Проголосуйте за это произведение |
Рассказы
23 август
2019 года
Фантазеры
– Пей,
Федор!
Магда отодвинула раскрытую книжку
и
поставила вместо нее на письменный стол кружку с горячим молоком. Книга
немедленно
вернулась на свое место. Она была издана за пять лет до появления Федора
Федоровича на свет, и ему нравилось медленно, чуть лениво читать о тезке,
жившем более двух веков назад. Если очень постараться, на потрепанном
переплете
можно разглядеть: «Страницы морской славы». Ниже мелкие, почти совсем стершиеся буквы:
«Жизнеописание адмирала Ушакова». Что ни говорите, но в полном совпадении
имен
и отчеств есть что-то притягательно-таинственное.
А вот горячее молоко с медом
Федор
Федорович с детства терпеть
не мог: именно так лечила от всех болезней баба Агафья. Нежданно вернувшаяся
Магда,
казалось, переняла от бабушки не только чудодейственный рецепт, вылечивающий
хандру, кашель и остеохондроз, но даже ее интонации, исключающие любое
возражение.
Впрочем, возражать Федор
Федорович не
пытался: Магда почему-то оказывалась права всегда. Вот и приходилось,
скрывая
неудовольствие, вспоминать себя мальчишкой. Словно сидит он сейчас на лавке
у
русской печи, греет озябшие ладони о кружку с горячим молоком, поглядывает,
как
гнутся за окном верхушки берез, роняя листья, а в стекло требовательно
стучит
синица, выпрашивая хлебные крошки.
«Укатали Сивку крутые горки. Эх,
Федя – Федя», – вздыхала про себя Магда, посматривая в сторону старого
друга.
Свитер, который она связала ему в подарок, болтался на костлявых плечах,
точно
на вешалке, распахнутый ворот открывал худую, покрытую набухшими венами шею,
клочки щетины на небритых щеках, давно не стриженные волосы словно утренний
иней покрывала седина.
– Иди уж, Сивцов, заждались тебя
дружки, – Магда легонько кивнула в сторону окна, – того и гляди, своими
камешками стекло разобьют, бросают да бросают.
Братья Горюхины встретили Федора
Федоровича так, словно не расставались:
– Ты, Федорыч, писатель, скажи,
давно
о высоком думал?
– Привет, говорю, – Федор
Федорович
прокашлялся. – Здороваться-то будем? Что сразу так, о высоком? О низком уже
все
обсудили?
– Нет, ты только представь себе,
–
старший Горюхин, игравший когда-то в оркестре на бас-тромбоне, нескладный, с
длинными руками, вечно согнутый в пояснице, говорил хриплым басом, словно
даже
отложив инструмент в сторону, вел его партию в любом разговоре, – иду я
вчера
вечером мимо второго подъезда. Вроде приличные парни сидят, пивко попивают,
а
один и спрашивает дружков: «Вы когда последний раз о высоком думали?» –
Веришь
– нет, Федорыч, хмель из головы вылетел. Стал вспоминать, когда о высоком
думал, так и не вспомнил. А ты?
– О доблестях, о подвигах, о
славе,
– вставил Горюхин младший.
Недоучившийся семинарист, кем он
только ни побывал: и актером провинциальных театров, и массовиком-затейником
в
детских лагерях, и распорядителем на свадьбах и похоронах.
«Я артист широкого профиля», –
говорил он сам о себе, а старший Горюхин посмеивался:
– Еще бы, уж так тебя, Ванька,
вширь
разнесло, что, гляди, скоро ни в одну дверь, включая калитку на кладбище, и
боком
протиснуться не сможешь…
– Да не к спеху, на кладбище-то,
–
хохотал младший, оглаживая живот и подтягивая сползающие тренировочные
штаны, –
авось, к тому времени похудею.
Старший Горюхин, сообщив миру
свое
басовое «эхма», распахнул заношенную замшевую куртку и вытащил из
внутреннего
кармана плоскую бутылку. Внутри зеленел стебелек с продолговатыми,
пузырчатыми
листьями, бултыхалась прозрачная жидкость. Отвинтил пробку, обтер обшлагом
рукава горлышко, протянул Федору Федоровичу:
– Будешь? Очень от простуды
помогает.
Федор
поморщился:
– Знаешь же: Магда унюхает –
убьет.
Я теперь молоком лечусь.
– Ну да, ну да, – согласно
покивал Иван,
– Магда – она может. Но… самогоночка-то на кадиле сарматском настояна. Ты
вдумайся, писатель… Кадило сарматское! Слова какие! И аромат меда… Помню,
когда
вепря гигантского зарубил, стал траву рвать, чтобы руки от крови вытереть,
тут
мне это кадило и подвернулось… Сам в крови, а руки медом пахнут. На запах
весталочка и купилась.
Младший Горюхин мечтательно
вздохнул, поднес к носу толстые волосатые пальцы и огорченно
скривился.
– Прошлый раз, кажется, это олень
был, – засмеялся Сивцов.
– Нет, оленя жалко, – отмахнулся
бывший
артист и вдохновенно продолжил. – Обычно я кабанов этих с одного захода,
стрелой в сердце укладывал. А тут – гигантский попался. Шкуру проткнул, а до
сердца – длины стрелы не хватило. Я с коня спешился, пошел по следам, но и
он,
не будь дурак, мне навстречу ринулся, то ли он под мое копье, то ли я под
его
клыки. Не помню уж, сколько мы с ним друг друга гвоздили, да только мое
копье,
видать, острее оказалось. Как все закончилось – я к водопаду, умыться, а там
–
хотите верьте, хотите нет, обнаженная девица чресла обмывает. Где надо –
выпуклая, где надо – вогнутая, все при ней.
Короче, засмотрелся я. Да и она… глаза стыдливо отводит, а веточкой
какой, либо водорослью прикрыться не спешит и на то копье, что всегда при
мне, косится…
– Где ты, Ванька, слов таких
набираешься, – громыхнул бас-тромбон.
– Так что же… и мы романы
почитываем,
– ухмыльнулся младший Горюхин, пытаясь сложить руки на животе. То ли руки
коротковаты были, то ли брюшко – великовато, но, не дотягиваясь друг до
друга, пальцы
рук беспокойно елозили по обтянутому курткой взгорью, словно нажимали на
невидимые клавиши.
– Оказалась она не простой
девицей,
а посвященной богиней Огня, – пальцы левой руки исполнили на животе гамму,
символизируя отчаяние. – У них, сами
знаете, порядки строгие: безбрачие, а если не дай бог, девственность где
обронишь, в землю заживо закопают, красу девичью не пожалеют.
Пальцы правой руки быстро
побежали
по животу, изображая мыслительный процесс, но, зацепившись за клапан куртки,
остановились.
– На раздумья-то времени не было.
Протянул к ней руки, она как аромат меда вдохнула, так и сомлела. А я с ней
на
руках на коня вскочил, да понеслись во весь опор сквозь леса и болота.
Столетние ели ветками по глазам хлещут, ноги красавца-жеребца моего трясина
засасывает, только не на того напали: не выронил я девицу, а богиням вскоре
неповадно
стало догонять нас. Свадьбу сыграли…
– И я там был, мед-пиво пил, –
пробормотал Федор Федорович, искренне удивленный печалью, прозвучавшей в
голосе
приятеля.
– Да уж, такую свадьбу не
забудешь, –
подхватил тему старший Горюхин и повел свое соло. – Дай бог памяти, чтоб не
соврать, то ли в шестьдесят восьмом, то ли в семьдесят восьмом довелось
играть
нам на свадьбе герцога Бургундского.
– Ты век-то, век уточни,
долгожитель
наш, – давясь от смеха, перебил Сивцов.
– Оно тебе надо? – огорчился
музыкант. – Не порти песню. Не так давно и было, лет шестьсот назад, не в
том
дело. Роскошная свадьба была. Стены тронного зала гобеленами украшены,
потолок
голубым шелком затянут, а посередине зала серебряный бассейн, наполненный
вином
бургундским. По нему позолоченные корабли плавают. На одних кораблях мясо
жарят
да обжигающее, истекающее соком, гостям подают, на других – закуски
деликатесные заморские, сыры и фрукты, на третьих рыбу на огромных
сковородах жарят…
Посуда на столе сплошь золотая, вдоль стен – миниатюрные бронзовые замки,
вокруг них леса и фигурки животных диких. Собрали всех мастеров
Бургундии,
чтобы такие канделябры отлить, каких ни у кого больше не было… Я к чему это?
У
Ваньки-то нашего, ей-богу, не хуже было. На стенах вместо гобеленов Ленкины
фотографии, да так, что и кусочка свободного места не осталось, вдоль стен
одеяла
да старые пальтишки набросаны, сиденья для знатных гостей, значит, а на полу
на
газетках (наших, между прочим газетках, с правильными лозунгами, типа:
«Даешь…»;
не помню уж что надо было дать, но давали…) все, что смогли в магазине по
блату
прикупить. И колбаса краковская, и бычки в томате, и оливье, винегрет – в
тазиках.
А напитки я по бартеру с ликероводочного приволок. Без наклеек еще, прямо с
конвейера, да в наклейках ли счастье…
– Счастье, как оказалось, в
другом
месте тогда ночевало, – буркнул Иван и потянул Федора за рукав, – брось ты,
не
отворачивайся, дело-то прошлое…
2
Магда закончила гладить, сложила
белье в шкаф и задержалась у окна. На лавочке у подъезда – неразлучная
троица. С
Ванькой они знакомы с детского сада: он отнимал у нее игрушки и норовил
летом
обсыпать песком из песочницы, а зимой – запустить твердым, слежавшимся
комком
снега. Магда старалась держаться от
братьев Горюхиных подальше, пока к ним не присоединился сероглазый мальчик
из
соседнего подъезда. Она и сама не поняла, что понесло ее тогда на спортивную
площадку, где мальчишки красовались друг перед другом хилыми зародышами
мускулов и сосисками болтались на турнике, изображая из себя великих
гимнастов.
– Уйди, малявка, –
покровительственно крикнул старший из братьев, – зацепим – сразу побежишь
маме
жаловаться.
– Совсем я не малявка, –
обиделась
Магда, – мне пять уже, как ему, – и ткнула кулаком в Ваньку, озабоченно
чесавшего затылок.
– Вот, а нам с Федором – шесть, –
хвастливо
сказал старший Горюхин, указывая на нового знакомого.
– Мне семь, – вздохнул
сероглазый, –
в этом году как в школу запрут – уже не погуляешь…
Магда словно обезьянка по опоре
турника
взлетела наверх, подтянулась, сделала переворот (коротенькое платьице при
этом
упало на лицо, обнажив трикотажные трусишки) и, спрыгнув, уставилась
большими
карими глазами на Федора:
– Будешь дружить со
мной?
– Буду, – кивнул
Федор.
То, что Ванька при этом
отвернулся и
начал отчаянно тереть глаза, а потом убежал домой, никто не
заметил.
Дружбу Федор понимал своеобразно:
Магда хвостиком бегала следом, а он не обращал на нее внимания, хотя другим
мальчишкам обижать «подругу» не позволял: во дворе Федор слыл авторитетом, и
кулаков его побаивались. На лето Федор уезжал к деду в деревню, возвращался
в
цыпках, до черноты загоревший; свысока смотрел на Горюхиных, отданных в
музыкальную школу и вынужденных просиживать над сборниками с нотами, теряя
время на каком-то сольфеджио, сплевывал сквозь зубы, говорил
загадочно:
– Городские друг перед другом
бахвалятся,
а в деревне – все подлинное: и звуки, и лес, и люди…
Сам придумал или повторял чьи-то
слова, но звучало убежденно.
После девятого класса Федор в
город
не вернулся, остался доучиваться в сельской школе. Первое время еще писал
друзьям, потом замолчал. А через год, поздней осенью Магда получила письмо,
написанное незнакомым крупным почерком: «Приезжай, наведай Федора. Баба
Агафья».
Магда оставила родителям записку,
что-то наврала подругам, одолжив у них деньги на дорогу, и первый раз в
жизни
поехала одна сначала на электричке, потом в дребезжащем пригородном
автобусе, так
набитом тетками, возвращающимися с рынка, что казалось их мешки, кошелки,
локти
и крепкие груди холмами выпирали сквозь обшивку кузова.
Баба Агафья, оказавшаяся
невысокой,
пухленькой старушкой, перевязанной крест-накрест вязаным шерстяным платком,
с
порога напоила Магду горячим молоком, накормила шанежками и кивнула на
Федора,
который лежал, накрывшись с головой стеганым одеялом, на притулившемся у
печки
топчане, не думая подниматься:
– Как деда схоронили, третью
неделю
лежит. Ночью во двор выйдет, сядет на крыльцо, измерзнется весь, и опять под
одеяло. Может, хоть ты, дочка...
Агафья прервалась, не договорив
фразу до конца, с сомнением разглядывая городскую
девчонку:
– О-хо-хонюшки… нарядилась-то…
капроны свои скинь, возьми мои чулки шерстяные, тебе как раз будут. В сенях,
если выйти надумаешь, чуни валяные стоят, надевай смело. Не знаю…
по-городскому, диван тебе застелить, или на полати залезешь? Поди, на
печке-то
никогда не спала?
– Как скажете,
бабушка.
Магда с трудом сдерживала слезы:
зачем она ехала в этот чужой дом с печкой, занимающей полкомнаты, она такую
прежде лишь на картинках и видела, рукомойником, в который надо наливать
ледяную воду из ведра, стоящего рядом на скамейке, смешными самодельными
половиками из лоскутов на крашеном деревянном полу… Зачем, если Федька даже
не
шелохнулся под своим одеялом.
– Как скажу…
Пожилая женщина потянула гостью
за
руку в соседнюю комнату, отделенную занавеской, понизила
голос:
– Извелся Федор совсем. Залпом
горюшко заглотнул, а оно – как спирт неразбавленный, с непривычки и сжечь
нутро
может. Я, что могла, все перепробовала, да без толку…
Вздохнув, заглянула Магде в
глаза:
– Ваше-то дело молодое, может,
сложится…
Утром Агафья собралась кормить
нескольких
оставшихся кур да петуха-горлопана, требовавшего от своей куриной семьи
вечного
подобострастия, но, приоткрыв дверь, увидела на крыльце внука. Накрытый
старым дедовским
кожухом, он спал, положив голову девочке на колени, а она, выставив из-под
кожуха ладошку, кормила хлебными крошками синицу, которую приручил дед. И
такая
радость была на лице пигалицы, что Агафья, не выдержав, тихонько прикрыла
дверь, опустилась на лавку у рукомойника и первый раз после похорон мужа
беззвучно заплакала…
Та ночь была очень короткой. А
последовавший за ней день очень длинным. Таким длинным, что никак не
вмещался
целиком в память Магды. То вспоминалась черная, ссохшаяся, вся в трещинах
старая
перевернутая лодка, на которой сидели они с Федором. То шепелявый ветер. Он
бубнил
что-то назидательное, сдувая с пожелтевших листьев березы дождевые капли. То
звучал
в ушах скрипучий голос птицы с серовато-белым хохолком на голове и синими
пятнами на крыльях. Она подлетала очень близко, косилась на них любопытным
черным
глазом, а Федор грозил кулаком:
– Только попробуй,
сойка-сплетница,
кому-нибудь рассказать о нас.
И красные озябшие руки. Они с
Федькой грели их о кружки с обжигающе-горячим молоком, смотрели друг на
друга и
молчали.
Все это даже спустя много лет
распадалось на отдельные лоскутки счастья и никак не хотело сплетаться в
один
общий узор.
Вечером приехал отец Магды.
Измученный
беспокойством, фиолетово-бордовый от подскочившего давления он наорал на
Агафью: «Вы, старая женщина, как вы могли!», тряхнул Федора, взяв за
отвороты
старенькой телогрейки: «Надеюсь, ты был мужчиной и не обидел девочку», не
слушая возражений, затолкал Магду в кабину попутки и увез в город.
Машину подбрасывало на
колдобинах,
отец, не переставая, ругал дорогу, дочку, ее подруг, глупую бабку с не менее
глупым внуком, а Магда то плакала, то светилась улыбкой. Обижалась на отца,
который бесцеремонно увез ее, словно котенка, схватив за шкирку, и
вспоминала,
как шептал Федор ночью:
– Дождись меня из армии...
Слышишь?
Дождись...
3
– О чем задумался, Федорыч? –
старший
Горюхин отхлебнул из бутылки и довольно улыбнулся. – Припоминаешь
высокое?
Ветер сорвал очередную порцию
листьев с березы над скамьей, бросил под ноги. В лицо полетели мелкие капли
влаги: то ли дождь, то ли слезы. Деревьям, словно девчонкам, грустно
расставаться с ярким нарядом, когда впереди – лишь неизбежность долгой
холодной
зимы.
– Да выше Ванькиных подвигов
разве
придумаешь, – Сивцову вдруг стало тоскливо: зря он ввязался в этот треп.
Сидел
бы сейчас дома, в тепле, слушал, как ворчит Магда…
Билетов на поезд не было. Как
назло,
именно сейчас, когда они так необходимы.
Три года добирался Федор домой после срочной службы. Жизнь казалась
бесконечной, сила – немереной, вот и испытывал себя. То с рыбаками на
баркасе в
море ходил, то с геологами по тайге скитался…
А по ночам встреченные люди,
тайга с
буреломами, море, вскипающее яростью, даже рыба пойманная и непойманная
оживали
и требовали перенести их на бумагу. Особенно нахальничала одна рыбешка, с
метр
длиной. Она подмигивала, скалилась в улыбке, выставляя золотой зуб, и
хриплым тенорком
требовала: «Напиши обо мне, любое желание исполню». Ни в сказки, ни в золотых рыбок Федор не
верил, но оторваться от обшарпанного стола в рабочей общаге, на котором все
выше громоздилась стопка исписанных листов бумаги уже не мог. Днем писал,
ночью
сторожил детский садик и опять записывал то, что беспрестанно крутилось в
голове, не давая покоя…
Мамино письмо про Ваньку
Горюхина,
собравшегося жениться на какой-то Ленке из второго подъезда Федор даже не
дочитал до конца. Только на следующий день понял: это его Ленка почему-то
решила
выскочить замуж, не дождавшись, пока он закончит писать свой первый роман.
Его,
Федора, Ленка… Метнулся на вокзал. Билетов на поезд нет, да и поезда через
день
ходят, но разве Федора этим остановишь...
Товарняк идет в нужном
направлении.
Сунулся в теплушку, протянул двум хмельным дядькам, сопровождающим груз,
бутылку водки:
– Отцы,
помогите.
– Так, что же… для хорошего
человека
– это мы завсегда, – краснолицый дедок в старом ватнике доброжелательно
глянул
на бутылку, пожевал ус, – ты только, парниша, на крыше вагона сховайся, пока
наш
главный с проверкой придет. А как он все досмотрит, тут мы тебя и
кликнем.
Сивцов поежился: воспоминания об
этом «подвиге» до сих вызывали озноб.
Поезд
едва успел тронуться, как дядьки в вагоне добавили к ранее выпитому еще и
его
бутылку и заснули мертвым сном. А он сначала беззаботно распластался на
нагретой
солнцем крыше, ближе к вечеру подтянул молнию на куртке до самого верха, и
лишь
когда ледяной дождь, словно заправский барабанщик, стал отбивать сложный
ритм
по крыше вагона, а заодно и по его, Федора, сжавшемуся в комок телу, начал
изо
всех сил колотить по крышке люка, напоминая о себе.
Ванька, вон, якобы от богинь Огня
спасался… Подумаешь, торговала Ленка лампадками в церковном киоске. Кто в те
годы не торговал чем мог.
А попробовал бы он двух храпящих
бездельников
разбудить, да с поезда не свалиться, когда руки закоченели, а душа хоть еще
и не
совсем оторвалась от тела, но уже витает где-то на уровне пролетающих мимо
редких фонарей и посматривает сверху: стоит ли возвращаться…
Закончился «подвиг» двусторонним
воспалением легких и хроническим бронхитом. Но на свадьбу Федор все-таки
попал.
Ногой расшвырял газетки со свадебным угощением, рывком вытянул Ленку с места
для молодоженов, получил от нее множество оплеух (даже глаз расцарапала,
кричала: «Ненавижу: за пять лет – ни одного письма!») и увел с
собой.
Потом Ленка с мамой по очереди
дежурили у его постели в больнице, мамино сердце не выдержало, а Ленка…
Ленке
пришлось одной хоронить маму: Федор метался в бреду на больничной
койке.
– Не томи, Федорыч, твоя очередь,
– Ванька
выжидательно заглядывал в глаза. – рвани что-нибудь этакое «о подвигах, о
славе», порадуй душу.
Сивцов усмехнулся: совсем как
дети
малые. Хотя… почему бы и не придумать.
Что же, пускай… На палубе
парусного
фрегата стоит высокий худой мужчина. На голове треуголка, на плечах
длиннополый
белый кафтан, под ним темно-зеленый камзол, украшенный золотым шитьем в виде
дубовых листьев. Вместо потертых джинсов – штаны до колен, белые чулки,
башмаки
с медными пряжками. Три пуговицы на обшлагах кафтана (сочинять так
сочинять!) свидетельствуют
о высоком чине человека, напряженно глядящего в подзорную
трубу.
Мыс, похожий на указательный
палец судьбы,
выступает далеко в море. Белая башня
маяка, зелень травы, а вдоль высоких красноватых скал, под прикрытием
береговых
батарей вьются на мачтах вымпелы флота неприятеля. Их много. Так много, что
кажется в просторной, широкой бухте кроме прибрежной полосы не осталось и
пяди
свободного места.
– Федор Федорович, ветер с берега дует, –
почтительно склоняется командир фрегата.
– Вижу. Эскадре – продолжить
движение, отрезать неприятеля от берега.
– Под пушки батарей
идем…
Адмирал хмурится: не смеет офицер
обсуждать
приказы, но тот и сам понимает:
– Зато ветер наш будет.
4
– Пять часов сражения пролетели
как
миг. Чад горящих кораблей затянул небо, впрочем, может, просто близилась
ночь, –
глуховатый голос Сивцова слегка подрагивает, он и сам увлекся рассказом. –
Возле
корабельных орудий, словно черти в аду, плясали раздетые до пояса, черные от
сажи, артиллеристы. От них зависел исход битвы: возглавляемая адмиралом
эскадра,
окружив противника, в упор расстреливала чужой флот. То справа, то слева
раздавался глухой треск сталкивающихся судов: неприятель искал бреши для
прорыва. Вспышки, сопровождающие выстрелы, освещали вздымающиеся носы
кораблей,
похожие на поднятые в отчаянии руки: море не спеша заглатывало свою добычу.
Взметнулся
в небо сноп искр, на палубу адмиральского фрегата рухнула горящая мачта
тонущего
корабля. Невысокий бравый матрос, играя мускулами, подтянул штаны, – не
удержался от ехидства Сивцов, – и бросился тушить огонь. «Горюхин, снаряд
давай,
черт тебя побери!» – последнее, что он услышал в жизни: обломок другой мачты
пробил ему голову.
– Не до смерти, Федорыч, не до смерти, –
младший
Горюхин нервно пробегает пальцами по обтянутому курткой
животу.
– А как же подвиги? Ладно, герой, живи, –
благосклонно кивает Федор Федорович, продолжая
рассказ.
– Сквозь мглу прорвался луч
заходящего солнца, вместе с ним на сражающихся обрушилась тишина. Она
ударила
по ушам сильнее свиста снарядов, треска рухнувших мачт, криков, проклятий
людей.
Тут-то и раздалась команда адмирала:
«Горюхин,
за мной! На абордаж!».
– А потом зазвучал полонез, –
радостно добавил Горюхин старший.
Сивцов с Иваном удивленно
переглянулись, словно они и правда уже перемахнули на палубу флагмана
противника, размахивая абордажными тесаками и пистолетами кинулись по узким
коридорам в бой, и вдруг до них долетел тягучий звук
бас-тромбона.
– Это еще
откуда?
– Ну, как же, – заторопился
бывший
тромбонист (впрочем, музыканты бывшими не бывают), – «Гром победы,
раздавайся!»,
все знают, музыка Козловского. Написан по случаю взятия Суворовым Измаила.
Впервые исполнен на празднике, устроенном Потёмкиным для Екатерины. Семьсот
девяносто первый год, кажется…
– Василий, охолони, ты слишком
много
знаешь, – Иван покровительственно положил руку брату на плечо. На фрегате-то
откуда оркестр?
– Так Федор Федорович – известный
меломан. На адмиральском корабле и каюта была для музыкантов. Не слишком
роскошная, правда, ну, да и мы не баре. А вот как победа близка – тут нас на
палубу выпускали, шторм ли, качка, наше дело – играть: «Славься сим,
Екатерина!
Славься, нежная к нам мать!» – прогудел хриплым голосом старший Горюхин.
– Ну ты, Вася, горазд врать, –
хмыкнул Сивцов. – Только что придумал?
И отвлекся, провожая глазами
стайку
девчонок-школьниц, похожих друг на друга как близнецы. В черных джинсах,
обтягивающих еще худые попки и ноги-тростиночки, в куртках, обманчиво
похожих
на кожаные, они шагали по двору, словно длинноногие журавли, спустившиеся
ненадолго на землю. Федор невольно распрямил сутулую спину, приосанился,
пытаясь поймать их взгляды, но уткнувшиеся в смартфоны девчонки видели и
слышали только себя.
Зато старушка в меховой
безрукавке и
фетровой шляпке прошлого века, занятая раскладыванием по баночкам еды для
беспризорных
котов, слышала и замечала все. Пожевала впалыми, тонкими губами,
неодобрительно
взглянула:
– Вроде интеллигентные люди.
Когда
только успевают набраться?
– Не серчай, мать, он на конкурсе
«Голос»
выступать готовится, – подмигнул Сивцов.
– Отвыступал уже свое, – буркнул
старший Горюхин.
– Не отвлекайся, Федорыч,
дальше-то
что? – Иван поднялся со скамьи и нетерпеливо переминался с ноги на ногу,
готовый к подвигам.
– Да что дальше… Матрос Горюхин,
конечно, ворвался в каюту предводителя пиратов первым. Красив как Аполлон… Белые полотняные штаны
подметают
палубу, грудь колесом, чуб как у запорожского казака. Адмирал еще команду
отдать не успел, а Горюхин уже вытаскивает на свет прячущегося за парчовыми
шторами упитанного коротконогого человечка в красном кафтане и чалме с
алмазным
пером. Человечек жалостливо оттопыривает губу, плачущим голосом взывает:
«Магда, скажи им!». Висящий на стене ковер раздвигается, из-за него
появляется
женщина. Удлиненные, миндалевидные глаза цвета коллекционного коньяка с
золотыми искорками, рассыпавшаяся по плечам копна русых волос, длинные ноги
в
прозрачных кремовых шароварах, обнаженный живот, который хочется целовать и
днем, и ночью…
Федор несколько смущенно
вздохнул:
–
Пожалуй, слишком увлекся описанием, но приврал не сильно …
– Мальчики, Федя, Ваня, что вы
развоевались? Хватит, – бархатное контральто наложницы пиратов звучит
завораживающе.
– Не трогайте Саида, он не виноват ни в чем.
5
Федор Федорович невольно
поморщился:
ночь в одном купе с бабой в его планы не входила. Сейчас начнется: «Откройте
окно, закройте окно, помогите достать чемодан, выйдите, мне надо
переодеться…».
Презентация новой книги в столичном издательстве завершилась как обычно
посиделками
в ресторане. Выпили достаточно, поэтому больше всего хотелось сразу
завалиться
на полку и заснуть. А соседка стоит у открытого окна, разговаривает с
провожающим ее мужчиной и даже не пытается подвинуться, чтобы сосед по купе
мог
спрятать чемодан, сесть на свое место. Между прочим, у него – нижнее…
– Магда, я умоляю тебя, подумай –
донеслось с перрона.
Кто-то низенький, толстенький
смешно
протягивал к окну руки и говорил, не умолкая:
– Нет-нет, не закрывай окно, позволь
договорить. Хотя бы пообещай, что, если пожалеешь, если поймешь, что
ошиблась –
вернешься.
Женщина молчала. По тому, как
напряглась и окаменела ее спина, Федор понял, что возвращаться она не
собирается. Спина вдруг показалась такой знакомой, что защемило сердце:
словно
он уже не раз видел ее застывшую у окна в ожидании… его, Федора?
Смешно…
Поезд наконец тронулся. Женщина
закрыла окно, не поворачивая голову, опустилась на
сидение:
– Извини,
Федя.
– Ленка? Как ты узнала, ты даже
не обернулась
в мою сторону?
– Ты забыл, я всегда узнавала
твои
шаги. И меня зовут Магда, – бросила на столик между ними перчатки, быстро
взглянула
на Федора и опять стала смотреть в окно.
Цвет ее глаз менялся от времени
суток, от настроения. Федору нравилось думать, что от поцелуев ее глаза
светлели
и становились золотистыми, приобретая коньячный оттенок. Когда-то он готов
был
без устали пить этот коньяк, пьянея от поцелуев. Но сейчас глаза были
темно-карие,
спокойные и усталые.
– Почему Магда? – растерялся
Сивцов.
– Наверное потому, что к этому
имени
невозможно приделать суффикс «к», – низкие бархатные нотки в ее голосе, как
когда-то
прежде, опять взволновали Федора.
– Ты ни разу не заглянул ко мне в
паспорт: мама назвала меня Магдаленой. Такое романтичное имечко… В детстве я
его стеснялась, вот и звали все Ленкой, а потом… Новая жизнь – новое
имя.
Что она так внимательно
рассматривает в окне? Черное небо, быстро мелькающие огни полустанков,
убегающие точки звезд… Или отражение двух профилей: мужского и женского… Она
изменилась: коротко постригла волосы, перекрасилась в блондинку,
обтягивающее
трикотажное платье с достоинством демонстрирует фигуру зрелой женщины. Вот,
пожалуй, что в ней новое: независимость и уверенность в себе…
Сняла сапоги, облокотившись на
стенку,
подтянула ноги на сиденье, накрыла одеялом.
– Может, мне выйти?
Переоденешься?
– Спасибо, пока нет. Просто ноги
замерзли.
Федор вспомнил: у нее в любую
погоду
мерзли ноги. Он грел их руками и поцелуями.
– Не думай, я не пьян.
Сказал и тут же разозлился на
себя:
с какой стати оправдывается.
– Всего лишь отметили презентацию
книги.
Теперь, получается, еще и
хвастается. Все невпопад.
– Закажи, пожалуйста,
чай.
Из открытой сумочки выглянула
суперобложка его новой книги. Значит, была на презентации, но к нему не
подошла. Или он ее не узнал…
Федор долго курил в тамбуре, а
когда
вернулся с двумя стаканами чая в руках, показалось, что Магда уже спит.
Выпил остывший чай, не
раздеваясь,
лег на спину, подложил руки под голову. Когда Ленка ушла, решил: значит, не
судьба. Не останавливаясь, писал рассказ за рассказом, встречаясь с
приятелями много
пил, наслаждаясь свободой и тем, что не надо спешить домой. Пока однажды не
понял: дома больше нет. Ленка, которая так раздражала его своим постоянным
ожиданием, и была его домом. А когда некому стало ждать, от дома осталась
только пустая, холодная комната.
Он пытался понять, почему она
ушла, и
не находил ответа.
Сейчас это все уже не имело
значения.
Отчего же вдруг так захотелось укорить ее, сказав: «Я любил тебя…». Не сказал.
Магда не спала. Отвернувшись к стенке, она тоже перебирала
обиды. Если бы он сказал, что любил, она бы ответила:
– Ты думал только о своих героях.
Тех, о которых писал. На живых людей, которые были рядом, у тебя вечно не
хватало времени. Я больше так не могла…
Федор пересел бы к ней, взял за
руку:
– Неправда, Лен. Я считал тебя
своей
женой.
– Я – Магда! – ответила бы она. –
Это
Ленка ждала тебя, когда бы ты ни вернулся, и какой бы ни вернулся. Считал…
Тебе
даже в голову не приходило, что я оставалась женой Ивана: ты же плевал на
условности.
Ты считал: я думаю так же. Вот только ни разу не спросил об этом меня. А
еще… я
устала гадать: вернешься ли ты сегодня трезвым…
Он разозлился бы, спросил:
– Что же ты бросила того,
трезвого, который
был на перроне? Тот толстый, похожий на рыбу с золотым зубом из старого сна,
лучше меня?
Может быть, она рассмеялась бы.
Может, призналась бы, что поняла главное: ее дом – там, где он, и едет она к
нему. Может…
Они ничего не сказали друг
другу.
Поезд пришел в родной город
утром. На
вокзале Федор помог Магде поймать такси, вот только ехать было некуда. Ленка
бы
на ее месте расплакалась, глаза Магды остались сухими: она давно не
позволяла
себе слез.
6
– Федь, а помнишь, как мы с тобой
спустили с лестницы мужика, который приперся за Магдой? – расхохотался вдруг
младший Горюхин.
– Потом оба сидели в полиции, и
Магда примчалась вас выручать, – добавил Горюхин старший. – Федорыч, ты что?
Нехорошо
тебе?
Федор Федорович вдруг
почувствовал
себя очень легким. Словно всколыхнулась душа, да прихватив тело, взлетела…
Сверху-то все лучше видно. Двор, в котором вырос, и в который всегда
возвращался; лес, тихая речка в деревне деда, куда после смерти бабушки все
собирался, да так ни разу и не съездил; первая ночь с Ленкой и хриплые крики
соек; море, такое любимое и такое далекое…
И еще почему-то ранней весной
пахнет. Так не бывает, не должно быть: осень поздняя свои ароматы на
распродажу
выставила: прелые листья, затяжной дождь, надвигающийся снег… Что угодно,
только
не первые ландыши, не проталины в весеннем лесу… Или? Может, кто-то там,
наверху, решил позволить ему начать все сначала? Чтобы еще раз испытать
границы
отмеренного судьбой? Чтобы на этот раз понять, что счастье – в нас самих,
надо
только не расплескать его…
– Э-эх, размечтался, – прозвучали
голоса рядом, – здесь получают то, что заслужили, а не то, что хотят.
– Жил, как умел, – огрызнулся
Сивцов, – вы кто такие, чтобы судить?
– Никто они тебе, теперь уже
совершенно никто, – рассмеялась рыба с золотым зубом, пролетая мимо, – всего
лишь твои неиспользованные возможности.
Перед глазами возникла застывшая
у
окна Магда, подумалось: «Опять не дождется меня. За что же с ней
так…».
Проголосуйте за это произведение |