Проголосуйте за это произведение |
Драматургия
2 апрнеля 2017 года
Морозный
январский день. Небольшой московский скверик, огороженный парапетом. Сквер
неуютный, неухоженный, унылый. Парапет уставлен пустыми бутылками и банками
из-под пива. В сквере идёт ремонт, меняют плитку, вернее ремонт остановлен.
Старая плитка свалена у входа, пакеты с новой не распечатаны. Над всем этим возвышается
памятник Мандельштаму.
На голове поэта снежная шапка.
Территория сквера в сугробах. Вход закрыт плёнкой и для верности
забит
крест-накрест досками. Но плёнка порвана
и через дыру в ней может
проникнуть любой желающий.
У входа
появляется Смотритель. Он долго шелестит плёнкой, отрывает доску,
спотыкается и
падает в сквер. Поднимается,
отряхивается. На вид ему немногим больше шестидесяти. Видно, что человек
пьющий. Одет старомодно. За спиной рюкзак. Выражение лица постоянно
меняется: он - то блаженно улыбается, то сердится, то застывает в
задумчивости.
Создаётся впечатление, что этот человек как бы ни от мира сего.
Разговаривает
сам с собой.
СМОТРИТЕЛЬ
(обращается
к памятнику.). Здравствуйте, Осип Эмильевич… Здравствуйте, здравствуйте, дорогой… Это я… Как вы тут без меня?.. ( Оглядывает
сквер). Никого нет. Похоже и не было… Кроме бомжей, конечно. Насвинячили. Вижу,
вижу… Джентльменский набор… бутылки, банки, окурки… Только вчера выгреб целый воз... (Обходит
вокруг памятника. Достает из рюкзака
полиэтиленовые мешки для мусора). Сейчас приведу всё в божеский вид
и будем
отмечать ваш день рождения, Осип Эмильевич.
(Собирает
в
мешок бутылки, банки, мусор. Ворчит.) Раньше… Я имею в виду, когда установили памятник… Какой-никакой, но порядок в сквере поддерживали. Скамейки
стояли…
Три… (Показывает.) Здесь и здесь… Урны… Бабульки и мамочки днём с детишками
гуляли. Ну, и бомжи… Как без них… По вечерам тут толклись… После
работы
разные люди заруливали.
Общались, пивко потягивали, водочку употребляли. В
целом всё пристойно было. Без особого шума. Мусор, надо отдать должное, за
собой убирали… Но пришло в голову
какому-то
чинуше объявить борьбу несанкционированным посиделкам. Дурацкое
дело
не хитрое. У нас, если начинают бороться за порядок, всё кончается чем?
Верно:
беспорядком. Скамейки увезли, урны ликвидировали. Притулиться теперь негде.
Тогда бабульки, мамки и дети сами собой испарились. А бомжи и те, кто после
работы здесь оттягивался – остались. И вот результат: мерзость запустения.
(В
зал.) Я прихожу и выгребаю всякий
раз
этот бесконечный мусор. Мне, конечно, не трудно. Не переломлюсь, если
вынесу
пару мешков хлама. Вы же понимаете, речь совсем о другом… (Резко.) И не нужно меня переубеждать. Я
достаточно
прожил, чтобы разбираться в таких хитроумных играх… Так что – лучше не
спорьте
со мной… (Оглядывает сквер). Кажется, все. Ох… Чуть не пропустил… Последний
штрих…
(Направляется в дальний угол, подбирает пустые
банки,
возвращается к мешку, засовывает в него мусор, тащит мешок к лазу). Уходить
буду, вынесу… (Оглядывает сквер). Ну, более-менее разгрёб авгиевы конюшни…
(Обходит вокруг памятника, спохватывается). О, боже… Не доглядел… Прошу
прощения, Осип Эмильевич. Вас нужно
привести в надлежащий вид… Одну минуточку…
Подтаскивает к памятнику стремянку,
приставляет к пьедесталу, взбирается, смахивает снежную шапку с головы
Мандельштама. Волоком тащит лестницу на место.
Возвращается.
Замечательный памятник, ничего не скажешь… С вдохновением работал
скульптор. Видно, что не равнодушный человек. Характер схвачен – один к
одному…
Невероятный, нужно сказать, характер… (Неожиданно следует эмоциональный
взрыв.)
И всё-таки я возмущён, Осип
Эмильевич!..
Возмущён и молчать не стану… Как
говорится, возвращаясь к напечатанному…
День рождения! Юбилейная
дата… Сто
двадцать пять лет… Не каждый день бывает… И не каждый год!... (В зал.) Раз
уж
юбилей, то почему, я спрашиваю, здесь устроили такой бедлам? Три месяца
тянется
ремонт! Даже больше!.. Скажите, это
разумно менять плитку, на зиму глядя? Естественно – морозы! Естественно –
всё
застопорилось. Разве трудно заранее такую ситуацию предусмотреть? Семи
пядей во
лбу не нужно… (Сердито. В зал.)
Говорите, не время затевать сыр-бор?..
Позвольте не согласиться… Никакой это не сыр-бор… Обращаю ваше внимание:
единственный в Москве памятник Мандельштаму - и к нему перекрыт доступ.
Именно
в день рождения поэта… А ведь сюда наверняка пришли бы сегодня настоящие
ценители его поэзии. Мороз? Ничего
страшного. Есть способы согреться. Собрались бы, почитали стихи… Помянули…
Но
людей лишили такой возможности. Это ни о чём не говорит? Тогда я вам скажу:
между поэтом и властью всегда
неизменная
конфронтация. Вспомните Пушкина: «Подите прочь – какое дело поэту мирному
до
вас…» (Задумался, хмурится.) Поэт
властям всегда помеха. Так происходило во все времена и эпохи… Я просто
констатирую факты… Настоящий поэт… И живой, и мёртвый… Хотите
доказательств? А
разве это не доказательство? (Широким жестом обводит сквер. Сердится.)
Можно,
конечно, сделать вид, что ремонт в сквере – это дань уважения памяти… Можно не пускать людей к
памятнику
под благовидными предлогами… Но это всё от лукавого. Шито белыми нитками.
Хорошая мина при плохой игре. Но пахнет дурно… Ну, да бог с ними… Пусть это
останется на их бессовестной
совести…
(Обращается к памятнику. Улыбается.) А мы… Давайте праздновать, Осип
Эмильевич…Выпьем, вспомним прошлое,
поговорим… о жизни… о поэзии… Как поэт с поэтом. (Приносит к
памятнику
ящик. Из рюкзака извлекает закуску, салфетку, сервирует стол.) У нас всё
есть,
чтобы достойно накрыть поляну.
Отметим
ваш юбилей по полной программе… (Достаёт из рюкзака четвертинку водки, две
стопки, наполняет стопки.). Закуски больше, чем водки… (Оглядывает
импровизированный стол, остался доволен.) И сказал Бог – это хорошо.
Позвольте
тост, Осип Эмильевич. (Поднимает
стопку,
подходит к памятнику.) Буду краток, как сестра таланта… Чтобы вас не
томить.
Впрочем, тостов сегодня у нас много…
Приготовьтесь… Итак, начнём… С днем рождения! Аминь! (Чокается с
пьедесталом.
Пьёт. Приносит второй ящик, садится
на
него. Закусывает.) Так комфортнее.
(Ему не сидится на месте, вскакивает,
обходит
памятник. В зал. С досадой.)
Безобразие
всё-таки, что никто не пришёл… Неправильно и грустно... Хотя, чему
удивляться?.. Сами видите… (Смеётся.) Иногда я провожу эксперимент… Если
кого-нибудь здесь застаю… Как бы интересуюсь… (Ехидным голосом.) Не скажете, кому памятник установлен?
«Мандельштаму», - говорят. На пьедестале написано. Та-ак, уже кое-что...Но
не
отстаю. А кто он такой? - любопытствую.
«Кажется, поэт». Запомните это «кажется…» Ну, поэт,
говорю. Разве всем поэтам памятники ставят? Что он такого
выдающегося
сделал? И тут – молчок. (Возмущённо,
горячим шёпотом.) Никто толком о Мандельштаме не знает. Однажды пришли студенты. Из МГУ. Будущие историки. Пивком решили
расслабиться. Ну, это – пожалуйста, имеете право… Познакомился. Слово за
слово,
прикинулся валенком, спрашиваю про Мандельштама. Мнутся. «Какой-то
поэт». Для них - какой-то!.. Прошу их пояснить,
что
значит – какой-то? А мы, говорят, литературу не проходим. Как вам нравится
наше
образование? Не проходим… Если не верите, можете сами убедиться. Хотите,
продолжим
эксперимент?.. (Приближается к памятнику.) Бомжи лучше
вас
знают, Осип Эмильевич… (В зал.) Как-то угощал их водкой… Троих… Ну-ка,
думаю,
испытаю этих друзей. (Меняет интонацию.) «Мужики, кто такой Мандельштам?»
Поэт,
- говорят. – Еврей. При культе личности расстреляли… Я продолжаю
- пристёбываться:
«За что, - спрашиваю, - расстреляли? За то, что поэт, или за то, что
еврей?»
Сначала, говорят, шлёпнули за то, что еврей. А потом за то, что поэт… Или
наоборот…« Выходит, два раза его расстреляли?»
Выходит, два, говорят. Бомжам о вас, Осип Эмильевич, известно
больше,
чем будущим историкам… Наверно потому, что у вас была душа бродяги, как и у них. У бомжей… Я
знаю,
что определённого-то места жительства вы не имели… Скитались по городам и
весям
да по съёмным углам… Самый что ни есть бомж…
Кстати, о
евреях… Только что… иду к вам… Догоняю мужчину… Вполне приличный… На
вид. Предлагаю, пойдёмте вместе к Мандельштаму
в
сквер. У Осипа Эмильевича нынче юбилей. А он рубанул в ответ: «Ненавижу
евреев»… Конечно, меня покоробили эти слова. Возражаю ему: «Мандельштам -
русский поэт…» А он и договорить не дал: «Твой Мандельштам – еврей! И ты
тоже
еврей, если его защищаешь!» (В зал. Назидательно.) Во-первых, Мандельштам в
моей защите не нуждается. Во-вторых, я не еврей. А если бы и был евреем,
то,
что с того? Я за словом в карман никогда не лезу. Но в первое мгновение не
нашёлся, что ответить. А во второе мгновение этот деятель слинял.
(Обращается к
памятнику.) Осип Эмильевич, ведь я
помню,
как вас возмутил выпад Велимира Хлебникова против евреев. Посчитали себя
оскорблённым. Я еврей, сказали вы
Хлебникову, но русский поэт… И вызвали его на дуэль. За антисемитизм. (В зал.) Хлебникова! К поэзии которого,
замечу в скобках, Мандельштам относился с большим пиететом... (Пауза.) Всё
это
было бы смешно, когда бы не было так грустно… (Отрешённо задумывается.)
Знаете,
мы идеализируем классиков… А они подчас такие коленца выкидывали… Возьмите
того
же Хлебникова… Стыдобень? Конечно…
Даже не верится… А дуэль не состоялась, слава Богу! Но сам факт! (Памятнику.) Жму вашу руку,
дорогой. Живи я в то время, стал бы вашим секундантом. (Пауза.) Хоть бы и
против Хлебникова: думай, что говоришь, председатель земного шара. Ведь
каждое
твоё слово потомки будут склонять на все лады…
А
случай
с Алексеем Толстым!.. Нарочно не
придумаешь… (В зал. Смеётся.) Мандельштам влепил пощёчину графу Алексею
Толстому! Это поступок… Уверяю вас… Дать пощёчину любимцу самого
Сталина! Вы могли бы? То-то и оно. Мандельштам – смог! Оскорбил советский граф жену поэта –
получи по
морде… (Обращается к памятнику.) Я аплодирую вам, Осип Эмильевич! (В зал.)
Конечно, вальяжный граф Толстой в бешенстве. Ещё бы… Схлопотать пощёчину от
какого-то Мандельштама… Пусть заслуженную… «Я вас уничтожу», заорал граф
Толстой в лицо поэту. И замечу, это было в его силах. Горький, бывший
буревестник революции, встал на сторону получившего по физиономии графа.
Мы,
говорит, Алёша, покажем этому еврею,
как
бить русских писателей… Они бы показали… Не сомневаюсь… (Пауза.) Анна
Андреевна
Ахматова заплакала, когда ей
рассказали…
«После этого… всё было кончено», - сказала она пророчески. Знала, что
говорила…
Вскоре Мандельштама арестовали. Не за пощёчину, конечно. За стихи… Но и за
пощёчину тоже…
(Памятнику.) И ещё утверждали, будто
вы
трусоват… (В зал.) Прежде, чем так
говорить, вспомнили бы, как
Мандельштам
добивался дуэли с Вадимом Шершеневичем. После ссоры с вождём имажинистов. Да уж, дуэлями Осип
Эмильевич прямо-таки бредил… Ему бы
в
пушкинскую эпоху жить… С его обострённым чувством собственного достоинства.
Но
поединок – в двадцатом веке… И ведь не дворянская кость… Это, конечно, нонсенс. Конечно, ужасно, когда поэты стреляют друг в друга. И вообще… поэт не может быть убийцей…
Однако
честь – она ведь не имеет
национальности. Кто понял – тот понял… (Пауза.
Возбуждённо.)
А невероятный скандал с
Блюмкиным… Чекистом-киллером… Я бы сказал, что эта
история в духе современных мыльных сериалов, которые круглые сутки крутят
по
ящику… Если бы всё не было реальностью. Вообще жизнь Мандельштама круче
всяких
сериалов… Блюмкина, профессионального убийцу, тянуло к богемной публике,
словно
магнитом. Однажды он вваливается в литературное кафе. Изрядно пьяный.
Выуживает
из кармана ордера на арест и начинает похваляться, что волен расстрелять
любого, кто попадётся ему под руку. Писатели немеют от такой перспективы. А
побледневший от возмущения Мандельштам, бросается к этому чекистскому
опричнику, выхватывает мерзкие бланки, рвёт их на куски, топчет, исступленно выкрикивая – палач,
палач!.. Изумлённый такой дерзостью Блюмкин, тянется к маузеру… Чекиста кидаются ублажать, а Мандельштама
уводят от греха подальше. На следующий день ему пришлось бежать из Москвы.
Опасаясь расправы Блюмкина. Тот рыскает по городу, намереваясь рассчитаться
с
поэтом… (Переводит дух.) Кто
способен
повторить поступок Мандельштама? (Ждёт ответа.) Молчим? В этом вся суть…
Вот
вам и трусоват… (Памятнику.) Не-ет,
вы
очень мужественный человек, Осип
Эмильевич... (В зал.) «Не расстреливал несчастных по темницам»… Есенин
написал…
Мандельштама восхитили эти строки. Он часто их повторял. В то время – это
как
вызов режиму. Один написал, другой восхищается этими словами… Не многие
были
способны на такое… Единицы… Мне
такие
нравятся… У меня созрел тост…
(Обращается к памятнику). За непримиримость к пошлости, и подлости… (Пьёт. Со стороны улицы
доносятся
голоса. Он направляется к парапету, смотрит, вытянув шею.) Молодежь…
Резвятся…
(Кричит.) Эй!.. Рулите сюда… К Мандельштаму! Я угощаю… (Слышны крики,
смех.)
Привет вам от Осипа Эмильевича! (Декламирует в сторону
улицы.)
Я вздрагиваю от холода, –
Мне хочется онеметь!
А в небе танцует золото,
Приказывает
мне петь.
Томись, музыкант встревоженный,
Люби, вспоминай и плач,
И, с
тусклой
планеты брошенный,
Подхватывай лёгкий мяч!
(Пауза. Разочаровано.) Мимо, черти
полосатые…
(Шум удаляется. Он возвращается, садится. Ворчит.) Могли бы навестить поэта... Инфантильное поколение. Только
хи-хи, да ха-хи… (В зал.) Меня не отпускает вопрос. Почему одни люди живут
спокойно, размеренно, всё у них разложено по полочкам… Дом-работа-дом.
Дома
диван-телевизор-объедание. Раз в году отпуск, иногда за границей. Всё!
Никаких
эмоций, ничего не происходит, не о чем вспомнить… Я не даю оценку, плохо
это
или хорошо. Просто констатирую факт. А есть такие индивиды, у которых не
жизнь,
а авантюрный роман. (Вскакивает с ящика, смотрит на памятник. В зал.)
Вернёмся
опять-таки к Осипу Эмильевичу. Он постоянно вляпывался в самые
невероятные,
неправдоподобные приключения. Иногда смертельно опасные!.. Вы уже
убедились.
Главное, ведь он их не искал, они сами его находили. Почему так? (Разводит
руками.) Да и по себе я могу
судить. Со
мной то и дело, что-нибудь случается. В такие переплёты попадаю, хоть из
дома
не выходи. Не зацикливаюсь на мелочах… типа руку сломал или на товарниках
понесло в Ленинград - полюбоваться белыми ночами, а денег на дорогу не
было.
Я судьбоносные катаклизмы имею в
виду.
(Глубоко задумывается.)
В поэзию по-разному приходят… (Неожиданно заливается смехом.)
Школу я невзлюбил с первого
класса... С
первого класса я стал злостным прогульщиком. Но надо ведь давать
объяснения,
почему прогулял... Если я стал поэтом - это благодаря прогулам... Какие
сюжеты
рождались в моей голове! В качестве оправдания!.. Это - нечто! Остап
Ибрагимович Бендер, - снимаю перед ним шляпу, - отдыхает.
Однажды, прогуляв три дня, я рассказал классной руководительнице,
что у
нас дома произошла утечка газа и мы все - папа, мама и я - отравились.
Чуть ли
не до смерти... «Скорая помощь» приезжала… Еле-еле нас откачали…
Этот невероятный случай
потряс учителей. Мне
пришлось
повторить свой рассказ в присутствии директрисы... Что я с успехом и осуществил. Не моргнув
глазом.
Убитым голосом. Гениально, да? Ни один бы прогульщик до такого не
додумался.
Даже, думаю, Станиславский воскликнул бы: я тебе верю… Хотите - поспорим?
Вы
проиграли...Это ни какая-нибудь банальность, типа, голова болела или
живот...
Мне выражали искреннее сочувствие... В течение всего дня. Ещё бы!
Ложь
должна быть неожиданной, не ординарной... Как правда. Правда всегда
потрясает и
обезоруживает. Я так убедительно фонтанировал, что сам поверил в
реальность
своего беспардонного вранья.
Нет, конечно, потом всё раскрылось... Но поезд уже ушёл. Кстати,
учителей
и родителей восхитила моя фантастическая изобретательность. Меня в тот раз
не ругали.
Но - перестали верить. Я уже и не знал, что изобрести
после
очередного прогула.
А тут - весна!..
Пусть в школу ходят те, кто не знает наизусть "Мцыри" эМ.
Ю.
Лермонтова. А я знал... В свои двенадцать лет: "Где в тучах прячутся
скалы, Где люди вольны, как орлы..." И вы хотите, чтобы я после этого
сидел в школе апрельским днём, когда солнце сияет, как... Как манящая
свобода,
как прогул?.. Слишком многого вы от меня хотите.
Дальше буду краток, опять-таки, как сестра таланта.
Словом,
в школу я не пошёл.
Гуляю по Туле (семья наша тогда жила в Туле), гуляю, как вольный
ветер.
А мысли, нет-нет, но и напоминают о завтрашнем дне, то есть - о расплате.
Что я
скажу, оправдывая свой прогул?
И вдруг!.. О, Господи! В этот день твои безгрешные Ангелы летали
над
моей непутёвой головой. Вдруг!.. Счастье всегда приходит вдруг! Вдруг -
откуда
он взялся? Голос Юрия
Левитана!..
На всю площадь, по которой я беспечно шкандыбал, с ранцем за плечами. Кто
жил в
то время, тот знает, что диктор Левитан озвучивал самые важнейшие
сообщения.
Вдруг - голос Левитана. Как спасительный глас свыше… "В полёте первый космонавт Юрий
Гагарин..." Сначала прохожие,
ну,
конечно, и я в том числе, ни черта не поняли... А когда врубились... Что
тут
началось! Возник стихийный митинг! Откуда столько народа? Все
бросили свои рабочие места... Всесоюзный прогул!
Это надо пережить, иначе не вникнуть в самую суть... Помятый,
зацелованный, я выбрался из ликующей толпы. Несусь по улице,
сам не
знаю куда... И... не я, не я, Господи, а твоя воля... В пылком моём
воображении, в башке, замороченной стихами - непроизвольно рождаются
строки...
Я их записываю. В тетрадь по математике, где стоят две двойки подряд.
Я записываю стих... Поднимаю глаза. И вижу
вывеску: областная газета "Коммунар"... Ноги
сами
вносят меня в редакцию. Там - как бой в Крыму, когда всё в дыму...
Сотрудники
мечутся по коридору с сумасшедшими глазами. Кто-то, как я понял, самый
главный,
орёт нечеловеческим голосом: номер надо перевёрстывать! Другой, в очках,
верещит, как резаный: стихи нужны… На первую полосу!.. Стихи!.. Без стихов
–
никак, хоть в петлю лезь… Очкастый натыкается на меня и вопит: ты ещё
чего
тут под ногами мешаешься? Я пролепетал - полный бред - стихи, говорю,
принёс.
Про Гагарина... На первую полосу. Этот - в очках - выхватывает мою
тетрадку...
Читает... Смотрит на меня , как на прекрасное видение... Ты
кто,
спрашивает, откуда, сколько тебе лет? Двенадцать, говорю... А он уже провозглашает на всю
редакцию: есть стихи!.. Это был ответственный секретарь редакции
Аксельрод...
Он крикнул: печатаем! Ты первый, сказал он мне, кто откликнулся!..
Тебе
повезло… Только, разреши, я поправлю одну строчку... Да ладно, говорю с
достоинством,
как Пушкин Державину, поправляйте...
На следующее утро
являюсь в
школу. Вид, как у драного кота. А-а, решаю обречённо, будь что будет. И
тут...
На меня... Налетела, как вихрь... Заключает в объятия!.. Классная
руководительница... Сияющая, возбуждённая, доброжелательная!.. Я ничего не
понял... А она тащит меня в кабинет к директрисе. И директриса... О, чудо!
Директриса, которая постоянно твердила мне, что ничего стоящего из меня не
получится, обнимает меня! И целует! Как родного сына!.. Как Юрия
Гагарина!.. Я
в шоке... А мне тычут под нос свежий номер областной газеты
"Коммунар". Первую страницу... И я вижу - моё стихотворение, под
которым красуется подпись: Лёня Фролов, 12 лет, учащийся школы № 38. Ни
хрена
себе!.. (Хохочет заливисто, по-детски.)
А директриса захлёбывается от восторга: Лёня, кричит,
молодчина!
Ты прославил вместе с Юрием Гагариным нашу школу!.. Уже звонили из
гороно...
Наш ученик!.. Первое стихотворение о великом подвиге нашего дорогого
космонавта!..
Наконец, я врубился... О моём прогуле, естественно, ни гу-гу... Я
тогда
понял: поэтам многие грехи прощаются. Не зря они любят
свободу... Так я стал школьной знаменитостью… Стихи в общем-то
не
очень. Сплошная риторика. Зато - от
души:
Для истории этот день
легендарен.
Радио весть принесло утром рано:
"В полёте первый
космонавт
майор Гагарин!.."
Я слышу, как взволнован голос Левитана…
И так
далее…
Я после этого решил, что поэтам многое прощается.
Только не
осмыслил, что прощается – до поры до времени. Мой отец, журналист, прочёл
мой
опус, почему-то грустно посмотрел на меня, не поздравил, а сказал… как бы
даже
сочувственно: что ж, дерзай, только запомни, ты вступил на путь, усыпанный
больше шипами, чем розами… Тогда я этого не понял. Теперь – понимаю…
(Пауза. Задумывается.
Блаженно улыбается памятнику.)
В поэзию приходят разными путями… У вас, Осип Эмильевич, вообще всё
начиналось очень круто… Головокружительно.
С каким-то забавным юмором, как в еврейском анекдоте. Реально вижу… Честное слово… (В зал.)
Мама
приводит Мандельштама за ручку,
совсем
мальчишку, в редакцию журнала «Аполлон»… Ох, эти еврейские мамаши!
Восхищаюсь!.. Как гласит мудрая еврейская пословица: Бог не может быть везде
одновременно – поэтому он создал матерей.
Еврейская мама сделает для своего чада всё и даже чуть-чуть больше.
Но
маме необходимо знать: талант её сын или нет. То есть либо в поэты, либо в
торговцы. Маковецкий их принял.
Издатель
журнала, умница, энциклопедист, вкус – безупречный. Талант, говорит, глядя
на
смущённого автора. Тогда печатайте стихи моего сына в вашем журнале,
потребовала
мамаша. Побольше бы таких мам… (Памятнику.) Считайте это тостом... (Колеблется. Отодвигает подальше от себя
четвертинку. Вздыхает.) Но я должен пока пропустить… Определённо должен…
(Ходит задумавшись перед
памятником. В
зал, не останавливаясь.) Да, а стихи юного дарования опубликовали.
Влиятельные
критики их высоко оценили. Известные поэты заметили. А ведь у поэтов, как
тонко
подметил Дмитрий Кедрин, «есть такой обычай, в круг сойдясь, оплёвывать
друг
друга»… Мандельштама не оплевали. Это дорогого стоит… Это – зна-ак…И когда
вышел первый сборник «Камень», всего-то тридцать страниц, Мандельштам тут
же
занял видное место среди собратьев-поэтов…
(Декламирует. В зал.)
И так же
прост, как небеса,
И
призрачна
моя свобода,
Как птиц
полночных голоса.
Я вижу
месяц
бездыханный
И небо
мертвенней холста;
Твой мир,
болезненный и странный,
Я
принимаю,
пустота!
(Задумчиво.) Не находите здесь предчувствие
гроз,
которые впоследствии прогромыхали над головой поэта?… Пророческие строфы…
(Решительно.) Всё-таки я обязан выпить. За это - не грех... За рождение
поэта!
(Пьёт. Закусывает. Оживляется. В зал.)
С
Осипом Эмильевичем
я познакомился при интересных обстоятельствах. Совсем пацаном был. Лет
тринадцати-четырнадцати. Кто-то из
нашей
компашки спел во дворе песню. Под гитару.
Мы думали – блатняк.
(Звучит
песня.) Товарищ Сталин, вы большой
учёный,
В языкознанье вы познали
толк,
А я простой советский
заключённый,
И мой товарищ серый брянский
волк…
За что сижу, по совести не
знаю…
(На
фоне песни). И вдруг совсем
непонятные
слова:
В
Москве
для вас открыт музей подарков,
Со всего мира шлют подарки
вам,
А нам читает у костра
Петрарку,
Фартовый парень, Оська
Мандельштам…
Кто такой Оська Мандельштам? Почему
читает
у костра Петрарку? И кто Петрарка? И почему зэкам читает? Знать не знал.
Но
песня запомнилась. И звучные имя и
фамилия тоже…. Оська Мандельштам… А вскоре
я заболел. Грипп подхватил… Температура зашкаливает… Одна радость, в
школу
ходить не надо. Помню – вечер… Лежу
в
комнате. Один… В полубредовом состоянии.
Мама вышла к соседке. Тогда
ещё соседи
общались между собой. Мама пошла к соседке, а со мной остался отец. Но он у себя в кабинете.. И вдруг
у
меня из носа хлынула кровь… Пугаюсь жутко. Кричу, захлёбываясь: папа,
папа…
Отец вбегает, а я весь в крови… И
подушка в крови, и постель. Он тоже дико испугался, не меньше, чем я,
точно… В
житейских делах отец был беспомощным, как большинство мужчин. Хоть и
журналист,
и на фронте побывал. Суетясь, он схватил чашку, которая стояла на
тумбочке, и
сунул её мне под нос, чтобы кровь в эту спасительную чашку стекала.
Лучшего не
придумал. Отчётливо помню его
бледное
испуганное лицо. Он дрожащими пальцами держит чашку, а кровотечение,
естественно, не останавливается. Тогда он выскакивает из комнаты и
возвращается
с полотенцем в руках. Накрыл мой нос и зажал ноздри, рассчитывая таким
образом
остановить кровь… Теперь, когда я вспоминаю тот случай, мне почему-то
становиться смешно. Но тогда было не до смеха. Кровотечение не
прекращалось. Страх
парализовал нас... (Пауза.) Теперь догадайтесь, что сделал мой отец, чтобы успокоить меня? И
себя
тоже… С трёх раз. Ни за что не угадаете. Хотите верьте, хотите нет – он начал читать стихи. Такое нарочно не придумаешь.
Странное
лекарство, да? Вас так не лечили? Вообразите такую картину. Кровь пропитала полотенце, постель
заляпана,
а отец читает стихи… Сюрреализм! Театр абсурда!
Но, представьте себе, страх как-то сам по себе улетучился.
Он
прочёл несколько стихотворений наизусть,
разволновался, метнулся из
комнаты и через минуту вернулся с пухлой амбарной книгой, обложка которой
пожелтела от времени. Раньше отец
не
показывал мне этот фолиант. Здесь были собраны стихи, которые он
переписывал в студенческие годы… (Обрывает себя на
полуслове.)
Спасибо!.. Гриппу и кошмарному кровотечению я говорю сейчас –
спасибо!
А
тогда я
зажимал ноздри полотенцем, чтобы остановить кровь, а папа листал пухлую
амбарную книгу... Он с
благоговением
перелистывает страницы,
улыбается и
говорит… Послушай… Николай Гумилёв… И
читает
стихи. Наизусть. Даже не заглядывает в текст. Блаженно смотрит на меня.
Открывает другую страницу. И объявляет - Бенедикт Лифшиц. Я слушаю стихи
неведомого мне Лифшица. Потом
следуют
Андрей Белый, Ходасевич… За ними - Георгий Иванов… Никогда не слыхал о
таких
поэтах. Отец произносит строфы нараспев, его глуховатый голос
завораживает.
Боже мой, как это было... (Подбирает нужное слово.) … Волшебно… Да, да,
именно
волшебно… Неожиданно мой слух цепляется за знакомую фамилию –
Мандельштам… Я вспоминаю… Какой
Мандельштам?!
Неужели тот Оська Мандельштам? Из
песни? Отец, оказывается, и песню знает… Ну, дела… Только… почему у костра,
папа?
Почему заключённым?.. Отец смешался… Как растолковать, чтобы я понял?.. Он
долго размышляет. «Что значит –
почему?»
- отвечает, наконец.. «А кому же
-ещё
читать, ведь никого другого рядом
не
было?.. Только заключенные… А поэту нужны читатели… Слушатели, наконец…
Пусть
даже зеки… Да едь он и сам -
зэк…» Осмыслить такое мне не по соплям. Поэт и
–
зэк… заключённый?! В замешательстве роняю полотенце. Впрочем, кровотечение
уже
прекратилось. Но тут вернулась от соседки мама. И я не успел задать отцу свой тревожный вопрос. (Пауза.)
Нам,
естественно, влетело по первое число. Наша беспомощность маму возмутила… Не могла не возмутить… Ещё бы…
Умывая и переодевая меня в чистое, она с досадой высказывала, что о нас, недотёпах, думает. Нельзя жить,
витая в
облаках. Вот к чему это приводит… Мама напичкала меня лекарствами, после
чего
мне было велено спать. Несмотря на слёзные просьбы, чтобы папа побыл со
мной,
мама безоговорочно выпроваживает
его из
комнаты и выключает свет.
Измотанный от
потери крови, я мгновенно засыпаю…
(Обращается
к памятнику). Вы сказали Ахматовой, что обладаете
способностью
вести воображаемую беседу только с двумя людьми: с Гумилёвым и с ней,
Анной
Андреевной… Это мне понятно. Потому
что
сам постоянно разговариваю лишь с отцом и с вами… Мысленно разговариваю. И
эти
разговоры абсолютно реальны в моём восприятии… (В зал). Считаете меня
шизофреником? (Отмахивается.) Как
вам
заблагорассудится. Можете думать, что это у меня глюки…Ваше право… Но если
так,
то замечательные глюки. Сам себе завидую… (Обходит вокруг
памятника.)
Утром, после моего знакомства с
Мандельштамом,
обагрённого кровью, просыпаюсь и обнаруживаю на тумбочке амбарную книгу.
Читаю
запоем стихи, переписанные чётким отцовским почерком. Снова
возникают недоуменные вопросы. Почему я никогда не слышал о
существовании этих поэтов? Почему в
библиотеке отца, который был ценителем
поэзии, нет их книг? Почему
он
держал в тайне от меня их имена? Никогда ещё я не ждал возвращения отца с
работы домой с таким нетерпением. У
меня
опять шла кровь носом, но это уже не имело значения. (Спохватывается.)
Одну минуточку, Осип Эмильевич… Как у
нас
обстоит дело со спиритус-вини? Серебряный век достоин того, чтобы в его
честь
выпить. (Разглядывает на свет пустую бутылку.). Обычно я довольствуюсь
четвертинкой. Надо же, какая
маленькая
оказалась… Не беда… Я всё рассчитал… (Извлекает из рюкзака вторую
четвертинку).
У нас сегодня особый случай… (Наполняет рюмку). За Серебряный век! (Пьёт.
Морщится). Кстати, большинство из тех, кто теперь в нём прописан, даже не подозревали, что живут в
Серебряном
веке. Да, Осип Эмильевич? Кто бы спорил, только не я. Это потом
литературоведы
придумали. Пышно, конечно, звучит…
Но
что-то меня в этом определении перестало устраивать… Потому, что волкодав он, этот
век…
Лучше, чем вы, о нём не скажешь…
(Декламирует.) За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей,
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести
своей.
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей… (Застыл
отрешённо.)
Пронзительные
строки… (В зал.) Не беспокойтесь, я не потерял нить разговора…
В
тот
вечер, о котором идёт речь, я
надолго
завладел вниманием отца. Меня очень заинтересовал Мандельштам. Это
естественно.
У нас в России всегда сострадали гонимым.
Наша национальная черта. Расспрашивая о Мандельштаме, я даже не
подозревал, что большинство авторов из амбарной книги перемолоты жерновами
репрессий. Так за что можно упрятать поэта за колючую проволоку,
папа?
Он
смешался, не рано ли со мной заводить такие разговоры. Наверно, решил, что
не
рано. Ответил, правда, без желания, приглушив голос, словно чего-то
боялся.
Односложно ответил: за стихи… Меньше всего я ожидал услышать такое… За стихи?.. Ещё новость! В голове не
укладывалось. Наивный был… Как неандерталец… Я донимал его расспросами. Он уклонялся от
подробностей, определённо, жалея, что наша беседа приняла такой поворот.
Но я
не отставал. Тогда отец прочёл… Наизусть:
Мы
живём под собою не чуя страны,
Наши
речи за десять шагов не слышны,
А
где хватит на полразговорца,
Там
припомнят кремлёвского горца.
Его толстые пальцы как черви жирны,
И
слова как пудовые гири верны,
Тараканьи
смеются глазища
И
сияют его голенища…
(Пауза. Задумчиво).
Ибо
сказано: «Кто может вместить, да вместит…» Мандельштам вместил. А я не
могу…
То, что было с нами… И вы, уверен, не можете…
Короче… Отец
прочёл…
- И что? – вопрошаю я, когда он
закончил. –
В чём суть? Ты хочешь сказать, за эти стихи посадили? Отец оглушил меня своим ответом: именно
за
эти...
Кстати, в амбарной книге они отсутствовали. Я
тогда же
обратил внимание. Хорошо помню его
смущение. Он нехотя признался, что вырвал страницу со стихотворением.
Почему
вырвал? Страшно было, шёпотом,
как-то
обречённо ответил отец. И
покраснел. Я
переспросил, тоже шёпотом: почему?
А он
повторил виновато: «Очень было страшно… Боялся…» Об этой тетради узнали
там,
где вершились судьбы людей. Отец
ждал
ареста. «Это трудно тебе понять…»,
сказал
он. Трудно?! Совсем не возможно!
(Пауза.) Тогда сажали за стихи?.. Не может быть!..
Может,
услышал я в ответ. Если читаешь стихи врага народа, значит, ты тоже
враг...
Антисоветчик. Твоё место за решёткой. Значит, папа, Мандельштам был врагом
народа? Вижу, что загнал отца в
тупик. Он долго объяснял мне, что
почём.
Всё смешалось у меня в голове. Одна мысль неотвязно пульсировала в мозгу:
отцу
грозил лагерь. Уже были осуждены, как враги народа, старший брат отца и
его
жена… Отец прекрасно понимал, что
машина
репрессий его не пощадит. Выхода из
своего печального положения он не видел. Впереди маячила перспектива
оказаться
в заключении. (Прячется за
памятник,
выглядывает из-за него…) Власть отвратительна, как руки брадобрея, сказали
вы
однажды, Осип Эмильевич. От неё не
спрячешься… (Выходит из-за памятника.)
И
тут в судьбу отца вмешалась неожиданно народная
беда. К счастью для него. Я не
оговорился, всеобщая беда - для него оказалась к счастью. Крамольное
утверждение, скажете? Не такое уж крамольное… Уже было назначено собрание,
на
котором отца намеревались исключить из комсомола. Экзекуция намечалась на
понедельник…Двадцать третьего июня. После изгнания из комсомола, ты уже политически неблагонадёжный
товарищ и
внутренние органы знают, что с тобой делать. Но в воскресенье двадцать
второго
началась война. Отец понял, ему дан
шанс
уцелеть. Он ринулся в военкомат… и
в тот
же день был отправлен на фронт
добровольцем. Странно звучит, искать спасения на войне. Впрочем, что
ж, повезёт, можно, действительно, выжить. В
сталинских лагерях надежда выжить умирала раньше человека… Если выбирать,
лучше
гибель на войне, чем смерть в
заключении. Но ведь тебя,
действительно,
могли убить там, на фронте, перебил
я.
его рассказ. Не убили же, ответил отец, смеясь. И пошутил: если бы убили,
тогда
бы ты не родился. Весёленькая шуточка, ничего не скажешь. (Пауза.)
Это
был
наш первый «взрослый» разговор. Отец стал ближе ко мне в тот вечер. А я к
нему…
Жаль, таких разговоров было мало. Он слишком рано умер… (Садится на ящик,
задумался. Встрепенулся, извлекает из рюкзака книгу. Перелистывает.
Смотрит в
зал.) Единственная в своём роде
антология поэзии. Запрещённых поэтов… От начала двадцатого века и вплоть
до
сорок первого года… Переписанная от руки. Вообще-то я никогда не выношу её из дома.
Полвека мы не расстаёмся… Нелепо
звучит:
запрещённые поэты… Разве можно запретить поэтов? (Отрешённо
улыбается.) Какие стихи! Какие имена!.. Читая,
я погружался в атмосферу серебряного века,
сам
того не ведая… По причине абсолютного отсутствия информации о его
существовании. В России поэтическая неграмотность чудовищна, утверждал
Мандельштам. Кто бы спорил, только не я. Она и в наши дни оч-чень и
оч-чень
даёт о себе знать. Невозможно сохранить свободу духа, если в этом нет
потребности. А её, эту потребность, в людях не воспитывают. (Пауза.) Вот
теперь
уместно выпить. За амбарную книгу!.. По ней я прослеживал связь
времён… Которая была разорвана. По крупицам
собирал
драгоценные сведения… Как из пазлов восстанавливал картину прошлого.
Причём,
конечно, никакого хронологического порядка. Всё вразнобой. И тем не менее
связь
времён восстанавливалась. (В зал.) Связь времён постоянно занимала мысли
Мандельштама. Преемственность… Без преемственности поэзия… и культура в
целом…
не сможет развиваться… Если народ отказывается от своего прошлого, у него
не
будет настоящего… (Задумчиво декламирует.) «Но если ты мгновеньем озабочен
-//
Твой жребий страшен и твой дом не прочен…»
(Пауза.)
(Памятнику.) Вы заметили, я перескакиваю с одной темы на другую.
Это от
возбуждения… О многом хочется с вами поговорить… (В зал.) Так вот – о находках… Чудесные были
находки!..
(Декламирует.)
Лишив
меня морей, разбега и разлёта
И дав стопе упор насильственной
земли,
Чего добились вы? Блестящего
расчёта:
Губ шевелящихся отнять вы не
могли.
( Возбуждённо ходит
взад-вперёд.)
Кстати,
я обнаружил, что отец совсем мало знал о судьбах поэтов Серебряного
века. Удивляться в общем нечему. Режиму нужна
была
информационная пустыня… Пора безмолвия… Скажите на милость, кто тогда мог
знать Гумилева, расстрелянного в двадцать
первом, и
реабилитированного лишь семьдесят лет спустя? А Николая Клюева,
замечательного
крестьянского самородка, которого травили, шельмовали – нет, мало!
Расстреляли
в конце концов… А Ходасевича? Эмиграция продлила ему жизнь, но не спасла
от
забвения на родине… А Бальмонта,
короля
поэтов, одиноко умиравшего во
Франции?..
(Листает страницы.) Нарбут, Пяст? Многим и сегодня ни о чём не
говорят их
фамилии. Большинству!.. А это - послушайте: «Мы кем-то проиграны чёрту в
лото//
И нас никому не жаль…» Глеб Анфилов написал. (В зал.) Что известно об этом поэте? Почти ничего… Расстрелян в
тридцать
восьмом. Посмертных изданий до сих пор нет… (Листает книгу.) Даниил
Андреев…
Его тёзку Даниила Хармса, дважды арестовывали пока не уморили в тюремной
психушке… Поэтов Серебряного века уничтожали пачками и по одиночке. Без проволочек.
Утром –
приговор, ночью – к стенке. В лучшем случае по этапу в места не столь
отдалённые. (Смотрит в книгу.) А
вот и
ваши стихи, Осип Эмильевич. (Декламирует.) «Попробуйте меня от века
оторвать –
ручаюсь вам – себе свернёте шею…» Да-а…Напророчили…Словно
предчувствовали, что
захотят оторвать от века… (Перелистывает страницы.)
В
мои
руки этот бесценный раритет попал десять лет спустя после смерти
кровавого
вождя. В дни так называемой оттепели. Уже вынесли из Мавзолея гроб с
прахом
Сталина. Уже опубликован «Один
день
Ивана Денисовича». Солженицын уже поведал миру, что лагеря в нашей стране
–
реальность, а не досужая выдумка западных радиостанций. Причём отнюдь не
изжитая реальность, после осуждения сталинских злодеяний. От повести в
шоке и
правые, и левые. Как будто бомба взорвалась. Уже дал первые ростки
самиздат и пересёк
границу тамиздат. Уже появились диссиденты… Информационная блокада дала
трещины. Уже даже рядовые
коммунисты
подвергают сомнению святая святых: мудрость партийного руководства. Уже, уже, уже… Казалось бы, можно
заняться
связью времён, восстановить разорванные звенья. Ан, нет… (Поёживается.)
Холодно, однако. ( Прячет
амбарную
книгу в рюкзак.) В этом году зима разгулялась. Мороз пробирает до костей.
Даже
водочка не очень греет.… (Встаёт с
ящика, топчется, чтобы согреться.) Костерок бы соорудить. Но это
непозволительная роскошь. (Трусцой бежит вокруг памятника.
Останавливается,
обращается к поэту.) Воля ваша,
Осип
Эмильевич, но не верю я, что на пересылке вы грелись у костра. Слишком красиво и романтично. Немыслимо
романтично…
Но лагерь не подходящее место для
романтики. (Снова трусит вокруг
памятника. Останавливается. В зал.) Дыхание сбилось… Рюмашечку, с вашего
позволения… Вдогон физкультуре. Вне программы. Чисто для согрева. (Пьёт. Закусывает.)
(Оживляется.
В зал.) Итак, мы о хрущёвской оттепели. Вы в неё верите? Не смешите. Оттепель – это мираж. А
мираж
обманчив. Запомните - репрессии не прекращались никогда! Репрессии –
культ
тоталитарной системы… И в период оттепели сажали направо и налево.
Менялись
вожди, но гонения продолжались. Да, уже напечатали Солженицына. Да, уже молодые неформалы собираются у памятника Маяковскому.
Открыто читают
стихи канувших в лету поэтов. Я тоже читал. Официального разрешения нет,
но
и запрета не было. Вскоре наши
сборища стали разгонять. Однажды
мне
капитально досталось. Не от
ментов,
они не вмешивались. До поры…
Дружинников
власть мобилизовала. Такие были побоища… Море крови… Вообще… после того
памятного вечера, когда отец читал мне, больному, стихи, поэзия для меня ассоциируется… Пошлое
слово –
ассоциируется? Перекликается? Нет…Поэзия в моих ощущениях - боль, кровь, откровение… Мало кто это
осмыслит, а я не стану объяснять. Слишком сложно… (Пауза.
Спохватывается.) Так
вот – на Маяке, во время чтения стихов случались побоища. И когда начинала хлестать
кровь,
отнюдь не стихотворная, тогда подключалась милиция. Организаторов чтений
выдёргивали из толпы и увозили в «воронках».
Вскоре власть спохватилась, что чересчур ослабила вожжи. У нёё ведь тоже своя преемственность,
своя
связь времён. Партия напомнила: только она знает, что можно, а что
нельзя. Для назидания дана отмашка и начинается
травля Бориса Пастернака. Он опубликовал роман «Доктор Живаго» на западе.
Без
согласования с высокими инстанциями. Что наказуемо… В случае с Пастернаком суда не было.
Его не
посадили… Всё-таки какая-никакая, а оттепель… Попавшего в опалу писателя
поручено добить руками собратьев по перу. И собратья с готовностью берут
под
козырёк. Много было шума вокруг его имени. Пастернака, которому присуждена
Нобелевская
премия, изгоняют из творческого союза. Вместо того, чтобы отстаивать
право на
свободу творчества. Позорная страница в летописи писательской
организации. А
спустя два года Борис Леонидович умирает…
Да,
расстреливать не расстреливали... Впрочём, что я говорю?.. Достаточно
вспомнить
Новочеркасск… У нас предпочитают об этом молчать… Убивать инакомыслящих
легко.
Не убивать трудно… (Спохватывется,) Боже упаси меня затевать здесь и
сейчас
дискуссию. Особенно политическую. Нет ничего мерзопакостнее политики… Но
я всё
пытаюсь разобраться… Почему население земного шара разделено на три
категории? На тех, кто убивает..
тех,
кто покорно это принимает, и тех, кого убивают или доводят до
сумасшествия?..
Вот какая мысль приходит мне голову: человечество – это отвратительное
скопище
зомбированных биороботов. Запрограммированных на самовоспроизводство и
самоуничтожение. Со всеми вытекающими последствиями. Впрочем, это уже
другая
тема. Не будем отвлекаться. (Разглядывает на просвет четвертинку.) И если
бы
Менделеев не придумал рецепт водки – С2Н5ОН плюс Н2О в пропорции сорок к
шестидесяти – вообще был бы мрак кромешный. По этому случаю стоит выпить…
(Пьёт, закусывает. В зал.)
Не волнуйтесь за меня, я не потерял нить
разговора.
Так вот, о так называемой оттепели…
Травить мыслящих людей, а тем более инакомыслящих, в те годы
научились
просто виртуозно. Но, видно, урок с Пастернаком не для всех стал наукой.
Публикации в самиздате растут. Неформалы набирают силу. Пока не поздно
нужно
показать молодым да ранним, кто в доме хозяин. Теперь козлом отпущения
назначен
Иосиф Бродский. Очень подходящая кандидатура. Нигде не работает, пишет
непонятные стихи. Их
распространяет
самиздат. Никому ещё не известен, но держится вызывающе самостоятельно.
Показать кузькину мать, ему и всем, кто высовывается, чтобы неповадно
было. На
Бродского обрушиваются залпы газетной артиллерии. Он объявлен
«окололитературным
трутнем», ведущим «паразитический образ жизни».
Бродского доводят до самоубийства. Попытка, слава Богу, не
удалась. (Пауза.
Возмущённо.) Но его арестовали… В тюремной камере у Бродского случается
первый
сердечный приступ. А ему всего двадцать три года от роду. Дальше знакомый
сценарий: суд, приговор… Пять лет
ссылки
и принудительный труд в местах не столь отдалённых. «Такого поэта в СССР не существует», -
лицемерно объявили в советском
посольстве в Лондоне на запрос англичан о судьбе осужденного.
(Срывающимся
голосом.) Бродский умер Нобелевским лауреатом пятидесяти четырёх лет от
роду.
На чужбине. От болезни сердца. Полученной в заключении. (Пауза. Сникнув.)
Таких
или схожих примеров не счесть… В кошмарном сне не приснится… Две тысячи
репрессированных литераторов, расстрелянных или отбывших срок. Многим
сроки
добавляли… (Памятнику.) Не мне вам
об
этом говорить, Осип Эмильевич… (Пауза.) Выпьем молча… Стоя… (Пьёт.
Отстранённо.)
(В зал.) Поэт – это
биография. Не
редко события в жизни творческого
человека так лихо закручены и переплетены, что диву даёшься: неужели такое могло быть
в
реальности?.. Фантастический роман
да и
только… И ещё нельзя забывать, что внутренняя тревога постоянный спутник
поэта.
Его тяга к перемене мест непреодолима. Он постоянно куда-то рвётся,
отчего-то и
от кого-то упрямо бежит… Над его головой витает вечный ореол скитальца.
Кажется, он ищет и не может себе найти надёжное пристанище. На деле он
сам не
знает, что заставляет его метаться
по
городам и весям. Он продолжает своё необъяснимое бегство. Бежит от людей,
от
себя. К своим далёким как горизонт фантазиям, к творчеству. Творчество – одна из глав этого романа,
который создаёт жизнь этих мятущихся личностей…
Красиво сказал… Иногда мне хочется говорить красиво. Вопреки
Базарову. Впрочем, теперешнее
поколение вряд
ли знает, кто он такой. Кстати,
юноша нередко становится поэтом
раньше,
чем к нему приходит умение нанизывать рифмованные строчки одна на другую
в
определённой последовательности. (В зал. Блаженно улыбаясь.) Вообще
поэзия –
это состояние души… Никогда не
забуду
один случай… (Улыбается воспоминаниям.) Однажды… В конце апреля… Года три
назад… (Задумывается, как бы считая в уме.) Впрочем, не суть важно – три
или
четыре… Главное, что в конце апреля… Это точно… В конце апреля. Вышел рано утром в сквер. Практически в
сквере безлюдно. Может быть поэтому моё внимание привлёк одинокий
мужчина… С
фотоаппаратом в руках. Он замер перед кустарником в охотничьей стойке…
(Заливается счастливым смехом. Обрывает себя.) В общем-то ничего
смешного. Но
картина выразительная: человек застыл и целит объективом фотоаппарата
куда-то в
ветки. Подхожу, вглядываюсь и не понимаю, что он намеревается
сфотографировать.
Ничего такого, что заслуживало бы внимание, я не вижу… (Смеётся. ) Уметь
надо –
видеть! Спрашиваю, что же хочет снять? Он отвечает, не отрывая взгляд от
ветки:
почки сейчас начнут взрываться… Хочу схватить этот момент… Почка лопнет.
И
появится листочек… (Кричит
восторженно.)
Вы понимаете?.. Какая прелесть! Человек хочет зафиксировать взрыв почки и
рождение листка… Я соглашаюсь с
ним: да,
поразительный миг… А он говорит, представляете, почка – это, как
вселенная,
которая взорвавшись, должна родить целый мир!.. Бог ты мой, какие слова!.. Снимать почку! И так
сказать!.. На
это только поэт способен… Поэт – в душе! Я спросил его – и давно он ловит
момент взрыва вселенной. С восходом солнца, сказал он… Я рядом с ним
больше
трёх часов простоял, заинтересовавшись, поймает ли он этот заветный
момент. И
представьте себе, почки стали лопаться, такой тоненький щелчёчек… и на
божий
свет выклёвывались зелёненькие росточки… Удивительно… (Улыбается.) Вы
поняли,
почему я говорю, что поэзия – это состояние души… Я так и сказал этому
фотографу: вы, сказал я ему, поэт в душе… (Заливается радостным смехом.) Увидеть Вселенную в
почке!
Конечно, только поэт способен на такое. Даже если человек не написал ни
одной рифмованной
строфы… (Задумывается.) Я хочу, чтобы вы прочувствовали это… (Пауза.
Улыбается
далёким мыслям.)
Такое вот мироощущение… И понимание
мира…
Мальчик, слушающий стихи, когда у него хлещет кровь, не может не стать поэтом.
Словом, я стал писать стихи
И какая-то неведомая мне сила погнала меня по стране. С востока на запад, с юга на север. Был
геологом, грузчиком, экспедитором, разнорабочим... Семьдесят восемь
записей в
трудовой книжке. В совковые времена таких называли летунами. Это – как
приговор.
На работу сложно было устроиться. Но мне повезло – взяли в проводники.
Почтового вагона… Самая хорошая должность в моей трудовой карьере.
Почему
поёт кулик,
Почему
кричит ворона?
Потому,
что проводник-
Я!
- почтового вагона.
-
(В
зал. Мечтательно.) А вы знаете, где можно услышать самую щемящую тишину?
На
железнодорожном разъезде. Где-нибудь в тайге… Или в степи… Поезд встал,
отгромыхав по стыкам рельс и – тишина… Тишина!.. Может быть, так
воспринимается, потому, что на контрасте… Понимаете, да?.. Никогда не
забуду:
однажды перед Армавиром встали… По обе стороны железной дороги –
пирамидальные
тополя. Осень… Вечер… Тополя – нигде больше такого не видел! – усеяны воробьями… Десятки
тысяч
шустрых, пестреньких птах… Щебет – не вообразимый! Это даже не щебет… Это
какой-то немыслимый птичий оркестр… Надо слышать… (Заливается детским
смехом.)
В Краснодарском крае рано утром, на полустанке, где мы сдавали всего одну
посылку, люди буквально впихивали абрикосы. Ведро – рубль с полтиной.
Теми
деньгами, советскими. Один мужчина, чтобы опохмелиться, по рублю за ведро
отдавал… А на Байкале, на станции Бабушкинской – омуль… Копейки…
(Сердито.) …
Во Владивостоке… Когда прибывал наш почтовый,
стояли – сутки… Пытался
найти
могилу Осипа Эмильевича… ( Глубоко уходит в свои размышления. Неожиданно,
словно очнувшись, кричит.) Нет такой могилы… (Горячим шёпотом,
отрешённо.)
Не-ту!.. И могилы Цветаевой нет. И Клюева… И Гумилёва… (Сжимает ладонямя
виски.) Прискорбная у нас,
биороботов, история!..
Каждое столетие! Что ни властитель – то тиран. А если не тиран, то –
бездарь… Впрочем, сказано: каждый
народ
заслуживает своего правителя. Вот мы, зомбированный материал, и получаем каждый раз, что заслужили….
(Спохватился.)
Ах, да! О моей самой хорошей работе… Я уходил в рейс
на
пятнадцать-двадцать суток. А потом получал месяц отгула до следующей
поездки. В
дорогу я набирал кучу книг… Вот
это
самое приятное в моей работе. Правда, зрение посадил… Друзья наделяли
«самиздатом» и «тамиздатом». Я не был диссидентом. Но я с ними общался.
Это
общение открывало мне доступ к литературе, которая у нас была запрещена. (Памятнику.)
Преемственность,
Осип Эмильевич, преемственность… Наверно,
Бог таким образом направлял меня на путь, пройдя который, я
оказался
здесь… добровольным смотрителем…
(Темнеет. Зажигаются фонари.) Вот и хорошо, веселее будет…
(Памятнику.)
Важно
понять, что биографии творческих личностей
пишет сама история. Я опять-таки имею в виду настоящих художников.
Это
ключевая мысль… Всё предопределено заранее. (Кричит.) «Поэзия удел
избранных»,
- Пушкин сказал. (Смеётся,) Почка должна лопнуть. Главное не
пропустить
этот момент… (Пауза.) Конечно, возникают мифы…От мифов в биографии поэта
никуда
не деться. (Обращается к
памятнику.)
Думаю, вы согласились бы со мной, Осип Эмильевич. В этом плане ни у кого
не
было такой феерической биографии, как у вас.. Пусть литературоведы
разбираются,
где легенда, а где сухой факт. А мне не хочется одно отделять от другого,
потому что мифы рождаются не на пустом месте. (Наполняет стопку.) За
реальность
мифов и за мифическую реальность. ( Значительно кивает головой.) Красиво
сказал, Осип Эмильевич!.. За
сказанное!
(Пьёт.)
(В
зал.) Наши представления о человеке субъективны. Мы невольно превозносим
своих
кумиров. Молимся на них, как на икону. И действительно, хочется видеть их
безупречными во всех отношениях.
«Кроме стихов ни на какую работу не
годен.»
(Обращается к памятнику.) Так сказал о вас благоволивший вам Маковский.
(Кричит
в зал.) И замечательно! И не нужно быть годным ни на какую работу, если
эта
работа – не стихи. Обывательское
сознание отказывается мириться с тем, что кумир может разгуливать в чужих брюках. Это коробит, потому что
неприлично. А Мандельштам ходил в брюках Гумилёва, не испытывая ни малейшего стеснения. Напротив,
похохатывал над своей бедностью… А я разгуливаю в
штанах
и ботинках, которыми меня одарили Христа ради в Крестовоздвиженской
церкви в Алтуфьево… Я вам смешон? (Хохочет.)
Меня
это не волнует… Бедность не порок. Порок – глупость… А её столько вокруг
– из
дома выходить не хочется, чтобы не глядеть. Люди катастрофически
поглупели… Они
не живут, они только собираются жить, как сказал Блез Паскаль. Не уверен,
что
вы о нём слышали… (Усиливается
снегопад.
Задрав голову, улыбается.) Какой красивый снег. (Подставляет ладонь
снежинкам.)
Звёздочки из хрусталя… Это вам подарок, Осип
Эмильевич…
(Топчется, чтобы согреться. В зал.) Говорят, поэт должен быть
голодным.
Это якобы благотворно влияет на творчество. Чушь! Никто не должен
голодать, ни
художник, ни посудомойка. Однажды Мандельштам, голодавший несколько дней,
съел в столовой суп своей знакомой,
которая
отошла от стола на минутку. Об этом поступке как-то не хочется знать, но
из
песни слова не выкинешь… Нельзя доводить поэтов до ничеты!... Иначе…
Мандельштам не отдавал долги… А что
делать,
если не чем было отдавать? Он воспринимая помощь, как должное. Он был
наивен и
подозрителен одновременно. Легко и
восторженно знакомился с людьми. С детской назойливостью читал им стихи,
свои и
чужие, не обращая внимания, что давно уже всех утомил… Тут же охладевал к
новому приятелю, если находил, что темы для разговоров исчерпаны. Человек
сразу
становился Мандельштаму неинтересен. Он расставался с ним так же легко,
как
сходился. Без малейшего сожаления. Неприятное качество. И при этом
высочайшие
требования к людям.
Конечно, трудно было с ним общаться.
Безусловно. Суетливый, непредсказуемый, конфликтный… Постоянно вибрирующий от переполнявших
его
эмоций… Словом, странный. Мог
поссориться с близким человеком из-за пустяка. Как это было, к примеру, в
случае с Максимилианом Волошиным. Полыхала Гражданская война. Волошин
приютил
Мандельштама в своём коктебельском доме в трудное для Осипа Эмильевича
время.
Они давно приятельствовали. Обменивались своими книгами. С дарственными
надписями. И вот Мандельштам заподозрил своего гостеприимного хозяина…
Скажу
так: в непочтительном к себе отношении. Страшно его оскорбил, разорвал
все
отношения, стремительно покинул Коктебель. И… и тут же оказался в
застенках
белогвардейской контрразведки. Его признали, ни много, ни мало,
большевистским
шпионом. Всё кончилось бы без суда и следствия. Понятно, да? Теперь
смешно об
этом говорить, но тогда было не до смеха.
Волошин узнав об аресте бывшего товарища, переполошился, забыл про
обиду, нанесённую ему Мандельштамом, и забил во все колокола, поспешив на
выручку. Добрался до самого высокого белогвардейского начальства. Нужно
знать,
что Волошина уважали и белые, и красные. За его подкупающую порядочность.
Красных он спасал от белых, белых он спасал от красных. Вырвал-таки и
Мандельштама из лап контрразведки. А ведь шлёпнули бы за милую душу,
глазом не
моргнули… Вывод? Пора выпить – вот и весь вывод… (Пьёт, морщится.) Какой
может
быть вывод кроме разве того, что любого человека нужно принимать таким,
каков
он есть. Макс Волошин был
таким… Мандельштам был другим… Бесконечно
далёким от
обыденной действительности. «Беспризорный во всесоюзном масштабе», -
скажет о
муже Надежда Яковлевна Мандельштам, которая была такой же беспризорной,
как и
её неприкаянный супруг. Принимайте! Какие они есть… Вот и все.
Нет, не можем мы этого понять…. Образ
кумира
постепенно линяет в восприятии вчерашних почитателей… От него отдаляются. Те, кого он
раздражает, язвительно
нарекают Мандельштама
«городским сумасшедшим».
Там же,
в Крыму, в Коктебеле, когда он неуклюже ухаживает за смазливой
поэтессой, злые языки награждают прозвищем
«всекоктебельское посмешище». А ещё его называли «странником в пустыне»,
«мраморной мухой», «Дон Кихотом», «ходячим ангелом», «щелкунчиком» Это
свидетельствует о постоянном внимании к поэту. И подчёркивает нездоровое
любопытство к его личности… (Пауза. В зал. С вызовом.) А мне он близок!
Потому
что не от мира сего! Юродивый? Да, юродивый! России нужны юродивые,
которые
одни только и говорят правду. Не заботясь о последствиях. (Хочет сесть. И
тут
же вскакивает, как ужаленный. Кричит в зал.)
Никогда
не подходите к художникам с обывательскими мерками! Они ни под какие
мерки не
подходят. (Многозначительно.) Недаром те, очень не многие, кто всё-таки
понимал
значение Мандельштама, приняли отлётного поэта всем сердцем. И душой.
Навсегда!
Гордая Анна Ахматова безоговорочно отдала ему пальму первенства:
«Мандельштам,
конечно, наш лучший поэт», - говорила. А Виктор Шкловский оценил глубже и
категоричнее: «Это человек странный, трудный, трогательный и гениальный…
Беззащитный и самоуверенный».
Шкловский
никогда не бросал слов на ветер. То же в общем-то ярлыки… Но какие!.. И
кому
принадлежат!.. Я вам больше скажу… Судьба поэта – быть одиноким… Печатью
одиночества отмечен настоящий поэт.
Надеюсь, понимаете, о чём я… Иначе – дальше нам не о чем говорить…
Одиночество поэта – это мировая скорбь… Как сказал Веня Ерофеев в своей поэме
«Москва-Петушки»:
«я лучше вас знаю, что мировая скорбь – это не фикция…» Уверяю вас, не
фикция.
Не буду объяснять… Это нужно прочувствовать… Но!.. Скажу только, что
одиночество – космическое! – дарит творческой личности откровение.
Мучительное
– да! И вместе с тем… Какое-то необъяснимое наслаждение. Недаром, тот же
Блез
Паскаль сказал, что наслаждение одиночеством – вещь непонятная.
Наслаждайтесь
одиночеством, кто его не боится и понимает. Впрочем, довольно
философии…
(Пауза. Прислушивается, смотрит в
сторону
лаза.) Кто там? (Идёт к лазу,
приподнимает плёнку. Выглядывает наружу.) Заходите, заходите… Места
хватит… Ну,
как вам будет угодно. (Возвращается к столу.) Влюблённые… Стесняются…
Напрасно…
Впрочем им нужно уединение… Их можно понять… (Памятнику.) Эти влюблённые навели меня на мысль…
(Смеётся. Обрывает смех.) Простите, мой смех неуместен… (Пауза.) Поговорим о женщинах, Осип
Эмильевич. Без них никак не обойтись… (В зал.) В
судьбе
творческой личности женщины играют исключительно важную роль. Любовь, как
и
поэтическое восприятие мира – это тоже состояние
души.
Поэту
по определению необходимо постоянно находиться в состоянии
влюблённости.
Прошу не путать, влюблённость с любовью. Это абсолютно разные категории…
Влюблённость,
в отличие от любви-реки с её устоявшимся руслом, это… Это – пожар! Взрыв!
Даже
катастрофа, сопоставимая с концом света. Любовь приводит к созиданию.
Влюблённость – разрушительна! Но, как ни странно, именно влюблённость
оказывает
гораздо большее влияние на творчество художника, чем любовь. Верьте
мне... Влюблённость
разрушает, но даёт мощный импульс вдохновению.. Да, влюблённый поэт
опасен. Да,
для него не существует преград. Ни в чём. Да, он дерзок - и в творчестве,
и в
чувствах. Да, конечно же, он нелеп.. Нелеп, жалок и – возвышен. А если он ещё и гений – тут ему вовсе нет спасения… Мандельштам
увлёкается
кокетливой поэтессой Майей Кювилье. Засыпает стихами, надоедливо
преследует. Не
давая проходу, не скрывает своих чувств. Словом, по всем канонам ведёт
себя
неприлично. Влюблённый, что с
него
возьмёшь… Не удивительно, что её тяготили такие ухаживания. Она прогоняла
не
признающего никаких границ поэта, смеялась ему в лицо и, наконец,
объявила во
всеуслышание, что он – смешон… Безусловно, смешон. Если отталкиваться от
общепринятых норм поведения. Ну,
не
понимала она, что разбудила вулкан
в
душе гения. А может, понимала, но с чисто женским практицизмом решила,
что от
гениев следует держаться подальше. От них одни неудобства. Ни к чему хорошему его назойливая
влюблённость
не приведёт. Все пассии Мандельштама не отвечали ему взаимностью. Даже
Цветаева
испугалась его напора… Всё началось очень мило... К Цветаевой в Москву он ездил в течение
нескольких месяцев из Петербурга. Они беспечно бродили по
первопрестольной,
было много поэзии, неистового веселья, упоительных бесед. Цветаева
завлекала
его, как подобает женщине. Но когда Осипа захлестнула влюблённость, и он
попытался объясниться - наступил конец отношениям. Марина передала ему
через
знакомых, чтобы он больше не приезжал. Испугалась? Отнюдь. Просто
посмотрела
трезво на себя, на Мандельштама и увидела, что вместе у них нет будущего…
Такого, чтобы одно на двоих. Неуклюжий поэт не был героем её романа. Но
при
этом - какой взлёт вдохновения! У обоих!
Он пишет: (Декламирует.)
На розвальнях, уложенных соломой,
Едва прикрытые рогожей роковой,
От Воробьевых гор до церковки
знакомой
Мы ехали огромною Москвой.
А в Угличе играют дети в бабки
И пахнет хлеб, оставленный в
печи.
По улицам меня везут без шапки,
И теплятся в часовне три свечи.
Не три свечи горели, а три встречи
—
Одну из них сам Бог
благословил,
Четвертой не бывать, а Рим далече
—
И никогда он Рима не любил.
Ныряли сани в черные ухабы,
И возвращался с гульбища народ.
Худые мужики и злые бабы
Переминались у ворот.
Сырая даль от птичьих стай
чернела,
И связанные руки затекли;
Царевича везут, немеет страшно тело
—
И рыжую солому
подожгли.
Дивные
стихи… Это - Марине. Она отвечает потрясающими
строчками:
Ты
запрокидываешь голову –
Затем,
что ты гордец и враль.
Какого
спутника веселого
Привёл
мне нынешний февраль…
Какие слова она
находит:
Чьи
руки бережные трогали
Твои
ресницы, красота,
Когда,
и как, и кем, и много ли
Целованы
твои уста…
Ресницы у Мандельштама, действительно,
были
знаменитые… Цветаева не случайно их прославила…
Он
отвечает ей: «Не веря воскресенья чуду»… Она
снова не удержалась, чтобы не вспомнить о его ресницах. И дарит
ему
чудесное:
Откуда такая
нежность?
Не первые — эти кудри
Разглаживаю, и губы
Знавала темней твоих.
Всходили и
гасли
звезды,
Откуда такая нежность?—
Всходили и гасли очи
У самых моих очей.
Еще не такие
гимны
Я слушала ночью темной,
Венчаемая — о нежность!—
На самой груди певца.
Откуда такая
нежность,
И что с нею делать, отрок
Лукавый, певец захожий,
С ресницами — нет длинней?
Эти их стихи давно стали классикой…
(Пауза.)
Потом они почти не встречались.
Цветаева
засобиралась в эмиграцию. Мандельшам пришёл попрощаться. Простились
холодно.
Кстати… Все влюблённости поэтов
ставятся
литературным фактом. Вспомните Блока, Маяковского, Есенина…
Пастернака… Отношения поэтов с женщинами развиваются бурно. Вдохновение не знает
границ. Необыкновенные строфы льются потоком. Создаётся сказочная
летопись пылких чувств. Красиво, да? Но мы ведь
договорились, что будем о красивом говорить красиво. Да-а, сказочно…. Но
сказка
обычно кончается банальными театральными сценами с громоподобным
разрывом в
финале. Романы оказываются недолгими. (Памятнику.) Как, прошу прощения, у вас, Осип
Эмильевич… Не более трёх месяцев.
И
вы не перестаёте искать вдохновение у женских ножек. (В
зал.)
Прекрасны были их обладательницы! Мандельштам теряет голову от
грузинской
княжны Саломеи Андрониковой, Соломинки. Она - знаменитая красавица дореволюционного Петербурга.
Поэты
посвящают ей стихи, известные художники пишут её портреты. Мандельштам
не
исключение. Он увлечён… Как поэт…
(Декламирует.) «Когда, соломинка, не спишь в огромной спальне…»
Одно из
его лучших лирических…
Потом
его вдохновила неотразимая
актриса
Александринки Ольга Арбенина, за благосклонность которой он соперничал
со своим
другом Гумилёвым. Дальше пришла влюблённость к Марии Петровых…
(Цитирует.)
Мастерица виноватых взоров,
Маленьких держательница плеч!
Усмирен мужской опасный норов,
Не звучит утопленница-речь.
Ходят рыбы, рдея плавниками,
Раздувая жабры: на, возьми!
Их, бесшумно охающих ртами,
Полухлебом плоти накорми.
Мы не рыбы красно-золотые,
Наш обычай сестринский таков:
В теплом теле ребрышки худые
И напрасный влажный блеск зрачков.
Маком бровки мечен путь опасный...
Что же мне, как янычару, люб
Этот крошечный, летуче-красный,
Этот жалкий полумесяц губ?..
Не серчай, турчанка дорогая:
Я с тобой в глухой мешок зашьюсь,
Твои речи темные глотая,
За тебя кривой воды напьюсь.
Ты, Мария,- гибнущим подмога,
Надо смерть предупредить - уснуть.
Я стою у твоего порога.
Уходи, уйди, еще побудь.
Истинный
шедевр! Наконец испепеляющая страсть к Лютику, ослепительной красавице
Ольге
Ваксель. Пять «изменнических»
стихотворений в её честь… Он даже готов развестись с женой, чтобы сочетаться
браком с
этой роковой женщиной. Что-то его остановило в последний момент.
Мандельштам
стал инициатором разрыва,
отказавшись
от Ольги неожиданно и грубо… Она
отомстила поэту своими эротическими мемуарами. «Дура была Ольга – такие
стихи
получила», - скажет снедаемая от ревности Надежда Яковлевна, прочитав
сочинение
Лютика. Конечно, дура, земная истеричная особа. Но разыгравшемуся воображению поэта, она
казалась
идеалом женщины. Стихи… гений… Это было выше её понимания. А он выдумал
объект
поклонения, как Дон Кихот выдумал свою Дульцинею.
Что
поделаешь, влюблённость для поэта - творческий родник. Однако это не тот
родник, который спасает, когда судьба вцепляется в горло своими когтями,
как
тисками. Спасает любовь.
У
гениальных поэтов должны быть гениальные в своём роде жёны. Но
гениальные жёны
встречаются реже, чем гениальные художники. (Обращается к памятнику.)
Вам
повезло, Осип Эмильевич. Какая Ольга Ваксель?! – Уже через два с
половиной
месяца, в которые уложился ваш роман,
она вам невыносимо наскучила!.. (В зал.) Об этой женщине теперь
бы никто
знать не знал, если бы Мандельштам не посвятил ей свои пламенные строки.
Но не
было между ними любви. Да и не могло быть. И с Марией Петровых, и с
Ольгой
Арбениной… Со всеми, к кому обращены «изменнические» стихи... Сногсшибательные женщины?! Да!.. Невозможно в таких не
влюбиться! Но любить их нельзя. Бурю чувств, ураган страстей, метания,
пугающую
гениальность, - они не могли
выдержать.
Ничего такого им было не нужно. Эти женщины вдохновляли, но не спасали.
Им не дано
было отречься от собственного «я» ради любви. (Пауза. В
зал.)
Такой
женщиной оказалась Надежда Яковлевна, ставшая и
женой, и другом. У любви
много
степеней, главная из них –
жертвенность.
Надежда Яковлевна пожертвовала всем, чтобы сохранить Мандельштама для
потомков.
Не будь её, мы не знали бы поэта таким, каким теперь знаем. Ни одна из
его
возлюбленных не отважилась бы пройти
путь Надежды Яковлевны. Добиться отправки в ссылку вместе с
опальным
мужем… Добровольно… В те годы… Поступок, достойный восхищения. И
сострадания.
Не забывайте, состоять в браке с врагом народа – этого больше, чем
достаточно,
чтобы быть репрессированной. Он ей не посвящал таких стихов, как своим
возлюбленным, он написал лучше: «тем, что моя «вторая жизнь» ещё длится,
я
всецело обязан моему единственному и неоценимому другу – моей жене».
(Памятнику.) Осип Эмильевич,
предлагаю тост
за вашу необыкновенную жену!.. (
В зал.)
А ведь я мог бы познакомиться с Надеждой Яковлевной. У родителей моего
товарища
была дача в Тарусе. Они были переводчиками, ровесниками века и дружили
со
многими знаменитостями, о которых я знал только по книжкам. Двери их
московской
квартиры и дачи были гостеприимно
открыты для всех, кто по разным обстоятельствам нуждался в пристанище.
На их
даче я и залёг однажды на зиму. Нужно было прописаться в домовой книге.
Какая
это была книга!.. Ей место в музее! Идем с товарищем в паспортный стол,
паспортистка
листает книгу и перед моими глазами мелькает: Мандельштам Надежда
Яковлевна…
Сам себе не верю. Вернувшись на дачу, бросился изучать дивные страницы.
Какие
люди жили под этим кровом!.. Боже мой! Литераторы, диссиденты, которым
разрешалось селиться после отсидки не ближе сто первого километра от
Москвы.
Надежда Яковлевна за два года до моего вселения на дачу, работала здесь
над
своими «Воспоминаниями». Я пребывал в прострации… Наши пути пересеклись
в
чудесной домовой книге, но слишком поздно… Знакомство не состоялось.
Такая
жалость… (С досадой качает головой.)
Ещё
о
влюблённости и любви… Я живу в Серебряном веке. У меня нет недвижимости, из имущества -
только книги,
нет счета в банке… Ничего нет… Кроме жены… Такой, какая и нужна поэту…
Не
представляю, почему она меня терпит… Наверно, потому, что понимает…
Подробности
– опускаю, тут слишком личное… А вот тост за неё – уместен… Как там у
Мандельштама? Если моя вторая жизнь… За сказанное! ( В зал.)
Меня вот
что поражает… Как рождались у Мандельштама стихи в ссылке? Это великая
тайна!
Никогда к ней не приблизиться… И какие стихи!.. «И не ограблен я, и не
надломлен… Но только что всего переогромлен…» В том-то и дело, что и
ограблен,
и надломлен. Три года ссылки
раздавят
кого угодно. Признаки психического расстройства появились сразу после
ареста,
во внутренней тюрьме на Лубянке. Душевная болезнь прогрессирует.
Отбывать срок
назначено на Урале, в Чердыни. В первый день по прибытию, Мандельштам
выбрасывается из больничного окна. К счастью, попытка самоубийства не
удалась,
поэт ограничился переломом правого плеча. После этого рука стала
сохнуть. Просыпаясь утром, он панически ждал,
что в
шесть часов вечера его поведут на расстрел. Он забивался в угол,
выкрикивая
оттуда нечто нечленораздельное. Но за ним не приходили. К ночи он
мало-помалу
успокаивался… До следующего утра… Жизнью ограблен, но не поэзией…
(Звучат
колокола. Он поднимает голову, улыбается.) К вечерней звонят…
Замечательно, что
Москве вернули колокольный звон. (Слушает.)
По кому звонят эти колокола?.. (В зал..)
Пусть этот звон не прекращает напоминать нам, по ком звонят
колокола…
(Склоняет голову. Решительно.)
Художнику,
в принципе, власть не нужна. Я не имею в виду придворных
стихотворцев… Полагаю, Осип Эмильевич, согласился
бы с
такой установкой. Не нужна власть
поэту,
Какая им, к чёрту, конституция, говорил Блок о поэтах. И был прав… Но и
поэт
власти не нужен. Они никогда не договорятся о со-су-щест-во-вании.
Власть не
сможет, а поэт не захочет. Он предпочтёт смерть… (Пауза.) А главное, хочу заметить, со
смертью
биография художника не кончается… Может быть, смерть – это начало жизни
поэта в
бессмертии… (С горечью.)
Как
умирает поэт? И что это значит, умереть, как поэт? Такой вопрос волновал
многолетнего сидельца Варлама Шаламова. Он попытался реконструировать
последние
дни жизни Мандельштама..
По-разному
умирают поэты… (Заметно волнуется. В зал.) Мандельштама отправили
умирать на
край света… За контрреволюционную деятельность. (В зал.) Вы считаете
написание
стихов контрреволюционным явлением? (Кричит.) . Знайте, поэзия никому
ничего не
должна и требований к ней предъявлять не следует! (Повернулся к
памятнику.)
Ваши слова, Осип Эмильевич… (Пауза.) Отправили умирать… (Закрывает
глаза,
впадает в транс.)
…Человек
лежит в бараке на нарах. Не
человек –
его отдалённое подобие… Скелет…
Мумия… Но поэт и умирая остаётся
поэтом…
Бормочет строки… Петрарка… Думаю,
это
легенда. Но она достойна того, чтобы в неё поверить… Откуда зэки могли
знать,
что он читает Петрарку?.. Бессмертного… Как и он… Кожа да кости… Уже не
живой,
но ещё не мёртвый. Живой труп. Несколько дней не встаёт, не ест, боится,
что
его отравят. Бредит, постоянно отключается. Наконец испускает последний
вздох,
как избавление от земной жизни.
Не своей
смертью умер, его медленно и сладострастно лишали жизни. Добились-таки своего: убили. Холодом и голодом. Останки освобождают
от
лохмотьёв, которые служили ему одеждой. Гроб врагу народа не положен.
Труп
обрызгивают сулемой, зэки волокут его к траншее вместо могилы,
сбрасывают на
скелеты таких же, как он, жмуриков и закидывают землёй. Дело сделано.
Выдающийся поэт… Осип Мандельштам…. Уркам невдомёк, кого они отправили в
бессмертие. Сюжет, достойный Шекспира. (Пауза. Декламирует.)
Век
мой, зверь мой, кто сумеет
Заглянуть в твои
зрачки
И своею кровью
склеит
Двух столетий позвонки?...
(Пауза.)
Прав был мой не приспособленный к
этой
жизни отец, когда сказал мне, мальчишке, опубликовавшему первое
стихотворение в
областной газете, что путь поэта тернист, не розами он усыпан, а
шипами… И всё-таки… И всё таки!.. Рукописи не
горят,
утверждал Михаил Афанасьевич Булгаков. А я позволю себе добавить, и
стихи –
настоящие! – остаются. Время это доказывает… Стихи приходят к своим
читателям…
(Пауза. Памятнику. Пылко.)
Но я не обольщаюсь, Осип Эмильевич.
Не все
рады вашему возвращению. Увы!
Далеко не
все… (В зал.) Рассказываю об одном официальном поэте. Лауреат
всевозможных премий… и всё такое…
Не
хочу называть его фамилию. Слишком много чести. Так вот, он при всяком
удобном
случае распинается, дескать, Мандельштам ещё при жизни считался
третьестепенным
поэтом. Да, ценили, мол, в собственном кругу, но круг этот был очень
мал… Какая
мерзость! Теперь дозволено молоть несусветную чушь. Главное заклеймить,
пригвоздить к столбу… А при нашей литературной неграмотности народ всему
поверит… Третьестепенным…. Считался… даже не второстепенным… А судьи –
кто?! И
таких злопыхателей, Осип
Эмильевич, пруд
пруди… Глупость процветает в наше время… Дали дуракам свободу слова, но
не
научили, что с ней делать. Вот результат… Поэзию заглушают крапивные
заросли
бездарей. А это тоже уничтожение культуры.
(Пауза. Отрешенно.)
Чем
больше
я размышляю о нашей российской истории…
тем сильнее тревожусь, что всё может повториться. Не дай вам бог
жить в
эпоху больших перемен, - говорил Конфуций… Действительно, не дай бог.
Ничего
хорошего. (Памятнику) Вы родились поэтом в империи, а умирать пришлось в
тоталитарном государстве. И там, и там люди страдали... (В зал.) Я
родился в
Советском Союзе, а похоронят меня
при
демократических олигархах… или при какой-нибудь другой власти. У нас
великие
перемены постоянно. Утомили… (Виновато.) Что-то я совсем
рассупонился…
День рождения только порчу… (Памятнику.) Извините, дорогой… К чёрту уныние!.. И вообще… Разрешите, я вам своё почитаю? Принято же читать стихи, посвящённые
юбиляру…
Спасибо… (Сосредотачивается.)
Январь. Зима белым-бела.
Не сплю. Читаю Мандельштама...
О, Боже мой, какая драма
России суждена была.
Морозом жгут его пророчества -
Страданий бездна, бездна страха.
О, Боже мой, в России творчество
Опасней, чем топор и плаха.
Метель за окнами поспешная,
Там черти разгулялись, кажется.
О, Боже мой, Россия грешная
Вот так же бесовски куражится.
Обречены мы на терзания,
Не опоздать бы помолиться...
О, Боже мой, без покаяния
Россия вряд ли возродится.
Бог за грехи лишил ума.
Метель в окно стучит упрямо.
Январь, морозы, бесы, тьма...
Ночь. Я читаю Мандельштама.
Стихи жестоки и верны.
Постанывает вьюга глухо.
До моего доходят слуха,
Из-под снегов, едва-едва,
Его печальные слова:
"Мы живём, под собою не чуя страны..."
А мне слышится мерзостный смех сатаны...
Печальна эта панорама:
Живём, самих себя круша.
Ночь. Я читаю Мандельштама.
Земля в снегах. В снегах душа.
(Пауза. Разглядывает бутылку на просвет…)
О, у нас
тут ещё осталось… (Намеревается
наполнить стопку. Шум. Настороженно
прислушивается.)
Раздаётся
сирена. Слышен шум мотора подъезжающей машины.
Свет фар освещает памятник. Он
устремляется к
парапету. Выглядывает улицу.
- К нам гости, Осип Эмильевич.
Незваные… Внутренние
органы…Полиция. Сейчас
начнётся… Что вы
тут делаете? Это строительный объект… Материальные ценности хранятся…
Здесь
нельзя находиться. Не положено. Туда-сюда… Базар-вокзал… В обем
обычная хрень… (Возвращается
к памятнику.) Неймётся им. Не могут оставить вас в покое. (Собирает
закуску, прячет
в рюкзак вместе с четвертинкой.) Не будем дразнить гусей… (Вызывающе.)
Что я тут
делаю?.. День рождения Мандельштама отмечаю. Знаете такого поэта?
(Ставит к
пьедесталу наполненную стопку.) Вашу стопочку оставляю. И закусочку.
(Накрывает
стопку ломтиком чёрного хлева.)
Если кто
и выпьет в вашу честь, буду только рад. (Закидывает рюкзак за плечи.) Не
желаю, чтобы менты
омрачали ваш праздник своим присутствием. Лучше я сам к ним выйду…
(Огорчённо.)
Не дали последний тост сказать…
А я ведь
за поэзию хотел выпить… За бессмертную поэзию!.. (Убирает руки за
спину.
Насмешливо командует.) С вещами на выход…
(Направляется к выходу.
Останавливается.
Обращается к памятнику.) Я ещё
вернусь,
Осип Эмильевич. Обязательно… И
мы
допьём… Поговорим… Стихи почитаем… Праздник у нас не кончился… (Идёт к
лазу,
оглядывается на мешок с мусором.) Мусор нужно вынести. (Берёт мешок,
напевает.) Всё лишь бредни,
шерри-бренди,
ангел мой… (Протискивается в лаз, уходит).
Проголосуйте за это произведение |