоял у
окна и глазами
провожал жену, он увидел, как она, поскользнувшись, навзничь
упала на
заледеневшей тропинке, шапка слетела с её головы. Он побежал по
больничному
коридору, сбежал по лестнице на первый этаж, выскочил из тёплого
вестибюля в
своей лёгкой пижаме, в тапочках, на широкое заснеженное крыльцо,
мороз охватил
его.
Она лежала с закрытыми глазами. Он
опустился на
корточки, стал говорить ей что-то, теребить шубу. Кто-то сказал
над его
головой, женщина без сознания. Потом она пришла в себя, рядом уже
были врачи,
на носилках её подняли и увезли.
Алексей попросил выпустить его из
больницы. «Вы не
долечились», – сказал врач. Алексей написал расписку, и его
выписали.
Каждый день он приезжал к ней в
больницу. Вставать
врачи ей не разрешали, говорили о травме, о головном мозге, о
возможных
последствиях, смотрели на Алексея серьёзными глазами, как бы
что-то не
договаривая. Это пугало его, он думал о тех самых возможных
последствиях, ему
представлялось будущее без Зои, страшная пустота, и её могила. Он
стал плохо
спать, и приходил смотреть в детскую на спящих дочерей, это его
как-то
успокаивало. Он сидел с зажжённым светом на кухне, смотрел на
вымытые дочерями
пустые кастрюли, и такой же пустой ощущал свою жизнь. Я без неё
умру, думал он.
В больнице его скоро уже знали медсёстры и нянечки, его
успокаивал заведующий
отделением, говорил что-то доброе, и это ещё сильнее угнетало
его. Когда Зоя
пошла на поправку, случилось другое, гораздо более страшное для
него событие.
Он увидел в её палате мужчину.
Ему было примерно столько же лет, как
и Зое, он был
хорошо одет, его лицо казалось благородным и симпатичным. Но
самое главное, он
сидел на стуле рядом с её кроватью, он смотрел на Зою и что-то ей
с радостной
улыбкой рассказывал. Может быть, этот симпатичный незнакомый
мужчина радовался
тому, что видит Зою, а может, радовался тому, что она смотрит на
него, как бы
подумал Алексей, но не знал, что так подумал. Он остановился в
дверях, его
сердце бешено застучало, ему показалось, что сейчас он лишится
чувств и будет
выглядеть идиотом. Но он не знал, что ему так показалось. Это
длилось
мгновение, за это мгновение перед его глазами будто пронеслась
вся их
счастливая жизнь с Зоей, и так же мгновенно эта жизнь вдруг
померкла и
превратилась в ничто.
Он прошёл к её кровати и что-то
сказал.
Зоя смотрела на него, она увидела, что
он побледнел,
и это её расстроило.
Ему показалось, он видит в её глазах
испуг. Это его
ещё сильнее рассердило, он ужаснулся своим подозрениям, и подумал
о том, что
его подозрения не фантазия, и вот этот человек сидит на стуле,
пялится на Зою,
и что тут теперь делать, как жить. И ведь наверняка, подумал, он
здесь не
первый раз. Болезнь Зои, травма, последствия травмы, всё это
показалось таким
пустяком в сравнении с новой бедой.
Он смотрел на незнакомого мужчину, и
глаза как бы не
видели. Меня зовут Александр Борисович, сказал тот вежливо.
Коллега Зои
Павловны, возглавляю профсоюз, пришёл, вот, по долгу службы. Тут
он широко
улыбнулся, и Алексей увидел его крепкие зубы. Александр
Борисович, продолжая
улыбаться своей широкой и как бы нарочито
открытой улыбкой, как показалось Алексею, добавил: чисто
по-человечески
пришёл к нашей Зое Павловне, от имени коллектива проведать. Затем
он, перестав
улыбаться, стал говорить о командировке в Красноярск, о курсах
повышения
квалификации, его слова были изящны, приятны, и весь он был
приятен в
обращении. Я ведь так благодарен вашей супруге, говорил он, Зоя
Павловна
помогла мне в Красноярске выбрать подарки для моей жены.
Возвращаться из
командировки с пустыми руками неудобно, а что купить, я ломал
голову, попросил
Зою Павловну. Походили с ней по магазинам, она мне дала отличные
советы,
подсказала, я бы сам и не смог так удачно обойтись, у меня
фантазии, знаете ли,
хватает на самое короткое, обычное, ну сами понимаете, мы,
мужчины, в этих
делах не так хорошо соображаем, как прекрасный пол. Он так и
сказал –
«прекрасный пол».
Алексей подумал о том, что хорошо бы
дать в морду,
но он не знал, что так подумал. Александр Борисович говорил
что-то ещё о своей
жене, о Зое, потом снова о командировке, о том, что Зоя Павловна
добросовестно
посещала лекции, вела конспекты. А я не такой, говорил он, я
давно отвык от
студенчества, ничего не писал, но, скажу вам, ваша супруга… И он
снова улыбался
своей широкой улыбкой, хвалил Зою Павловну, называл её совестью
коллектива и
лучшим работником в училище.
Его слова, жестикуляция, внезапное
цоканье языком,
умиление в голосе, всё это слилось в Алексее в сплошной большой
гул, и этот гул
мешал ему. Он как-то вдруг решительно понял, что случившееся –
неприлично. Он
не мог смотреть на Зою, ему всё стало противно.
Он положил на её кровать пакет с
купленными в
магазине угощениями, сказал, что надо уже идти, и направился к
выходу, не глядя
ни на кого. Она позвала его по имени, он заставил себя
оглянуться, кивнул ей,
она с жалостью смотрела ему вслед. Он сутулился, и очки висели на
кончике
красного обмороженного носа. В палате наступила тишина.
Для себя он понял, что эта тишина
напрямую касается
его лично. Они молчат, они сговорились, подумал он, и ещё сильнее
ему стало всё
противно. И он снова подумал, всё, что он там, в палате увидел, и
что за этим
стоит, это неприлично.
Кажется, я некстати пришёл, ваш
супруг, он как-то
так посмотрел, мне, простите, неловко теперь перед вами, и,
наверное, я навлёк
на вас неприятности, сказал Александр Борисович. Зоя не отвечала.
Она хорошо
понимала, с этого дня начнётся ещё одна чёрная полоса в её
семейной жизни, и
это надо пережить.
Об этом догадывался, глядя на её
изменившееся лицо,
Александр Борисович. Он испытывал к Зое тёплые товарищеские
чувства, он уважал
её, считал надёжным человеком, которому можно довериться. В
красноярскую
командировку он ездил вместе со своей тайной подругой, она жила с
ним в одном
номере. Зое он был благодарен за молчание. Его любовницу звали
Инна, она
работала в меховом магазине, в котором однажды Александр
Борисович покупал жене
шубу на день рождения и приметил миленькую продавщицу. Она
полюбила Александра
Борисовича и мечтала когда-нибудь стать его законной супругой.
Они встречались
уже третий год.
Перед отъездом из Красноярска он
попросил Зою помочь
ему выбрать подарки для его жены, а также и для любовницы Инны.
Когда Алексей вышел из палаты,
Александр Борисович
хотел высказать Зое свои мысли. Александр Борисович сделал вывод,
что кроткая и
добрая по характеру Зоя
Павловна
находится в рабстве у своего супруга и зависит от его прихотей.
Но по её глазам
увидел, она страдает, и теперь исправить то, что случилось в этой
больничной
палате, никак нельзя. Несчастье, сказал Александр Борисович и,
моргнув,
высморкался в носовой платок.
31 глава
«Здравствуйте, мои дорогие Зина,
Макарий, Лариса.
Алёша разводится со мной», – Зоя опустила голову на бумагу.
В училище было тихо, занятия
закончились.
Она не услышала, как в класс вошла
Марина
Михайловна.
Та много лет работала в этом училище
завучем, а две
недели назад была назначена на пост директора, прежнего перевели
на повышение.
Стать директором медучилища сначала
безуспешно
предлагали Зое Павловне Кавун, и даже не один раз, с условием,
что сначала она
вступит в ряды КПСС, Зоя отказалась и от КПСС, и от поста
директора медучилища.
Марина Михайловна была не замужем, и
имела привычку
допоздна сидеть на работе, дома её никто не ждал. С Зоей
Павловной они были
примерно одного возраста, и иногда Марина Михайловна позволяла
себе с Зоей
Павловной разговор по душам. Откровенничала только Марина
Михайловна, она
рассказывала о своей несчастной любви и угощала чаем. Я ведь тоже
могла быть
замужем и иметь детей, как все нормальные женщины, говорила она,
но я, видно,
ненормальная, не смогла простить измену.
Измена заключалась в том, что за день
до свадьбы
Марина Михайловна увидела на улице своего жениха с девушкой, они
целовались.
Марина Михайловна поставила крест на своём счастье и приказала
сердцу забыть
любимого. Но, как она рассказывала Зое Павловне, сердцу,
оказывается, и правда
не прикажешь, и забыть не получалось много-много лет. Так я и
осталась одна,
говорила она. Ещё она рассказывала, как к ней сватался заезжий
работник
министерства, вдовец, видный мужчина, с квартирой в столице, а
она ему, вот так
бывает, взяла и отказала, и он присылал ей какое-то время
телеграммы с
поздравлениями по случаю государственных праздников. Были и
другие возможности
устроить судьбу, но опять не по сердцу. Я ведь человек прямой,
твёрдый, если уж
что решила, так и сделаю, говорила она. А вам я удивляюсь. Чему
же вы
удивляетесь, спрашивала Зоя Павловна. Тому удивляюсь, отвечала
Марина
Михайловна, что есть, оказывается, счастливые семьи и счастливая
любовь.
Сейчас она смотрела на плачущую Зою
Павловну и
думала о том, что и в счастливых семьях случается
всякое.
– У вас горе?
Зоя Павловна подняла голову. Ей не
хотелось никого
видеть, ни с кем говорить, а тем более о своей ссоре с
мужем.
– Вспомнилось, как мама умерла, –
сказала она.
Сказав это, она вернулась мыслями в
недавнее
прошлое, как пришло известие о смерти мамы, как она сильно
плакала, и ещё
плакала из-за того, что сестра с мужем сообщили о маминой кончине
уже после
похорон, ей довелось попасть на могилу лишь спустя много месяцев,
во время
летнего отпуска. Зина с мужем поехать с ними отказались,
сославшись на
занятость. Сестра переписала с квитанции номер могилы и дала Зое.
Но эта
подсказка не помогла. Вдвоём с Алексеем они долго ходили по
кладбищу, и она
унывала от того, что не могут найти могилу. Алексей говорил ей
что-то утешительное,
и обещал, что могилу обязательно найдут. Бог поможет, так сказал
он. Алексей
держал её за руку, и его участие её подбадривало. Его слова про
то, что Бог
поможет, удивили, она вспомнила Макариеву мать, но то Анна
Серафимовна,
верующая, а это Алексей, коммунист, он никогда не говорил о том,
верит или не
верит в Бога. Нина рассказывала, Алёша в юности писал иконы,
сидел дома, с
костылями, и просил Христа исцелить его. Когда туберкулёз
отступил, Алексей
сказал, его молитвы услышаны. Ей вспомнилось, как во время грозы
на пикнике
мать Алексея крикнула «Господи, помилуй!», и рухнувшее над их
головами дерево
не задело их палатку, они чудом остались живы.
Был знойный день, и совсем не было
тени, чтобы
укрыться от солнца. Когда уже не стало сил ходить от одного
захоронения к
другому, они, чувствуя сильную усталость, сели на узкую скамейку
перед чужой
могилой, и тут же увидели рядом могилу
матери.
– Кажется, у вас другая причина, –
Марина Михайловна
стояла рядом. – Извините, прочитала то, что вы тут
написали.
Она села за парту напротив, расправила
подол юбки,
огляделась, всё было на своих местах, книги аккуратно расставлены
в шкафу,
портреты на стенах не запылены. Чисто, прилично, она осталась
довольна. Она
любила порядок.
– Это из-за командировки? В училище
обсуждали.
Говорили, муж ваш был категорически против.
Марина Михайловна подняла брови, в её
подпудренном
лице читался большой интерес к случившемуся. Не имея своего
личного счастья,
она интересовалась новостями о чужих семейных неурядицах, это
как-то утешало,
но она от себя это скрывала.
Зоя Павловна молчала, боясь
расплакаться, если
заговорит. После выписки из больницы муж её не встретил, пришёл с
работы почти
в полночь, когда она уже устала его ждать и задремала. Он не
зашёл к ней в
спальню, утром рано поднялся, быстро оделся, наспех выпил тёплого
чая с куском
хлеба, а когда увидел её в двери спальни, в ночной рубашке, с
испуганным лицом,
отвернулся и заспешил в прихожую. На ходу бросил, что решил с ней
развестись, и
ушёл на работу. Начались дни тяжёлого молчания. Муж с Зоей не
разговаривал, и
что бы она ни говорила, не отвечал.
Как-то он вернулся по обыкновению в
полночь, лёг в
другой комнате, она пришла к нему, зажгла свет, он не
шевельнулся. Она
заплакала, и он это услышал, он взглянул через плечо и увидел,
что жена стоит
на коленях. Такого в его жизни у него ни с кем никогда не было.
Он был удивлён,
что она пошла на унижение, женщину украшает гордость, думал он, а
если женщина
стоит перед мужчиной на коленях, то нет у неё ни гордости, ни
достоинства. Ему
были неприятны такие мысли, это слишком зло, подумал он. Но злые
мысли не
отпускали. Если бы жена была невиновна, то на коленях бы сейчас
не стояла. Эта
мысль привела его в ожесточение, и он больше не мог слышать её
голоса и её слов
о том, что она его любит и всегда была ему верна. Когда она сказала, что просит
его ради детей
не разрушать семью, то он пришёл в ещё больший гнев. Он сел на
постели, опустив
ноги на пол, и отодвинулся от жены, не желая прикосновений между
ними.
– О детях раньше надо было думать,
когда уезжала с
чужим мужиком в командировку. А ты не думала о нас, ты оставила
дочерей и меня.
И ради чего? Ради кого? Может, ради своего удовольствия? Гуляла
там по городу с
ним, по магазинам с ним ходила... А от меня скрыла, между прочим,
что была в Красноярске
не одна, а с мужчиной!
Сказав это, он ещё сильнее
рассердился, жена
действительно ему не говорила ничего про то, что ездила в паре с
коллегой. Тем
самым противным Александром, подумал он с неприязнью. Он вспомнил
широкую
улыбку Александра и его крупные зубы. И это внезапное прозрение,
понимание, что
жена скрыла от него тот факт, что была в командировке вместе с
чужим мужчиной,
ещё сильнее утвердило его в подозрениях. Смотрела там на его
крупные зубы, на
его широкую улыбку, подумал он с негодованием, и тут же с ещё
большим
негодованием вспомнил, что Александр пришёл в больницу к Зое с
угощением – на
её тумбочке лежали коробка конфет, печенье и пряники в прозрачной
упаковке, ему
это тогда бросилось в глаза.
Алексей взглянул на жену и, перехватив
её взгляд,
сказал: я тебя никогда не любил. Разве это правда, сказала она.
Ты всегда любил
меня, я это точно знаю. Не любил, повторил он. Но зачем ты
женился на мне,
сказала она. Он сказал, что просто её пожалел. «Любви к тебе не
было». Ему
хотелось её побольнее задеть. Она поднялась и ушла. Он какое-то
время молча
сидел, опустив голову, потом лёг и долго не мог уснуть. Через
стенку ему было
слышно, Зоя плачет.
Утром он заказал телефонный разговор
со старшей
сестрой. Скоро его родня знала, Алексей и Зоя разводятся из-за её
измены. В её
неверность не поверили. Что-что, но только не это, сказала
Наташа. Переубедить
брата у неё не получилось.
Алексею пришлось узнать мнение
Кочергиных. После
Зоиного письма о решении мужа развестись Зина приказала Макарию
идти на
телеграф и написать Алексею, что он – подлец, эгоист и дурак, и
об этом они
давно знали. И можешь прибавить ещё чего-нибудь эдакого, сказала
Зина. Текст телеграммы
получился длинным. Почтальон, опустив глаза, отдала её в руки
Алексею, и
поспешила уйти.
Игра в молчанку и отчуждение
продолжались до лета.
Дочери переживали, поглядывая на лица родителей. Зоя плохо себя
чувствовала
после травмы, болела голова, не было настроения, после работы она
подолгу
лежала дома в кровати, не имея сил идти и что-то делать по
хозяйству, дочери
помогали, и это облегчало её положение, и она говорила каждый
день себе, что
надо жить дальше. Она заставляла себя верить в то, что всё
наладится. Она
думала о том, что он любит её, но забыть его слова о нелюбви к
ней не могла.
В отпуск Алексей уехал вместе с
дочерями раньше Зои,
это случилось впервые за всё время их жизни на Севере. У неё
оставались дела на
работе, и две недели ей пришлось жить одной в пустой квартире.
Белые полярные
ночи как никогда мучили её тишиной и бессонницей, она поднималась
с постели,
проверяла время, садилась за медицинские книги, писала то, что
нужно было
писать ей по работе, и на короткое время засыпала, опустив голову
на стол.
После больничных уколов у
неё
образовался гнойный инфильтрат.
В поезде, пока ехала на юг к своим, её
мучала боль,
поднялась температура, и когда на вокзале дочери встретили её,
она с ними на
такси поехала в больницу.
В тот же день ей сделали операцию,
врач сказал, что
всё будет хорошо. Однако, рана заживала плохо.
Алексей её по-прежнему сторонился, и
дома в этой
солнечной прекрасной квартире южного города ей было так же
тоскливо, как и там,
на севере. Врач рекомендовал ехать на море и принимать солнечные
ванны. Солнце,
сказал врач, поможет
быстрому
выздоровлению. Она тянула с отъездом и каждое утро ждала, что муж
на неё
посмотрит, спросит о здоровье. Он не смотрел, дома за общий стол
не садился. Однако,
о разводе больше ничего не говорил. Это как-то утешало её и
давало надежду, что
всё образуется.
Однажды она приготовила его любимые
пышные и сочные
свино-говяжьи котлеты, сделала картофельное пюре на молоке со
сливочным маслом,
вкусно пахло, было уютно от этих домашних запахов, приятно
напоминало о том
счастье, что когда-то присутствовало в их семье. Алексей не шёл
на кухню, он
собирался пойти по обыкновению в столовую или в ресторан, ещё не
решил, куда,
но идти ему никуда не хотелось. Она выглянула в зал, он стоял на
балконе,
солнце освещало его исхудавшую фигуру, опущенные плечи, она
сказала обычным
голосом, будто ничего между ними не
произошло:
– Алёша, иди кушать, а то
остынет.
Он пришёл и сел за стол. Они вместе
пообедали. На
следующее утро поехали на море, и всё стало, как раньше.
Солнечные ванны
помогли исцелению раны.
32 глава
– Ты не понимаешь, что без Зои
пропадёшь? Где ты с
твоим паршивым характером ещё найдёшь себе такую няньку?
Нина хотела сказать «такую дуру», но
сдержалась. Она
пришла к нему на разговор. Она не знала, что дядя с женой
помирились, и
намеревалась говорить с ним на тему их семейного разлада. Однако
дома у него
говорить было неудобно. Зоя захлопотала об угощении,
расположились в зале, Нина
отведала сырников со сметаной, сказала, вкусно, и попросила дядю
её проводить.
Пока шли по городу, он молчал, на её
сердитую речь
не отвечал. Он был согласен с её словами, считал её возмущение
правильным. Но
что тут говорить…
– А знаешь. Ты опоздала, – сказал с
улыбкой при
расставании, они стояли перед знакомыми зелёными воротами на
Старопроточной,
слышны были голоса сестёр.
Жанна ругала сестру, она говорила
быстро, громко,
Алексей поморщился, услышав знакомые раздражённые интонации, от ругательств и проклятий ему
хотелось
поскорее уйти подальше. Как давно он не слышал всего этого,
семейного,
знакомого. А хорошо, что мы живём в другом городе, подумал он.
– Почему опоздала? Вы что, уже
развелись?
– Мы помирились.
Сказав это, он заторопился
домой.
– Ты не зайдёшь к нам? Так давно не
был у нас.
– Мы к вам на днях придём, – сказал
он.
– И Зоя придёт?
– И Зоя.
Слышно было, как Наташа что-то сказала
умолкнувшей
сестре, и та вновь стала ругаться.
– Знаешь, хочешь верь, хочешь не верь,
а из-за тётки
Жанны идут у всех нас беды. – сказала Нина. – Она прокляла
каждого из нас. И
твою Зою тоже, между прочим.
– Брось ты. С чего такие мысли
нелепые.
– А мы с Юлией к ясновидящей ездили.
Она знаменитая,
в Заплечном живёт, там, где тепличный городок, может, слышал.
– И зачем вам это
надо.
– Посмотри, сколько бед. Ни у кого
счастья нет. Юлю
муж бросил. Мой муж загулял, я его бросила. Юля бездетная. Мой
сын погиб. У
бабушки нашей жизнь не удалась. Мама моя терпит пока, хотя батя
наш налево
ходит. А твоя жена, Алёш, из болезней не вылезает. А эта её
ужасная травма
головы. Бедняжка.
– И что эта ваша ясновидящая?
– Сказала, что родственница близкая
нас всех
прокляла. И порчу навела на всех. А кому-то и на смерть сделала.
Вот так.
Алексей поцеловал племянницу в
лоб:
– Ладно. Не берите в голову.
Во дворе опять взвизгнула Жанна,
заругалась.
Он быстро пошёл по залитой солнечным
светом улице,
тут же забыв о Жаннином визгливом голосе, о ясновидящей из
Заплечного, ему было
жалко сестёр, племянниц, а на душе было светло. Он был переполнен
ожиданием хорошего.
На следующий день Зоя купила торт,
девочки надели
нарядные платья, пошли в гости.
У Наташи рак. Её лицо стало землистого
цвета, вот
так и у меня будет, серое, серое лицо, подумал он. Он взял Наташу
за руку, ему
было жалко сестру, жалко себя, всех людей, мы все смертны, думал
он и как бы не
верил своим мыслям.
Зоя отдала Нине торт, есть его не
стали.
Пришла Юлия. После развода её мучала
тоска, теперь
ещё и болезнь матери. Юлия постояла рядом с кроватью матери,
посмотрела на всех
и снова ушла.
+
Наташа говорила себе, что всё
обойдётся, ещё
поживёт. Она выходила из дома, сидела на скамье в тени
виноградных лоз,
оплетших потемневшие от старости деревянные решётчатые покрытия
над входом в
дом. У газовой плиты больше не стояла. Дочери над сковородой
разбивали домашние
яйца, кидали в шипящее с репчатым луком масло нарезываемые прямо
над огнём
ломти свежих помидоров, сидели за столом и с двух сковород
ели. Наташа смотрела на дочерей.
Жарить, мыть,
стирать, ей больше не было дела до всего этого, ей уже ничего не
нужно. Она
слушала, как поют птицы, и молчала.
Когда слегла, то дочери ухаживали за
ней. Она
просила читать ей псалтирь. Долго искали, нашли Библию на
чердаке, в хламе, в
пыли. Она ничего не говорила всем им, тем, кто был рядом сейчас,
в эти самые
последние дни её жизни, про свои мысли, зачем говорить о том, что
ведомо ей
одной. Ей было что-то ведомо, так ей казалось. Она как бы
пыталась понять то,
чего не понимала, а может, забыла, знала, и вот, забыла, и теперь
хотела
вспомнить, понять что-то, но что, что... Приходил муж, сидел
рядом, и тоже
молчал. Смотрел под ноги. А когда поднимал глаза, чтобы взглянуть
на неё, то
она ему кивала. Ему казалось, только сейчас он понял, что без неё
не сможет
жить, и что ведь он её любит. Раньше он не думал о том, любит или
не любит её.
Просто они жили вместе, и он не хотел жить без неё. Он много раз
изменял ей.
Она знала об этом. Ей говорили, что муж ей изменяет. Она не
отвечала этим
людям, зачем радовать кого-то своим горем. В ней закипала злоба
на мужа, она брала
нож и кидала в стену, нож падал со стуком, она снова кидала, и
плакала,
подвывая.
Были дни, когда из-за его измен она
устраивала ему
сцены, грозила разводом, или не отпускала его одного в
командировки, и тогда он
брал её с собой. Но потом поняла, всё это она делает напрасно. И
впредь, когда
муж возвращался из долгой поездки, она ничего не говорила ему про
свои
подозрения, молчала про чужие разговоры о его изменах. Она
смотрела ему в
глаза, улыбалась, она видела, он рад ей, и не скрывала от него и
своей радости
от встречи с ним, и они проводили счастливые ночи. Эти ночи
сближали их, он
забывал о тех не особо нужных ему женщинах, с которыми коротал
время в разлуках
с женой. Она забывала о своём гневе. Он говорил ей, поедем
вместе, ты рядом, я
за рулём, мне тебя не хватает. Она соглашалась, и в следующую
командировку он
брал её с собой, уже без всякого принуждения с её стороны. Он был
рад, что она
рядом.
– Мы ведь любили друг друга, – сказала
она ему.
Но открыв глаза, увидела, что Бориса
тут нет.
Алексей смотрел на неё.
– Я думала, Борис здесь, – сказала
она.
Алексей улыбнулся ей. Он хочет скрыть
свои
переживания, подумала она.
– У меня всё будет нормально, –
сказала она.
Он посмотрел на неё, он не знал, что
сказать.
Ей хотелось его подбодрить. Он боится
смерти,
подумала она и сказала:
– Я не боюсь смерти.
Она не ждала от него ответа, ей
хотелось сказать то,
что её мучило.
– Я боюсь другого, меня это мучает, –
сказала она.
– Что?
– Преисподняя. Я не хочу попасть туда.
Вот этого я
боюсь.
Она замолчала и стала думать о том,
что лишь теперь
стала что-то понимать. И это «что-то» самое важное, и об этом она
забыла, она
всю жизнь не вспоминала о том, что теперь ей казалось самым
важным.
– Ты что, чертей видела, – сказал
Алексей.
Она кивнула.
– Правда, что
ли?
– Не знаю. Может, показалось.
Вздохнула громко. Живот был большой,
раздутый, ей
казалось, живот не её, а будто кого-то другого, чужого, и этот
чужой мешает ей
дышать.
– Я поняла всё, – сказала она после
того, как
отдышалась.
– Что ты поняла?
– А то.
– Скажи.
– Тебе хочется
знать?
– Да.
– Поняла, что жила не так.
– Как «не так»?
– Не знаю. Но не так. А потому и думаю, вдруг попаду
не туда, куда
надо.
– А куда надо?
– А как ты думаешь, куда надо попасть
после смерти?
– Н-ну…
Он подумал про гроб и
вздохнул.
– Уж, конечно, не о гробе речь, – она
усмехнулась.
– И что теперь?
– А то.
За окном было много зелени, света,
слышалось пение
птиц, кудахтанье кур.
– Умирать не хочется, – посмотрела на
брата. – Ты
вот что. Сделай, как маме нашей сделали. Сходи в церковь, туда,
на гору,
знаешь, где. Приведи батюшку.
– Это так важно?
– Конечно.
– Что это тебе
даст?
– То и даст.
– Почему не хочешь
сказать?
– Поймёшь, когда самого
припечёт.
– Да я что-то не
хочу.
– Понять не
хочешь?
– Не хочу, чтобы
припекло.
– Вот потому и священник нужен. Ты уж
постарайся.
33 глава
Когда подошло время прощаться и
целовать покойницу,
он, ощутив губами её холодный лоб, стал плакать. Недавно
разговаривала, была
надежда на что-то, а вот сегодня в гробу, он отирал своё лицо
платком и не мог
перестать плакать. Кто следующий, подумал он и поглядел на
Бориса. Тот стоял
рядом с Зоей, опустив голову. Множество могил с крестами и много
зелёных
деревьев, вот и вся жизнь, Алексей глубоко вздохнул, и от этого
глубокого
глотка свежего воздуха ему как будто стало
лучше.
В последующие дни ходили к Борису. Тот
обычно сидел
во дворе, под виноградом, смотрел на грязную, давно не мытую,
собачью миску под
ногами.
Умер Борис очень скоро. От тоски,
говорили соседи. И
правда, думал Алексей, почему он умер, ведь ничем не болел. А так
вот, взял и
умер. Алексей подумал, случись подобное с ним, он тоже не
выдержал бы разлуки с
Зоей.
Обнаружили мёртвого Бориса пассажиры
трамвая.
Кататься на трамвае стало его
единственным
утешением, он забывался, смотрел в окно, и старался ни о чём не
думать.
Он сидел на заднем сиденье,
прислонившись к окну.
«Не дышит», – согласился подошедший водитель.
Алексея мучали страхи. Страхи за своё
здоровье.
Страхи потерять семью. Но самый большой – это страх смерти. Он
представлял себя
в гробу, он видел темноту, которая поглотит его тело, думал о
том, что когда
это случится, то начнётся вечное ничто, мысль о вечном ничто
приводила в ужас.
Он думал, как жить, если знание о смерти не позволяет жить так,
чтобы быть
счастливым, тогда он думал о семье, Зое, и ему становилось как бы
легче.
После смерти старшей сестры страхи
усилились. Это
наследственное, думал он, я тоже умру от рака. Он искал книги о
лечении рака,
конспектировал, искал другие книги, ходил по книжным магазинам,
букинистическим
лавкам, библиотекам. Зоя ему говорила о хорошем, и он верил, да,
хорошего
вокруг больше, не стоит думать о плохом. Необязательно умирать
именно от рака,
можно от чего-то другого, думал он, и его смешили такие мысли, и
одновременно
ужас как будто сковывал. Конечно, «от другого» тоже умирать не
хотелось. Он
хотел жить. Но как жить, если рано или поздно всё закончится
смертью. А если
рано? Рядом Зоя, её ласковый голос, добрые глаза, любящее сердце,
она как бы
убаюкивала его своей близостью, и он как бы забывал о том, что
есть смерть, и
что эта смерть настигнет его, он как бы переставал знать об
этом.
На следующее лето хоронили Жанну.
Стояла на проезжей
части дороги, сбила машина, объяснили в милиции.
Ужасная смерть, сказали в голос, не
сговариваясь,
стоя над свежим могильным холмом с деревянным крестом. Помедлив,
пошли на
автобусную остановку. Идти было далеко, шли по мягкой земле,
через поле,
смотрели по сторонам на горы венков, щурились на солнце, молчали.
Оба думали о
том, что никому не было дела до погибшей Жанны, они вдвоём
занимались
организацией похорон. Никто не захотел попрощаться с усопшей.
Кочергины тоже
отказались. Зина, узнав, что никого не будет на кладбище, сказала
что-то
язвительное в адрес покойницы.
А как мы с тобой умрём, ты думала над
этим, сказал
Алексей. Зоя молча пожала ему руку. Он взглянул на неё, и снова
подумал, что не
хотел бы остаться один.
– Знаешь, а я не хочу умереть позже,
чем ты, –
сказал он.
Она кивнула и сказала, глядя на
него:
– Значит, так и будет.
– Так и будет, – повторил он, и они
надолго
замолчали.
В автобусе он уснул, опустив голову ей
на плечо. На
конечной остановке она погладила его по щеке, и он очнулся. В
автобусе никого,
кроме них, не было. Молодой водитель, напевая, с весёлым лицом
протирал стекло,
взглянув на них, сказал вслед что-то приветливое.
Вернувшись домой, наелись Зоиного,
приготовленного
накануне, разогретого борща с говядиной и домашней густой
сметаной, а затем,
почти сытые, поели ещё и горячих пельменей, обильно залитых
сметаной, также
оставшихся со вчерашнего обеда. Потом он уснул, уткнувшись в
плечо Зои. До
сумерек крепко спали. К вечеру зной уменьшился, были слышны через
открытые окна
детский смех и беготня детворы.
Рано утром он уехал в гаражный
городок, на окраину
быстро застраиваемой многоэтажками новой части города. Он любил
возиться со
своей «Ладой». В гараже он
проводил
большую часть времени в те дни длинного отпуска, когда в
промежутках между
поездками на море жили в городе. Отремонтировал крышу, обустроил
подвал со
стеллажами, заполнив их коробками с дорогими его сердцу
рыболовными,
охотничьими и многими иными бесценными, по его мнению,
накоплениями, которые он
кропотливо закупал в больших количествах на тайные денежные
средства. О его
второй стороне жизни с секретными сокровищами жена не знала.
Утаивая от неё
часть зарплаты, он чувствовал себя человеком, который может жить
так, как хочет
лично он, и никто другой им не распоряжается. Он ничего не мог
поделать с
собой, хотя что-то в душе его беспокоило и указывало на нечто
особое, тягостное,
но он как бы не знал об этом.
Когда в его жизни случались
неприятности, болезни,
ссоры с женой, или эта череда похорон близких людей, он в такие
дни больше, чем
обычно, снова думал о смерти, и снова о том, что непонятно, зачем
жить, зачем
радоваться всему вокруг, если наступит день и он тоже умрёт. Он
уединялся в
гараже, открывал коробки со своими богатствами, и как будто
успокаивался. Груды
новых упаковок с блёснами, леской, рыболовными крючками,
спиннинги, удочки,
сачки, коробки с патронами, свистки для охоты на уток, весы для
взвешивания
пороха, запасные части для машины, упаковки с гвоздями, шурупами,
молотки,
пилы, топоры, лопаты, вёдра, всё новенькое, блестящее, отличного
качества,
добротное, надёжное, он наслаждался этим множеством чудных для
него вещиц, и
ему казалось, что счастье в жизни есть. Он имел обыкновение
покупать эти, как
ему казалось, необходимые для счастья, предметы непременно в
больших
количествах, и его гараж напоминал магазин.
Как-то Зоя, во время уборки, вытащила
с антресолей вместе
с грудой мужниного охотничьего снаряжения забытый им там набитый
бумагами
пакет, перевязанный верёвкой. Она не обратила бы на него
внимания, зная,
сколько у Алексея накоплено, как она говорила, барахла. Но пакет
зацепился за
сложенные там же стальные рейки, и из распоротого бока вылезли
стопки бумажек.
Это были квитанции, чеки, паспорта на дорогостоящие покупки, о
которых она не
знала. Свидетельства того, что муж много лет её обманывал. Там же
она
обнаружила его старые документы, в которых увидела такие огромные
цифры его
партийных взносов в период жизни на Севере, что ей стало понятно
– о реальном
размере зарплаты мужа она и не догадывалась.
Она оставила уборку, в фартуке ушла в
спальню и
долго перелистывала найденные бумаги.
Вечером произошёл разговор. Он не
отпирался, молчал,
а потом с красным лицом ушёл из дома дышать свежим воздухом. Ноги
привели в
церковь, он смотрел на иконы и думал о том, как всё, однако,
стыдно и неловко.
Голос рядом сказал, храм закрывают. Он бродил по городу, смотрел
на людей, на
редкие машины, ему хотелось домашнего мира и никаких ссор.
Ему было жаль, что жена его
разоблачила, он
досадовал, что забыл отвезти бумаги в гараж, и таким глупым
образом попал
впросак. Поскорее бы всё забылось. Исправить то, что было одной
из важных
составных его жизни, ему представлялось делом немыслимым.
Зоя
была
потрясена, ей казалось, она никогда не оправится от такого
разочарования. Она
много дней с ним не разговаривала. Он с виноватым видом приходил
на кухню, где
она, как обычно, его кормила вкусно и сытно, но при этом молчала.
Он ходил
потерянным, его не тянуло ни в гараж, ни к друзьям, никуда.
Долгими днями он
был дома, занимался мелкими ремонтами, домашними делами, и всё
время ждал, что
она заговорит с ним так, как раньше.
Помирились они незаметно, тихо, слово
за слово... Он
чувствовал, как что-то тяжёлое ушло с его души, ему снова
хотелось жить,
возиться в гараже, ездить на рыбалку. Зоя оттаяла и снова, как и
в молодости,
видела в Алексее ребёнка, которого ей всегда было жалко. Когда он
болел, когда
он радовался, любовался солнечным закатом на море, пел за рулём,
играл с
дочерями в бадминтон на стадионе, выбирал подарки ко дню
рождения, выбивал
ковры во дворе... Он не говорил ей никогда особых слов любви, но
она чувствовала
его настроение, желания, и всё в нём говорило ей, он её любит.
Он же не мог сказать даже самому себе,
любит он или
привык к ней, но вот эта ссора, когда не он, а она, Зоя,
перестала с ним
разговаривать, когда не его капризы, а её боль оказалась вдруг
так близко к его
сердцу, что он как бы очнулся. Он будто впервые желал сказать
самому себе, да,
он её любит, да, он не может без неё. Он увидел, как сильно
зависит от всего,
что с ней связано, он как бы понял, там, где есть любовь, не
существует не
только внешней, но и внутренней независимости, к которым он так
всегда
стремился, и это открытие его не огорчило. Но он ничего этого не
знал в себе, а
разве что догадывался.
Вскоре случилось опять нечто подобное.
Это
произошло, как и в первом случае, в тот же период, когда они
вышли на пенсию и
окончательно вернулись в свой южный край. Дочери с семьями жили в
других
городах. Страна стала разваливаться. Пресса получила возможность
рассказывать о
тайнах партийной элиты. Каждый день Алексей узнавал из новостей
что-то новое,
что-то такое, что как будто подрывало в нём его прежнюю
уверенность в тех
общественных и
общечеловеческих идеалах,
на которых он как бы выстраивал свою жизнь, которые вдохновляли
его. Он
чувствовал себя оскорблённым, в конце концов настолько
разочаровался, что отнёс
в райком свой партийный билет. Его поступку там не удивились.
Он будто метался, и всё на что-то
надеялся, и
хватался за надежду, которая им овладела, это была мечта заново
разбогатеть. В
новой стране, в которой они отныне вдруг оказались, они
превратились из
обеспеченных людей – в нищих. Ему было не по себе. Отрезаны от
прежней большой
страны, и теперь живут там, где северной надбавки к пенсиям не
будет, где
старые деньги превратились в новые деньги, потом снова в новые, и
это были
деньги пустые, они просто были бумажками, на них мало что можно
было купить, а
чтобы купить, этих бумажек требовалось слишком много. Он думал о
том, что не
будет ни прежней жизни, ни прежних нормальных денег. И
получалось, зря столько
лет гробили здоровье в Заполярье, а в итоге нет той большой
пенсии, ради
которой сидели там. Он теперь часто повторял эти слова в
разговорах с Зоей. Мы
гробили здоровье напрасно, говорил он, и смотрел в пол. Ничего не
зря, говорила
ему Зоя, она хотела его успокоить. Мы выплатили кооператив,
говорила она. Мы
его выплатили уже очень давно, и могли давно уехать оттуда, говорил он. Она снова
его убеждала в
чём-то, пыталась утешить, а он в душе горевал и был не согласен
ни с Зоей, ни с
самим собой.
Он решился втайне от неё накупить
ценных бумаг от
тех народившихся акционерных обществ, которые Зоя называла
жульём, и потратил
большую часть имевшихся у них сбережений.
Вскоре Зоя обнаружила в секретере эти
его ценные
бумаги. Это и был тот самый день, который напомнил ей о другом,
самом первом,
открытии его лжи, когда она узнала, что он всю жизнь, пока
находились в
Заполярье, утаивал от неё каждый месяц больше половины зарплаты.
На этот раз
она ничего не взяла к сердцу, она даже удивилась своему
отрешённому состоянию.
Она отдала ему найденные ею в секретере ценные бумаги и сказала
спокойным
голосом, что ничего не получится, всё лопнет, как пузырь. Ты всё
пустил на
ветер, ты ничего взамен не получишь. Он что-то пытался объяснять
ей, его лицо
стало красным от волнения, он чувствовал себя неловко и думал в
страхе, а вдруг
она права. Она понимала, он живёт надеждами на возвращение
прежней обеспеченной
жизни, которую потеряли с развалом страны. Ей было его жалко. Она
достала
тонометр и померила ему давление.
34 глава
Они стали заниматься спортом, по утрам
уходили в
спортивных костюмах на стадион и бегали трусцой.
Он искал работу, взяли учеником токаря
на ближайшем
заводе. Ему присвоили второй разряд, а затем, видя его
добросовестное отношение
к работе и высокий моральный облик – не пьёт, не курит – перевели
переквалификантом, присвоили «второй разряд шлифовщика
металлических изделий
абразивными кругами сухим способом с вредоносными условиями
труда». Так
написали в трудовой книжке. Зарплата на этом участке повысилась,
но обострились
хронический фарингит, тонзиллит.
Спустя полгода удалось устроиться в
отдел
вневедомственной охраны в ремонтный цех, но уже через месяц уйти.
Так ему
посоветовали, видя, с какой скрупулёзностью он задерживает на
проходной тех,
кто пытается выносить с территории предприятия ворованное. Несли
практически
все, кто здесь работал. Он был поражён размахом открытого
воровства
государственного имущества.
– Ты, батя, здесь не ко двору, нам
честные не нужны.
Остынь, а то, смотри, голову случайно проломят в тёмном переулке,
– так сказали
ему.
И он ушёл.
Были ещё неудачные попытки подработок.
Грузчиком на
обувном складе, от ношения тяжестей у него обострился радикулит.
Ещё один месяц
трудился слесарем механосборочных работ второго разряда, ему
присвоили третий
разряд, но по состоянию здоровья и отсюда пришлось уволиться.
Гипертония.
Тогда он решил осуществить давнюю
задумку, стать
скрипичным мастером. К этому он готовился не один год, ещё живя в
Заполярье,
изучал технику изготовления скрипок. Брал уроки у специалистов.
Теперь настало
время исполнения того, что могло дать заработок. Всё необходимое
для создания
мастерской, станки, детали, было им уже давно приобретено. В
своей спальне он
оборудовал мастерскую. Поставил два станка. Жена перешла спать в
другую
комнату. Работа шла очень медленно, кропотливо, но успешно.
Первую, сделанную
им в течение полугода, скрипку он отнёс в детскую музыкальную
школу,
преподаватели оценили её как хорошую. Там же нашёлся покупатель,
Алексей отдал
за самую скромную цену. Получив деньги, он почувствовал себя
счастливым. Не
из-за денег, конечно. Быть может, я нашёл себя, думал он.
Она записалась в общество художников и
стала учиться
писать картины. У неё хорошо получалось, её хвалили. В гараж он
теперь ездил
очень редко и ненадолго. Он работал в своей домашней мастерской.
Она в соседней
комнате сидела над натюрмортами. К её картинам он делал
рамки.
По воскресеньям она с утра уходила в
подземный
переход, где местные художники продавали свои работы. Иногда он
сопровождал её,
ему нравилось стоять среди людей, слушать разговоры о живописи,
смотреть на
морские пейзажи, а главное, он чувствовал себя спокойно рядом с
Зоей. Он
удивлялся, как мог подолгу оставаться без Зои в той, прежней,
допенсионной
жизни, когда был до ночи занят делами по работе. Суета отнимала у
меня Зою, а я
этого не понимал, я ничего не понимал, думал он. Что именно он не
понимал, он
не говорил себе, как и многого ещё другого тоже не говорил себе.
И это другое,
что он себе не говорил, присутствовало в его душе как самое
главное, но только
он не знал и не думал, а что оно, и где оно, это самое
главное.
Стоя рядом с выставленными на продажу
картинами, они
поглядывали на прохожих в надежде, что кто-то обратит внимание на
их товар.
Когда это случалось, и кто-то подходил к ним, они отвечали на
вопросы и
соглашались отдать дешевле запрошенной ими цены. Её картины,
случалось,
покупали иностранные туристы. Они удивлялись низким ценам и
платили не
торгуясь.
Получив деньги, Зоя и Алексей
прощались с
художниками, собирали вещи и шли в магазин.
Купим подсолнечное масло, и ещё
молочных продуктов,
говорила она ему. Он кивал, ему было приятно, что у неё сегодня
счастливый
день. Я чувствую себя необыкновенно хорошо, говорила она. Он
улыбался и брал её
под руку. Знаешь, когда я сижу над картинами, то за работой время
летит как
одна минута, я не ощущаю времени, а когда смотрю на часы,
обнаруживаю, прошло
четыре часа, говорила она, в её лице было оживление, и они
заходили в магазин
покупать подсолнечное масло.
Её картины получили одобрение в
городском обществе
художников, наиболее удачные принимали для участия в областных
выставках.
Иногда она ездила с художниками на загородные пленэры, и он
впервые в жизни
соглашался отпустить её и не ревновал.
Иногда по его предложению они ехали за
город,
находили живописные места, устанавливали мольберт, и он рядом с
машиной на
траве дремал в терпеливом ожидании, когда она закончит писать
этюд.
Два раза им посчастливилось получить
от государства
льготные путёвки в пансионат у моря, где они чувствовали себя так
хорошо, что
им казалось, такого душевного спокойствия, такого единения друг с
другом, у них
никогда раньше не было.
Однажды он принёс домой купленные в
церкви образа
Спасителя и Богородицы и повесил на стену в спальне. Она знала,
иногда он
заходит в церковь, и всё же появление в их доме икон её удивило.
Она вспомнила
портрет Ленина над письменным столом в родительском доме. Она
рассматривала
принесённые мужем иконы, ей понравилось, как они написаны. Рука
мастера,
сказала она и взглянула на Алексея. Он кивнул, ему была приятна
её
расположенность к его церковному настрою. По воскресеньям, перед
тем, как идти
на художнический рынок, она теперь шла к его иконам. «Только одну
картину,
прошу, больше нам не надо». А когда картину покупали, она,
вернувшись домой,
говорила перед образами «спасибо».
Они оба хотели жить без размолвок, и
не хотели
думать о прошлых ссорах.
Но он думал и обвинял себя. Он стал
видеть в себе
то, что не хотел видеть, а теперь он видел. Я жестокий, я плохой
человек, я всю
жизнь думал о себе, но не о Зое. Он открывал шкаф и понимал, у
его жены не так
и много платьев и нет вообще ничего такого, что обычно радует
женщин. Он
вспоминал, сколько милых сердцу богатств в его гараже, но таких,
милых сердцу,
богатств у его жены нет. Никаких безделушек, ни бижутерии, ни
украшений,
ничего… Я обманывал её, говорил он себе. И свой обман он считал в
первую
очередь не в том, что таил от неё деньги и скрывал свои покупки
«для души», а
обман в том, что обкрадывал её любовь к нему. Она себя посвящала
каждый день
мне, а я… Я искал возможность уйти в гараж, я радовался машине, а
о жене
вспоминал разве что за обедом. Я привык к ней, я ничего не ценил.
Я жил для
себя. А она жила для меня. Он думал о том, что много раз в своей
жизни бывал в
санаториях, а Зоя – ни разу. И ведь по своему здоровью, если
сравнить, у неё
дела обстояли гораздо хуже, чем у него, думал он. Как много ей
пришлось лежать
в больницах, и сколько разных операций ей сделали. Три операции
по удалению вен
на ногах – варикоз, вырезали матку – доброкачественная опухоль,
вырезали
щитовидную железу, неудачно, были осложнения, и всю жизнь ей
приходится пить
таблетки из-за этой самой удалённой щитовидной железы. У неё
порок сердца.
Тяжёлая травма головы. Как же так, растерянно думал он, как же
так, повторял
он. Да, я ходил к ней в больницу, я смотрел за дочерями, и при
этом я не
понимал, многого не понимал, не видел, не слышал, я должен был
быть другим,
другим… Он был в сильной растерянности, будто с его глаз ушла
пелена и он стал
зрячим.
Эти мысли стали как бы открытием для
его сердца, и
это открытие было настолько мучительным, что иногда он не знал об
этих мыслях.
Или, быть может, делал вид, что не знает. Но эти моменты как бы
незнания
становились всё короче и быстро исчезали, и вновь приходило
знание открывшейся
перед ним иной истины, и кажется, что эта новая иная истина и
была той самой
настоящей правдой, от которой он всю жизнь как бы прятался, и это
знание
приводило его душу в жесточайшие терзания.
Она чувствовала в нём эти внутренние
перемены,
видела его душевные озарения, ощущала, насколько смягчилось его
сердце, и когда
у него в разговорах прорывалось раскаяние за свою жизнь, она
утешала его,
говорила о нём самое хорошее и самое лучшее, что действительно в
нём было.
Посмотри, говорила она, сколько в доме сделано твоими руками.
Кафель в ванной,
плитка на балконе, перестеленный новый и очень тёплый деревянный
пол,
побелённые потолки, обои на стенах, капитальный ремонт квартиры,
всё твоими
руками, всё добросовестно, с любовью, таким мужем надо гордиться,
не кори себя,
я тебя люблю, и люблю таким, какой ты есть. Ты, Алёша, очень
хороший человек,
ты благородный, добрый, щедрый, у тебя светлая отзывчивая душа. И
она
рассказывала ему о нём, о том, сколько видит в нём светлого,
чистого. И его это
приводило в такое сильное умиление, что глаза наполнялись
слезами, и он молчал,
опустив голову, и поглаживал её руку.
После череды похорон наступила череда
болезней.
Болели все, родственники, друзья, болела Зоя, болел Алексей.
Радовало то, что
хоть у дочерей всё было вполне нормально. Радовало, что дочери
помнят о них и
помогают, когда деньгами, когда продуктами. Летом дочери с
семьями по пути на
море заезжали в свою родную квартиру к родителям, радовали
внуки, а потом снова
приходило тихое время уединения вдвоём. И болезни. Болезней было
так много,
что, казалось, ничего не осталось, что можно было бы назвать
здоровым. И
казалось, что их болезни они делят на двоих, и два организма
слились в один
общий. Болело сердце, а потом болела печень, беспокоили почки, а
потом
позвоночник, болели суставы, скакало давление, болело горло,
болело всё.
Переставало болеть одно, начинало болеть другое. Это последствия
жизни в
Заполярье, думали они, и эта мысль объединяла, как бы
успокаивала и смиряла.
Значит, так и должно быть, и ничего тут не поделаешь, думали
они. Мы сами
выбрали себе этот путь, чего уж, говорили они друг другу.
Он увлёкся народными рецептами
оздоровления, она,
как врач, не одобряла шарлатанства, но для его успокоения не
спорила с ним.
Если тебя это воодушевляет, то пусть будет моча, говорила она,
когда он решил
начать курс уринотерапии. Теперь в квартире в укромных местах
стояли баночки,
куда он собирал свою мочу, и пил эту мочу. Ужасные процедуры и
неприятный запах
в квартире ему вскоре осточертели, как он сказал потом ей, и он
отнёс на
помойку использованные им пол-литровые банки.
Потом пришла очередь методов модного
целителя Н.,
потом другого модного целителя Н. И многое иное, необычное, что
давало Алексею
надежду на продление жизни.
Он по-прежнему боялся умереть от
рака, его страхи
возросли после смерти племянниц, которые были младше его
всего-то – одна на десять,
другая на восемь. У обеих тот же диагноз, что и у их матери, и у
их бабушки.
Сначала умерла Юлия. Последний месяц своей жизни племянница
никого не желала
видеть, она страдала от болей и гневалась на Бога за посланные
ей муки. Зоя
приходила к умирающей, ухаживала, иногда вместе с ней приходил
Алексей. Юлия
сказала им, чтобы попов на её похоронах не было. Это у неё от
болезни,
настрадалась, думал Алексей о племяннице жалостью.
Спустя полгода ушла Нина. Умирала она
кротко и без
особых болей. Лежала тихая, молчаливая. Она не перечила никому,
не роптала, и
лишь иногда скажет что-то тихо, и посмотрит вопросительно, будто
спрашивает,
неужто и правда всё? Зоя ухаживала за Ниной, держала её за руку
в последнюю
минуту. Алексей привёз священника, но причастить не успели, Нина
уже отошла.
После отпевания священник говорил собравшимся о пользе молитвы
за усопшего. Ему
в ответ кивали. Людей пришло немного, отзывались о Нине
по-доброму. Хорошо,
когда человек оставляет по себе добрую память, говорили на
поминках и с аппетитом
ели куриную лапшу.
Как такое может быть, все мои умерли
от онкологии,
разве это наследственная болезнь, сказал по возвращении домой
Алексей. Он
смотрел, как Зоя в прихожей счищает с обуви над газетой
кладбищенскую грязь. Он
взял тряпку и стал в тазике мыть её и свою обувь. Она подумала,
что вот, муж
уже давно сам моет свою обувь, не так, как это было после
женитьбы, тогда
многое было иначе, не так, как теперь. А теперь вот и её обувь
тоже привёл в
порядок. Он поднял голову, взглянул на неё и, продолжая мыть
туфли, повторил,
разве это наследственная болезнь. Он хотел услышать от неё
более-менее хороший
ответ. Она что-то ответила хорошее, то, что его устраивало, и он
как бы
успокоился.
Умерла сестра Зои. Она долгое время
лежала после
перелома шейки бедра, муж с дочерью ухаживали за ней. Зоя ездила
каждую неделю
на электричке к умирающей Зине, оставалась с ночёвкой. Стирала
грязное бельё
больной, обтирала влажными салфетками её тело, обрабатывала
пролежни, мыла полы
в квартире, варила для всех суп с привезённой ею курицей. Зина
плакала, просила
прощения за всё, и говорила о том, что вот бы начать жизнь
заново, тогда всё
было бы по-другому.
Макарий устал от бессонных ночей, от
постоянного
нервного напряжения и множества забот, навалившихся на него.
Лежачая больная в
доме – это стало для него испытанием.
Смерть жены принесла ему долгожданное
облегчение,
хотя поначалу он погоревал. Всю жизнь вместе, привыкли друг к
другу, говорил
он.
Через недолгое время пришло время
умирать Макарию.
– У меня столько наград – и боевых, и
по работе.
Много поощрений, грамот, премий, а из головы не выходит одно
воспоминание, –
сказал Макарий, когда Алексей сидел у его постели.
Глаза Макария запали, лицо осунулось,
кожа
пожелтела, смотреть на него Алексею было тяжело. Он жалел
Макария, жалел, что
когда-то испытывал к нему и его супруге неприязнь, ему хотелось
сказать добрые
слова, утешить, он что-то говорил, но Макарий его не слушал, а
говорил о своём,
что его мучило.
– Меня всю жизнь мучает воспоминание,
то, что
случилось на войне. Я тебе расскажу. Но ты сначала прочти вот
это.
Макарий указал на старую покосившуюся
тумбочку рядом
со своей кроватью с не закрытой дверцей, внутри тумбочки было
много папок с
бумагами, коробки с военными наградами.
– Кочергин Макарий Петрович, с 1939
года по 1956 год
служил в Военно-воздушных силах Краснознамённого Балтийского
Флота и КЧФ.
Участвовал в Великой Отечественной войне с Белофиннами.
Участвовал в боях при
обороне Таллина и при обороне Ленинграда (в период
блокады).
– Стоп. Дальше можешь не читать.
Возьми другую
бумагу, рядом, – сказал Макарий.
Его голос был тихий, осевший, дыхание
неровное,
Алексей с состраданием посмотрел на больного, тот
кивнул:
– Теперь другое читай. Тоже вслух.
– Зарекомендовал себя трудолюбивым,
исполнительным и
технически грамотным специалистом за время работы в войсковой
части.
Производственный план выполняет ритмично, продукцию выдаёт с
высоким качеством.
Активный рационализатор. За добросовестный труд и выполнение
социалистических
обязательств от командования части имеет 115 поощрений.
Присвоено звание
ударника Коммунистического труда.
– Хватит. Теперь прочти следующую
бумагу. Там все
бумаги я разложил по порядку. Читай вслух.
– В 1942 году во время перелёта через
Ладожское
озеро в Ленинград самолёт ТБ-3 потерпел катастрофу. В самолёте
летели офицеры и
сержанты для выполнения служебного задания. Самолёт упал в воду
на расстоянии
около трёх километров от берега, глубина в месте падения была
около четырёх
метров. Самолёт разрушился, наполовину затонул и коснулся дна.
Часть людей
спаслась на выступавших из воды обломках самолёта. Положение
было тяжёлым: все
промокли в ледяной воде, получили ушибы и даже ранения.
Начавшийся шторм
чрезвычайно ухудшил положение людей. Через 29 часов после
падения самолёта в
воду люди были сняты с обломков самолёта кораблём Ладожской
военной флотилии.
– Больше не надо читать. Теперь меня
слушай. В числе
пострадавших был сержант Кочергин Макарий. Я сильно ударился
головой и грудью.
Я не мог разгибать рук, не мог двигаться. Было сломано ребро.
Вместе с
Егоркиным мы смогли продержаться больше суток на левом крыле
самолёта. Потом
нас доставили на аэродром, оттуда в гарнизонную санчасть, и две
недели на
госпитальном режиме. Мне забинтовали грудь, и целый месяц я
ходил перевязанный.
А теперь главное. Когда самолёт начал падать, Егоркин сказал:
Макарий, переходи
в носовую часть, там точно спасёмся. Так и получилось. Но в
последнюю минуту,
выбираясь из тонущего самолёта, я почувствовал, как за мою ногу
кто-то
ухватился. Этот парень смотрел на меня умоляющими глазами. У
меня было
несколько секунд. Или оттолкнуть его от себя и самому спастись,
или протянуть
ему руку, и затем вместе выкарабкиваться. Но это был огромный
риск и почти не
было шансов на успех. Времени не оставалось. И скорее всего, я
бы утонул вместе
с ним, начни его тащить за собой. А что делать. Такова жизнь.
Хотелось жить.
Это и есть война. Но, Алексей, теперь, когда всё, когда жизнь
подошла к краю, я
думаю всё время о том парне, который так смотрел на меня. Я
спасся, а он
остался там, на дне. Его глаза, его голос, это всю жизнь сидит
во мне. И когда
я смотрю на стопки благодарностей, груды наград, слышу каждый
год торжественные
речи в свой адрес, то думаю, а зачем мне они, разве могут они
перевесить смерть
того парня, которому я не протянул руку. Тот парень хотел жить
так же сильно,
как того хотел и я.
Макарий замолчал, его лицо было
спокойным, он
говорил всё так же тихо, медленно, негромко. Помолчав немного,
отдышавшись, он
сказал:
– Так вот я тебе хочу сказать. А как
бы ты поступил на
моём месте? Нет, не отвечай. Я просто говорю. Как бы кто другой
поступил на
моём месте? Это мы дома герои. А там, на войне, никто не знает,
как поступил бы
он сам лично в такую минуту. Поэтому не надо, не
надо…
Макарий замолчал.
Через три дня он умер. Алексей на
похоронах увидел
священника. Тот пел молитвы и ходил с кадилом вокруг гроба. От
дочери усопшего
Алексей узнал, папа просил христианскую кончину, и она привезла
на такси из
церкви батюшку, тот исповедал и причастил умирающего. Алексей
обрадовался за
Макария, он помнил его рассказ про парня, который не сумел
выкарабкаться из
тонущего самолёта, про награды, грамоты Макария и его последние
слова – «а
зачем мне они, разве могут они перевесить смерть того парня,
которому я не
протянул руку». Алексей
подумал, Макарию
повезло, он покаялся в том, что всю жизнь его мучило. Он ушёл с
чистой душой.
Вот бы и мне так, с чистой душой, подумал
он.
Потом умирали один за другим друзья
Алексея. Один от
инсульта, другой от инфаркта. А третий не проснулся.
Алексей стал вести дневник своего
здоровья,
контролируя утром и вечером давление, пульс, частоту стула. С
возрастом его ещё
больше стали беспокоить запоры, и Зоя каждый день варила для
него свёклу.
Однажды утром, вымывшись после
спортивных занятий
под душем, он, растирая себя полотенцем, заметил в зеркале
что-то не то. Он
всматривался в отражение, позвал Зою, она подтвердила, да, на
шее сбоку чёрное
пятнышко, наподобие нароста. Может, просто новая родинка,
предположила она. Он
забеспокоился. И поехал в онкологическую больницу. Ему
предложили в течение
месяца понаблюдать, и если нарост будет увеличиваться, пройти
обследование.
Нарост увеличивался. Анализ
подтвердил, образование
злокачественное.
Алексей перестал бояться заболеть
раком. Чего
бояться, если и так заболел им, как бы такие мысли теперь были в
его голове. И
эти мысли вроде даже успокаивали. Однако работу сторожем в
вендиспансере, куда
устроился три месяца назад, и где приходилось проводить сутки
через двое без
сна, по совету врача оставил. Вам нужен режим, сон, покой,
сказал врач.
Интеллигентного и, главное, непьющего сторожа из вендиспансера
отпускать не
хотели, а при расставании выплатили премию за добросовестный
труд.
Священник, к которому Алексей ходил
на исповедь,
посоветовал начать готовить душу для перехода в вечность.
Алексей согласился,
да, это хороший совет. Первым делом он избавился от машины,
подарив её другу,
последнему из его четверых друзей, кто ещё не умер. Подумав,
отдал и гараж ему
вместе со всеми своими богатствами. Николай в страшном удивлении
спросил при
встрече у Зои, что стряслось у них. Зоя сказала, что причина в
болезни, Алексей
готовится умирать.
Зоя тоже готовилась умирать. Она это
поняла, когда
однажды её сердце стало болеть слишком долго и слишком сильно.
Медики «скорой»
определили инфаркт, и начался новый этап жизни, это была жизнь в
реанимации.
Алексей дважды в день ездил к Зое, плакал и молился Богу. Когда
жизнь к Зое
стала возвращаться, он поставил в церкви самую дорогую толстую
свечу и дал обет
начать новую жизнь.
Отныне он посвятил всего себя тому,
чтобы ухаживать
за ней и не позволять ей ничего делать, кроме отдыха. Он как бы
забыл о том,
что у него рак, что на его шее чёрный нарост, он перестал ездить
по врачам, он
больше не вёл дневник здоровья, не просил Зою сантиметровой
лентой проверять,
насколько увеличилось чёрное пятно, и вместо ежедневных
письменных самоотчётов
о работе кишечника и артериальном давлении стал записывать в той
же толстой
тетради с обратной стороны содержание воскресных церковных
проповедей. На
воскресные службы он теперь ходил каждую неделю без пропусков.
Он думал о жизни, о том, что эта
жизнь бесконечна и
эта жизнь будет продолжаться даже после смерти, он думал о Зое.
Он думал о том,
что не дал ей в супружестве того, что должен был дать. Зоя, я
тебя не отпущу,
ты поняла, не отпущу, он сжимал её руку и смотрел ей в глаза,
она говорила ему,
да ладно тебе, всё будет нормально.
Он думал о том, что хотел бы накупить
ей цветов,
платьев, много разных подарков и вкусностей, но лишних денег не
было. Он
откладывал по чуть-чуть в специальный конверт, а когда удавалось
накопить
более-менее приличную сумму, вёл Зою туда, куда она хочет. В
кафе, ресторан, а
может, в музей, театр, на концерт, они гуляли под руку в парках,
он покупал для
неё угощения, слушали музыку, бывали везде, где можно было
побывать. И первое
место в этом списке радостей занимала для Зои картинная
галерея.
Его по-прежнему мучило раскаяние. Я
растратил все
деньги, нами накопленные в Заполярье, я выкинул эти деньги на
ветер, это я
виноват в болезнях жены, я виноват в том, что она не чувствовала
себя
по-настоящему счастливой, думал он вновь и вновь, и эти мысли
поглощали его так
сильно, что на глазах выступали слёзы. Ему хотелось думать, что
он накручивает,
и хватит копаться, и лучше жить будущим, а вчерашнее надо забыть
как сор,
выбросить из памяти как мусор. Но он не мог забыть. И думал о
том, что как
можно жить будущим, ведь его осталось так мало, и ради чего жить
этим будущим.
И он снова думал о смерти и о том, что будет после смерти.
Зоя, что бы ты хотела, спрашивал он
её. Она
отвечала, что ничего не надо, всё и так хорошо, и просила не
мешать смотреть
телевизор, показывали юмористическую передачу. Садись, смотри,
наши любимые
артисты, смешное показывают, говорила она ему. Он садился рядом,
они слушали
юмористов и вдвоём смеялись.
Проголосуйте за это произведение |