Проголосуйте за это произведение |
ДНЕВНИК СНОВИДЕНИЙ
ПУТЕШЕСТВИЯ В БЕССОЗНАТЕЛЬНОМ
То, что здесь хочу поведать читателю, является правдой, совершенной правдой, одной только правдой. Настолько, насколько могут быть правдой наши сны. В черновую "Дневник" был записан более десяти лет назад √ тех самых последних лет прошедшего века. Какие это были годы?.. Перечитывая записи, правя фонетику и переставляя знаки препинания, я подвергся страстному желанию вторгнуться в прошлое, что-то переделать, увязать, подстроить под себя сегодняшнего, но вовремя остановился. Пусть все будет, как было. Без вмешательств и коррекции, даже из естественного чувства самосохранения. Да, именно самосохранения. Хотя я вполне осознаю, какой скоропалительной критике подвергнусь от многих моих знакомых, в чьих глазах мой образ давно пылится на полках, как стандартный образец вполне стереотипного ортодокса. Не спешите, родные! Нет, это не отступничество √ я не отказываюсь ни от "Нескончаемого патерика", ни от "Аз буки ведал", ни от всего другого, что я так же искренне писал и пишу для людей уже воцерковленных. Просто, это тоже моя жизнь. Только, в отличии от дневной, она ... почти и не моя. Как? Ну, во-первых, я зачастую совершенно не согласен не только со своим ночным "поведением", но и с мотивацией этого "поведения". Более того, с отстояния в десять лет, мне самому оказалось достаточно интересным и тревожным проследить, как стойко сюжеты записанных снов излагают ярко еретические учения. От тотемизма и симпатической магии до космизма и гностицизма. Духовно опытные отцы рекомендуют ложиться рано, но посреди ночи обязательно подниматься на молитву. Совершенный монах молится и во сне, а только вот как же мы, многогрешные? Как защититься нам? Атакуют ли эти "соблазны" (демонические внушения) и наше "бодрствующее" (способное к молитве) сознание? Стабильное на протяжении веков существование сектантства это подтверждает... Тогда два вопроса. Первый: поведение во сне √ активное мышление и эмоциональное реагирование √ что это? Игра? Игра моя или ... мной? Или это серьезно √ вплоть до смерти? Второй: насколько мое "я" в ночных видениях (моих или надо мной) действительно "я"?.. В конце концов, о ком эти мои рассказы?.. Нет, это не попытка уйти от ответственности за публичную реализацию интимных образов, я прошу не о снисходительности, а призываю постараться с отстраненным любопытством проследить поведение некоего человека в неких то ли сугубо субъективных, то ли вполне конкретных ситуациях. Сон ведь тем и не настоящая жизнь, что он не дает никому никакого права на ответы на поставленные им же вопросы. Нас несут, нам показывают, нами и реагируют. Нами или за нас? Как и в чем может проявиться самая главная человеческая свобода √ вера - без возможности принимать на себя ответственность? За счет чего? Как же там можно проявить свою религиозность? Понятно, что раскаиваясь днем в собственных греховных мыслях, мы не отвечаем за внушаемые дьяволом помыслы. Если, конечно, умеем различать оное. Вот и "Дневник" - это просто честный, и, по возможности, достаточно подробный пересказ того, что было когда-то и зачем-то мне показано, просто показано. Эти "показы" лишь сопровождены поисками дневных ассоциативных рядов, которые, как кажется, могли бы спровоцировать некоторые из картин ночи. К сожалению, утром трудно не истолковать запомнившийся сон "как надо". Трудно хоть чуть-чуть да не мнить себя достойным пророчества. И в тоже время страшно. Но, не есть ли эта боязнь √ неуверенность и в дневной своей свободе?
И еще. Мне отчего-то кажется, что этот мой опыт безвольного путешествия в бессознательных лабиринтах достаточно неиндивидуален, и что многие, очень многие из вас переживали нечто близкое, нечто подобное. Проверим?
***
СОЮЗ НЕРУШИМЫЙ.
Союз нерушимый республик свободных - сплотила навеки великая Русь...
В том самом начале восьмидесятых, когда общественная жизнь Советского Союза достигла апогея в своей магистрально неостановимой динамике вдохновенных очередных встреч очередными трудовыми победами, когда, подзабытый ныне, а тогда розово-радостный маразм бесконечного строительства социализма был уже тверд, как ... мумии из египетской пирамиды, когда на юге вовсю шла война, но народ страдал только за "Динамо"-Киев, и, строя великие БАМы, получал в очередях свои килокалории по карточкам, - тогда меня, "левого", полудикого полуподвального художника, отчаянно диссидентствующего молодого провинциального "гения", пригласили работать в один очень, очень приятный и в своем круге известный уральский кукольный театр постановщиком. Надо только хоть чуток представлять, какие же мысли могут звенеть в двадцатичетырехлетней голове, когда самая передовая и прогрессивная Советская Родина призвала тебя под своим пристальным надзором сеять в детях разумное, светлое, доброе, а все твое имущество умещается в одном светло коричневом чемодане из кожзаменителя. Но, при этом, - ты уже участник двух республиканских и нескольких зональных выставок графики и плаката. Что гадать: все они могут быть об одном: Урал - это же полдороги из Сибири в Москву. Да хоть трижды кукольный!
Приехал я немного не вовремя - в самом конце необыкновенно жаркого в тот год июля. Труппа и цеха расходились в отпуск, и, после двух-трех встреч с беременной на последних сроках, отекшей от злой духоты и совершенно ничего не слышащей режиссершей, я остался в пустом театре один на один с гигантским по художническим объемам спектаклем "Алладинова лампа". Так как комнату мне выделили в далеком новеньком микрорайоне, причем с весьма веселыми и круглосуточно любвеобильными соседями, то я сразу же выпросил у коменданта устало скрипящую раскладушку и по привычке стал жить в мастерской. Покончив с эскизами декораций, целыми днями лепил в бутафорской головки для ста восьми кукол, а по ночам честно пытался завершить сюрную графическую серию по "Тилю Уленшпигелю", начатую дома более года назад.
Когда же внимание бунтовало против предложенного режима и окончательно вырывалось из-под волевого контроля, я все бросал и уходил в ночь бродить по чужому мне городу. Увы, но отмеченный врожденным территориальным кретинизмом, я только так, никуда не спеша и не тратясь на разговоры, мог запоминать расположение и названия улиц, по пути неспешно разглядывая местные достопримечательности и не беспокоя своим внешним видом простых советских граждан. Под утро, изучив очередной район, подходил к удивительно милому для новодела, очень уютному железнодорожному вокзалу, где, после того как меня обыскивал наряд милиции, пил в буфете горячий и жидкий кофе с засохшим сырным бутербродом, и на первом трамвае возвращался в театр. Из этих прогулок навсегда запомнилась одна: так, в половине пятого утра, в совершенно еще сонном тишайшем городе вдруг повсюду разом зажглось множество окон, и через несколько минут мучительно громко захлопали двери подъездов. И лишь когда я увидел сотни и сотни, молчаливо сутулившихся с сумками и удочками на плечах хмурых мужиков, колоннами шагающих к первой электричке, понял: это так у людей начался их законный субботний выходной.
Но то, о чем собственно и хочу вам поведать, случилось не дружелюбной ко мне ночью, а в самый, что ни наесть непереносимо жаркий час явно предгрозового полудня. Небо выцвело до желтизны, открытое окно наполняло мастерскую только последним тополевым пухом и запахом расплавленного асфальта. Не спасал даже очень крепкий холодный чай, которому научили в Забайкалье. Как всегда, в это время из-за ремонта труб в центре не было воды, душевая пересохла, и заставить себя что-либо делать до вечера становилось нереальным. Оставалось только раскинуть свою престарелую раскладушку, для приличия сдернув с полки какую-нибудь очень искусствоведческую книгу, прикрыть ей лицо и забыться. Но в тот раз не было сил даже и для такого нетрудного жеста. Я просто упал и мгновенно уснул.
Кто хоть немного знаком с театральной кухней, с тайной жизнью ее закулисья, кто побывал в ее творческих лабораториях, где для будущей публики готовят самые изысканные наслаждения и смертельнейшие яды (хотя ныне, слава Богу, ни то, ни другое вполне не удается), тот наверняка всегда с особенным чувством вспоминает театральные фестивали - величественные ритуальные действа, весьма схожие с брачующимися периодами многих биологических видов. Это вам - и турнир главных режиссеров, и заключение тайных полюбовных директорских гастрольных союзов, и истечение театрами в друг друга творческими клетками - актерами, художниками и такими, ровно через каждые два года отчего-то очень агрессирующими, режиссерами "очередными". Важные критикессы, умные журналистки, благосклонная партийная и административная номенклатура своей особой протокольной внешностью придают всему происходящему тональность мендельсоновского марша, и даже самые прожженные пессимисты и циники здесь поддаются всеобщему настроению, и хоть чуть-чуть, да уже верят в возможность чуда.
События моего сна и начались вот на таком фестивале. Представьте себе огромное фойе новенького бетонного кукольного театра - гордости молодящегося города N - с обязательной в этом месте деревянной скульптурой змея-горыныча. Мягкое освещение дорогих модерновых хрустальных люстр, сотни полузнакомых людей, в перерыве между очередными представлениями перетекающих вдоль стендов с рекламой. Сгустки из зубров-старичков, важно беседующих маленькими замкнутыми кружками, и рассеянная рябь молодежи, в зависимости от склада характера флиртующей или толкущейся в буфетной очереди за пивом. То есть, все было как-то так привычно миролюбиво, и так располагающе доброжелательно, что, когда ко мне вдруг подошел молодой невзрачный человек в сером чиновничьем костюме того времени, и, особо тихо улыбнувшись своим не запоминающимся лицом, предложил присоединиться к уже почти собранной им группе энтузиастов для участия в одном замечательном эксперименте, мне все показалось абсолютно безобидным. В этот момент мы стояли на лестнице, он указал рукой вниз на площадку, - оттуда мне так же улыбалось семь или восемь очень разных по возрасту, одежде и, как бы сказать, "солидности" мужчин. Кто-то из них показался знакомым, перерыв до следующего спектакля был никак не менее двух часов, ну и что ж, - я согласился.
Человек, приглашавший к участию в замечательном эксперименте, вывел нас через служебный выход на задний двор театра, где уже ждал заведенный старенький, видавший виды автобусик. На улице был самый конец холодного октября, грязь к вечеру подмерзала, и быстро смеркалось. Рьяно взяв с места, мы довольно скоро свернули с асфальта на скользкую грунтовку и дальше двигались только прямо √ на догорающий меж редких голых деревьев и блестящих в свете фар обмерзших кустов, узкий под тугими фиолетовыми тучами, алый закат. Кое-где по укромным местам белели островки не растаявшего со вчерашней ночи первого, пока еще очень робкого снега. Движок надсажено взвывал на малейшем подъеме, автобус трясло, дуло в переднюю дверь, но все это было настолько родным, накатано привычным с деревенского детства, что в голове только мурлыкались какие-то старые-старые мелодии, и совершенно не хотелось ни о чем говорить. Молчали все, только иногда кто-то закуривал, при каждой затяжке ритмично чуть освещая лицо и руку, но дым наскоро выдувался сквознячком и претензий от некурящих не поступало.
Приехали неожиданно. Вышли уже в почти полной темноте в совершенно пустом, открытом всем ветрам поле. Автобус сходу развернулся и укатил в никуда, а мы, гуськом следуя за нашим неярко улыбчивым хозяином, пошагали по скользкой, комьями застылой целине. "Присаживайтесь!" - как-то вдруг предложил он нам несколько простых деревянных табуреток, едва различимым рядком стоящих прямо на земле. Мы рассаживались, озираясь и ожидая разъяснений.
- То, что сейчас предлагается здесь вашему вниманию, - зачастил он невнятной скороговоркой, - это только лишь небольшая игра с вашим добровольным участием. Но всего-то, что от вас, как игроков, требуется √ так это не прерывать действие и не выходить из предлагаемых по ходу обстоятельств. Игра, наверное, не займет для каждого из вас много времени. Главное только √ будьте предельно внимательны. Спасибо за согласие на эксперимент.
Закат окончательно догорел, и лишь только там, где за горизонтом могло быть солнце, тугое облачное небо слегка серовато подсвечивалось. Положение было более чем дурацким: мы сидели на каких-то табуретках посреди промерзшего черного поля, в полном недоумении насчет ближайшего будущего, уже чуть-чуть подозревая розыгрыш, но пока еще стесняясь спросить об этом друг друга вслух.
И вдруг все поле вокруг нас засветилось, заиграло множеством маленьких огоньков: то редкие, то частые, растянутые на манер елочных, гирлянды лампочек от ручных фонариков составляли единую систему иллюминации, напоминавшую картину освещенных ночных улиц и дорог, обычно видимую при заходе самолета на посадку. Там, где скопление света было гуще, от земли стали откидываться плоские фанерные выпилки фигур рабочих с первых плакатов первых пятилеток: взметенные молоты при помощи простейших рычагов стали попеременно бить по наковальням, лопаты бросать землю. Рядом поднимались такие же фанерные шахтерские горы отработок. Словом, все - и по узнаваемым формам, и по дерганному неровному ритму движений - напоминало хроникальные кадры ударных дедовских строек. Некоторые фигуры были явно крупнее первоначального масштаба, двигаясь по прорезным ходам, они изображали катальщиков тачек и вагонеток - и имели уже небольшой объем. Неожиданностью среди всех этих все же плоских фигур оказался маленький, но тщательно скопированный паровозик с прицепными вагончиками. Составчик продвигался по настоящим рельсикам, колесики его постукивали, из трубочки шел дым. Вскоре мы заметили уже несколько таких составов, двигающихся по определенному кукольному , но все же четкому расписанию и перевозящих какие-то грузы. На станциях их загружали и разгружали довольно сложные по своей конструкции краны. Дальше крошечные контейнера развозились грузовичками. Такой был когда-то в детстве и у меня - из мутной, хрупкой и колкой пластмассы. Тогда он казался большим, этот мой грузовик, я садился в кузов и, отталкиваясь ногами, "взаправду" шоферил на первом своем автомобиле. Теперь эти машинки, с непрозрачными коричневыми стеклами, ездили без внешне видимого привода и руководства. Из каких-то репродукторов над полем лились отрывки советских песен, маршей, диспетчерских сообщений и производственной гимнастики. Объемы и ритмы всеобщего трудового движения все нарастали и ускорялись. Через какое-то время стало уже невозможным отслеживать отдельные события, взгляд выхватывал из копошащейся вокруг массы только самые яркие вспышки - как из домны со снопом искр вытекает жидкий металл, или загораются неоновые слова новых партийных призывов. Картина была, надо сказать, просто восхитительна: вся наша страна во всей своей немыслимой сложности, так-то совершенно просто и ясно √ именно не в упрощении, а только в уменьшении до размеров футбольного поля, - лежала у наших ног.
Вдруг где-то истошно завыла сирена, звонко забил набат. Мимо нас, едва не зацепив двоих крайних игроков, пронеслась ревущая пожарная машина - и она была величиной с половину настоящей! Мгновенно за первым пожаром вспыхнул где-то невдалеке другой. Там тоже завыли сирены, блеснули никелем пожарные. Это столкнулись два автомобильчика, один перевернулся, были видны маленький моторчик и батарейка. Но он горел как взаправдашний! Сразу за пожарами по всему полю прокатилась, пока определимая не по внешним приметам, а именно какая-то внутренняя судорога неслаженности. Потом, когда эти судороги еще раз повторились, вспомнилось: взрывы! Что-то произошло на шахте, - туда проехали машины с солдатами, и в сознании зафиксировалось едкое словечко "диверсия". Что за диверсия? Почему? Осмыслить не успел: кто-то из игроков воскликнул: "Он пьяный!", - и на нас выкатил уже огромный, почти настоящих размеров, пластмассовый грузовик из уже нового, не моего детства, поколения игрушек. Подхватив свои табуретки, мы разбежались. Машина резко затормозила, и раздался характерный звон множества разбивающихся бутылок. Запах разлитой водки был ужасен. Рядом, из темноты слышалась невнятная ругань и пыхтение. Оглянувшись, я увидел группу каких-то не то кукол, не то манекенов - на манер тех, с какими борцы отрабатывают броски - примитивно сшитых по человеческому контуру мешков, очень медленно и пьяно двигающихся в нашу сторону! От них явно исходила угроза, и я окрикнул своих коллег. Но, оказалось, такие же пьяно качающиеся группы мешков-манекенов медленно сходись к нам со всех сторон. Даже не сговариваясь, мы разом встали в круг. Под ногами знакомо дрогнула земля: где-то вновь произошел взрыв. Наконец "пьяные" добрались до нас и, нелепо вяло размахивая "руками", полезли в драку. Первого и второго я сбил легко, даже может слишком легко: по-видимому, набитые опилками, они отлетели бы и от меньшего. Но им на смену тут же подходили другие, за ними еще и еще. Работать кулаками приходилось все плотнее и плотнее. Сразу страха не было, даже стало азартно, когда с манекенами стала происходить заметная эволюция: они стали все больше приобретать "человеческие" черты - появился вес, какая-то одежда. Краем глаза заметил за чьей-то спиной нож - схватил "руку", вывернул тупой тесак, но выслушать благодарность не успел: точно такой пытались воткнуть в живот мне, но уже с большей скоростью! И вообще, с приобретением манекенами человеческих черт, явно возрастала и скорость их движений.
Я позднее пытался определить: с какого же именно момента я почувствовал страх? Тот привычный в сновидениях страх за потерю опоры, потерю ориентации в пространстве и событиях, страх от незащищенности. Да, тревожно стало после увиденного первого ножа, метнулось: "Вот уже и оружие!", но настоящий страх схватил за шиворот лишь тогда, когда вдруг понял, что, отбиваясь от наседающей со всех сторон массы , - я потерял возможность видеть и слышать своих!
Да, потом был и выбитый пистолет, и первая кровь √ не моя кровь! - но это было позже, и это было не самым главным. Главный ужас был именно в том, что потерялась возможность видеть своих. Уже не махая руками, не отбиваясь, а только выкручиваясь, я просто выживал среди этой плотно копошащейся, желающей мне смерти массе. И я был один. Где они? Сколько этих? Зачем это? Страх неопределенности мешал дышать, стягивал связки, глушил и слепил. Но в тот самый удушливый момент, когда я сам стал двигаться медленнее нападавших, они как-то разом рассеялись. Разогнувшись, я увидел, как прямо по их разбросанным неподвижным телам на меня движется строгая, четко простроенная колонна молодых бесстрастных людей в новенькой коричневой униформе. Резко бросились в глаза их закатанные рукава. Время словно замерло: я зачарованно смотрел, как они быстрым маршем подходили все ближе и ближе, - такие одинаковые, слаженные. Такие красивые. Удивительная все же вещь, эта самая военная эстетика. Казалось бы, все здесь изначально подчинено абсолютно одной только функциональности, все оправданно делом, конкретностью - и вот так неожиданно красиво.
Я услышал их близкое короткое дыхание, услышал поскрипывание новых портупей, скользящий шорох ткани. Из оцепенения вывела короткая мысль: "Теперь конец"! - точно так же, как они шли по наваленным телам манекенов, они сейчас пройдут и по мне. Нужно было бежать, и я рванул в сторону едва различимого леса. Ноги скользили по комьям застывшей грязи, хрустко взрывались белые пузыри льда в мелких лужах, раза два я падал, ободрав и вымазав ладони, но все же добежал до кустов. Наверно выглянула луна, не знаю, но стало светлее, и я сразу наскочил на ту дорогу, по которой нас привезли. Облегченно выдохнув, поднял глаза и уперся в тихую улыбку незнакомца в сером костюме, привезшего нас на этот эксперимент:
- Постойте, это еще не конец!
- Но, я, похоже, остался там один!
- Это еще не конец. Вам необходимо вернуться.
- Но там точно больше никого нет!
- Вернитесь.
Даже при растянутой улыбке, его голос бы холоден. Я улыбнулся в ответ и изо всей силы вкрутил ему правый кулак в солнечное сплетение. С тем же успехом я мог бы бить в забронированную, но по хозяйски утепленную ватином дверь: костяшки пальцев удар выдержали, но вот запястье вылетело напрочь. Улыбчивый незнакомец как-то пружинно колыхнулся и повторил:
- Вам необходимо вернуться.
За его спиной на дороге стояло еще два робота, и мне оставалась бежать только напрямую через кусты. Бежать то по человечески, то на четвереньках, не слыша ничего кроме собственного сердца гремящего в висках, не задумывая куда, и лишь каким-то чутьем наверняка зная - где именно сейчас преследователи. Наверно, как раз на этом-то непроизвольном, помимо собственной воли включении интуитивного радара, и строится вся система охотничьего гона: жертва имеет только один ориентир - загонщика, и легко программируется в направлении своего бега. Наверное, это так, но тогда... Дыхание окончательно сбилось, ноги подкосились, последним усилием я метнулся под какие-то голые, ничего не скрывающие ветки и, уткнувшись головой в землю, закричал от сознания полного бессилия и ужаса нагоняющей смерти┘.
Когда я просыпался, и свет дня уже оранжево пробивал веки, я еще успел напоследок увидеть себя самого как бы со стороны: лежащего в большой белой-белой больничной комнате, на колесной кушетке, покрытого с головой белой же простынею. И уже совсем отрывочно, откуда-то из тайны покидаемого жуткого сна, в мой радостно проясняющийся мозг долетел чей-то затихающий голос: "За оказанное сопротивление, этому - столько-то очков"┘.
Потом в город пришла осень, не смотря ни на что, все-таки состоялась премьера. Появились друзья, мне подарили мое первое Евангелие, и я разлюбил диссидентов. Хотя, увольняясь для переезда в Москву, я все-таки умудрился напоследок, заступаясь за честь женщины, съездить по лицу улыбчивого молодого человека в сером чиновничьем костюме - куратора нашего театра из обкома комсомола. Но, это, повторюсь, не из политических побуждений, а так, по пьяному делу.
┘И навсегда теперь жаль, что никак не удается вспомнить - сколько же все-таки мне дано было тогда очков?..
Существует несколько теорий сна: от чисто физиологической точки зрения, до абсолютистски "космической". Мне лично очень импонирует представление, что сон обычно в своих картинках есть лишь оправдание причин пробуждения. Например: хлопнула дверь, а вы видите себя молодым новобранцем, которого призвали в армию, долго обучали, забросили с десантом в Африку, там вы прошли тысячи приключений, нашли сокровище и женились прежде, чем в вас выстрелил ваш лучший друг капрал. И так звук хлопка получил логическое объяснение. Но при одном условии - если время событий сна раскручивалось в обратном направлении. Т.е., звук хлопка застал ваше сознание где-то, откуда необходимо вернуться. Логично? Вот это и является весьма убедительным доказательством для верящих в то, что во сне душа покидает тело: ибо в тот момент, когда вашему телу необходимо проснуться, она возвращается назад по времени. Если же, по-вашему, души нет, или она не отходит во сне, то понять, почему время обращается √ трудно. Хотя примеров такого "оправдания пробуждения" просто миллион. Точнее даже, это оправдание причин пробуждения - основной, самый частый вид сна. Но такая модель совершенно не подходит в только что рассказанном вам случае. Т.к. здесь мы имеем дело с так называемым "вещим" сном. При всем своем картинном разнообразии, такие "вещие" сны всегда объединяются не оправдательным финалом, а сюжетом предательства. При всех различиях внешних форм происходящих событий, в них неизменно одно: тот или то, что вначале является вашим путеводителем - друг, свет или знакомая дорога, в конце концов вас предает и убивает. Переживание начала пробуждения как смерти - тоже правило из этой игры. Вспоминайте! Обычно эти сны оставляют очень яркое и пугающее впечатление, что, правда, так же часто и мешает их правильному пониманию: пожалуйста, не надо запоминать "картинки"! Не важно что вы видели, запомните только последнюю мысль, с которой просыпаетесь. Иначе ваши кошмары будут незавершенны и станут возвращаться каждую ночь. Ибо полное пробуждение здесь является уже неким воскресением - началом новой жизни, жизни с новой идеей. И ради этой вот так шоково вбиваемой в зашореное сознание воскресной идеи вас предают и "убивают".
На моей памяти таких снов может не больше десятка, но все они случились как-то удивительно вовремя, к месту. Начиная с первого - когда мне было семь лет...
В СЕМЬ ЛЕТ ...
Когда начался этот мировой бум с НЛО? По крайней мере, у нас, в СССР, расцвета он достиг где-то в начале застойных восьмидесятых, а к буйным девяностым тихо сошел на нет. В Америке, как всегда, все было раньше лет эдак на двадцать пять. Тысячи людей там разом увидели сверкающие шары, огненные факелы, сотни из них контактировали с маленькими и большими зелеными и красными гуманоидами, кого-то из них даже возили на иные планеты. Сколько же писателей и режиссеров, из наиболее шустрых, успели тогда подзаработать на массовом психозе обнаружения людьми своей полной незащищенности от некоего нового, непредусмотренного официальной военной доктриной, врага. Ибо столько лет противостояния двух сверхдержав вырастили целое поколение людей, уже, казалось бы, совершенно готовых умереть, но не личной, индивидуальной, трагичной только собственной смертью, а в массовом статистическом уничтожении населения своего города или страны. Приятным оправданием такому концу служило убеждение, "что им тоже достанется". Это утешало и даже поддерживало. И вдруг, вот вам... Гуманоиды... Они с нами могут и делают на ночных дорогах что хотят, а мы не можем даже красиво и гордо сопротивляться этому насилию... Кто они, зачем? Для чего здесь? - Спасти нас от голода или питаться нами?.. По всему миру создавались общества "контактеров", горячо споривших между собой о роли космических пришельцев в судьбе землян, то наотмашь пугая всех выкачкой человеческих физических и психических ресурсов, то наоборот - горестно возмущаясь нашей земной слишком эмоциональной недоразвитостью, мешающей уже сейчас вступить в общекосмическое братство без войн и эпидемий дизентерии. Споры эти одно время очень занимали землян, но затем как-то, - то ли всем разом наскучила неутешительная горячность этих несовместимых точек зрения, то ли утомили слишком уж "профессиональные", не воспринимаемые остальными жителями планеты, термины и определения, - но всех больше стали заботить исламские революции и контрреволюции, и выход на мировую дележку сфер интересов загадочного, если не сказать - сказочного в своей экзотике трактовки понятий добра и зла и смысла жизни - "третьего мира". Именно Разрядка убила НЛО: исламистские террористы стали новым пугалом и средством заработка для пишущей и снимающей братии... А где-то впереди нас еще темно и томно ждет великий, спящий до поры до времени, Китай.
Гениальное прозрение одного из последних наших великих старцев, основателя православно-монашеского Братства святого Германа Аляскинского, глубочайшего христианского мистика, аскета и просветителя отца Серафима Роуза о том, что во всех случаях этих контактов с "пришельцами", важен оказался не сюжет, а результат - в его убийственных последствиях для человеческой души. Увы, его открытие для многих оказалось невостребованным, в связи с "закрытием темы". Обязательные психические расстройства у всех "прикоснувшихся" к "неземной" цивилизации, и столь откровенный для православного сознания сатанизм внешнего облика и форм поведения "человечков", вслед за историческими свидетельствами средневековых авторов о летающих кораблях и драконах похищавших людей, были суммированы и доказательно указаны о. Серафимом как лишь частные звенья в единой и непрерывной - от Адама - цепи борьбы человечества и демонов. Из-за такого же резкого падения любопытства, труды величайшего православного мистика XX века остались для большинства ненужными. Они опять только как бы предназначались для внутреннего употребления православными...
Наскучивших пришельцев, как раньше - отработанных языческих богов, отдали на забаву детям, загнали их в виртуальную реальность электронных игр и совсем как-то успокоились. Но, мнится, очень даже зря: принимаемые или не принимаемые различными педагогическими системами, и, конечно же, совершенно от этого независимые в своей совершенно естественной потребности, дневные военные детские игры на поражение постоянно переживаемого ночного страха, вдруг обрели новую жутковатую форму - в компьютерной графике сон и явь потеряли границу - как весы теряют опору... Что из этого выйдет? Это потом будут объяснять нам представители этих вот педагогических систем...
Кажется, последним, кто из моих знакомых "закрыл" эту тему, был наш поместно известный левый художник Саша Ш. Торжественно грузно, - так как у него уже в советское время покупали работы в западные частные коллекции, он все делал торжественно, - Саша снизошел в прокуренный подвал-мастерскую. Долго молча оглядывал пьющих и галдящих собратьев по разуму, только необычно быстро и нервно перебирая своими удивительно маленькими для его солидного роста и веса, какими-то недоразвитыми пальчиками различные предметы на заваленном столе, и выдал: "Ну вот, наконец, и я увидел "тарелку". А то, право, уже стало как-то и неприлично: оказывается все видели, кроме меня". Затихший было, галдеж разом набрал новую силу. Действительно - видели, и действительно - все. По крайней мере, мы так заявляли, бурно перебивая друг друга. Но это было почти правдой. Почти, ибо вот именно въявь - ни тогда, и ни потом, позднее, я никакой тарелки не видел. Ничего такого неопознанного, как бы постыдно для тех времен это уже не было.
Или все же видел?..
Мне исполнилось семь лет, я уже заканчивал второй класс, когда мне приснился тот первый незабываемый сон. Жили мы тогда в Томске, в, по тем временам, вызывавшим острую зависть у остальных жителей деревянного города, одном из самых первых панельных домов. С балконом, хоть и на первом этаже. Это была окраина, под окнами был только изгаженный строительным мусором косогор, а дальше тянулись "мичуринские" сады: крохотные, в две сотки, с нищенскими халупами, дачные участки советских рабочих, подвергавшиеся немилосердным ребячьим набегам за поспевающей малиной и огурцами. Когда же все заваливало снегом, то сады и вовсе становились абсолютной нашей страной, и никакие сторожа с овчарками и дробовиками не могли ограничить этого владычества. В одном таком, по зимнему делу пустынном домишке, меня торжественно принял в "фашисты" - с выдачей пластмассового автомата и принесением присяги под самодельным знаменем со свастикой и выкраденном из школьного кабинета природоведения плакатом, изображавшим беркута. "Принимал" наш общепринятый классный лидер Игорек Кантер. До сих пор это для меня загадка, не имеющая однозначного ответа: почему этот еврейский мальчик, столь классически учившийся играть на скрипке и уверявший в своей любви подряд всех девчонок двора, так страстно уговаривал меня вступить именно в "немецкую" армию: "так как, там порядка больше"? Может быть, это все тот же вариант избавления от ночного страха, но уже не личностного, а генетического? В его семье очень культивировалось все национальное, далеко не всем детям разрешалось дружить с ним, входить в их квартиру, а родителями много и постоянно, даже при мне, говорилось о страданиях и гонениях избранного народа. Наверно, именно как раз эта, жестко навязываемая взрослыми изоляция от декларируемо враждебного им окружающего мира, и толкнула Игорька на такое забавное разрешение проблемы: чтобы не прятаться постоянно и безнадежно в своем, он добровольно перешел в чуждое, причем в самую его крайнюю форму... Кто он сейчас?.. Где? Не в Германии ли?..
Жил я тогда в проходной комнате со старой, безобразно оплывшей и больной, постоянно задыхающейся бабкой. (Что, впрочем, не помешало ей весьма благополучно допыхтеть до восьмидесяти восьми лет, пережив двоих своих сыновей). Кажется, это был уже май месяц, и последние учебные занятия отнимали силы как никогда. Не хотелось ни бегать с ровней на пустыре за мячом, ни играть со старшими в "биту" на копеечки, утаенные со сдачи в магазине. В голове с утра стоял туман, и если бы не приставучая маленькая Ленка, я бы так и мечтал все дни до ночи, тихо сидя в тупом оцепенении за столом, притворяясь, что делаю свои бесконечные уроки. Ночь... Ночь была не просто отдыхом, - детству достаточно пяти минут для того, нет, - ночь была моим прибежищем, моей личной, свободной, настоящей жизнью. Без всех этих чуждо навязанных проблем аккуратного ношения одежды и обуви, запоев отчима, экономии на транспорте и занудной опеки вечно стонущей и сладострастно следящей за малейшими моими промахами бабки. И всего, всего прочего, без чего не обходится ни один обычный день обычной, задерганной, среднесоветской семьи, ничего и никогда не слыхавшей об неопознанных летающих объектах.
...Космический корабль, словно огромный ослепительный факел, косо входил в стремительно разраставшуюся картину Земли. Ужас пронизывал всех и все. Смерть приближалась слишком быстро, чтобы успеть приготовиться к ней. Я не понял, что произошло дальше, - додумался лишь гораздо позднее, через много лет, - но, похоже, мы (кто мы?) катапультировались: падение, тормозимое невидимым парашютом, замедлилось, сильно закачало ветром... Кто же был я? Не знаю до сих пор. Не знаю. Иногда во сне мы видим себя как бы со стороны, иногда √отражаемся в каком-нибудь зеркале. Но, в любом случае, возможно всегда достаточно точно сказать: какой ты, как одет, даже если облик не совсем совпадает с дневным. А тут я совершенно не представлял своего внешнего вида. Хотя в этом сне все же было зеркало - социальное: люди приняли меня за своего... Я видел лишь то, что было снизу впереди: равнину, четко разрезанную на квадраты лесопосадками из молоденьких, серебрящихся изнанками листьев, тополей, высоко насыпанную гравийную полевую дорогу с пылящими, такими маленькими сверху автомобильчиками, и - рожь. Рожь, уже золотую, зрелую, туго перевитую выцветшими на солнце васильками.
Такую рожь я видел потом, уже в августе 1984 года под Нижним Новгородом, когда гулял в ней в день перед тем самым знаменитым, убившим ее ураганом, безумной силой прошедшим по русскому Поволжью. Но тогда она еще стояла во всей своей неизъяснимо сильной, щедро урожайной красе, храня жреческую тишину каждым колосом, вознесенном к небу от благодарной земли. Пораженный этой тишиной, я был вынужден снять все одежды и стоять, стоять под густо палящим, покрывшим белыми лучами все небо, танцующим Солнцем, - чтобы снова ощутить себя тем маленьким, обнаженным неизвестно кем, в тот сон упавшим на это поле.
...Что-то все же произошло непредвиденное - удар был слишком резок, и из расколотого челнока меня выбросило далеко вперед. Это, видимо и спасло меня от взрыва, высоким черным грибом через какие-то мгновения перекрывшим все прошлое. Но перед этим я услышал за спиной затихающие голоса никогда так мной и не видимых, но таких сердечно близких мне тех, кого я бы мог определить как своих родителей: "Ты помни - кто ты. Помни. Ты - пока один. Но придут новые. Ты узнаешь их. Если будет очень нужно - будет связь. Но только, если ты сам этого захочешь. Помни - кто ты. Ты не одинок - будут новые. Тебя примут люди, но ты помни - кто ты. Кто. Среди людей, усыновленный, ты помни - кто ты"...
Я лежал и смотрел в белесое голубое небо за перспективой прямо уходящих в него высоких рыжих стеблей, совсем близко в подрагивающем цветке василька делово и сердито копошилась пчела. Еще справа чуть-чуть виднелась насыпь дороги, и на ней пыльно затормозившая легковая машина с распахнутыми дверками. Все это было в полнейшей тишине, и лишь потом вдруг разом стали слышны звуки: вокруг зашелестела рожь, загудела пчела, зазвенело небо. И я услышал бегущий топот многих шагов, прерываемую сбитым дыханием перекличку. И надо мной со всех сторон склонились лица первых людей. Они говорили меж собой, и я понимал их: "Катастрофа...", "Какой он маленький!", "Он один...", "Все погибли...", "Какой он...", "Я возьму его себе!" - я понимал их, понимал, что они жалеют меня, принимая за своего. Но сам я тогда еще не умел говорить... Женщина протянула ко мне руки...
Проснувшись, я некоторое время боялся пошевелиться, не в силах связать две реальности - той, только что увиденной, еще заполнявшей меня изнутри и ни на что не похожей, неизвестной и неизъяснимой правдой, и правдой внешней: так привычно расставленных по местам круглого стола под скатертью, высокой никелированной бабкиной кровати, разных стульев, заваленных неглаженным цветным бельем, и моего собственного, укрытого атласным китайским ватным одеялом, тела. Я лежал и тихо задыхался от остро осознанного, ясно объясненного сном одиночества. Виденное было слишком правдивым, слишком согласно всем моим малолетним, но все же сложившимся ощущением себя. Себя, так мучительно, с вечным внутренним запозданием, вживающегося в окружающий мир: детсад, двор, школу, семейные передряги. Виденное было слишком правдивым, чтобы быть просто сном. С пережатым горлом, я тихонько прокрался на кухню. Там мама шипуче пекла пышки сразу на двух сковородах. Быстрым точным движением наливая тесто в одну, она тут же подхватывала другую и ловко сбрасывала скворчавшую толстую лепешку на кучу таких же, нестерпимо пахучих растительным маслом, быстро твердеющих, светящихся прыгающем сквозь ветви за окном утренним солнцем. Я стоял у нее за спиной и угорал от любви и нежности к ней - усыновившей меня.
Как нестерпимо для семи лет было узнать свое, скрываемое взрослыми, сиротство. В таком возрасте мы еще не умеем "знать и молчать", и я с содроганием решился: "Мама. Ты - правда меня родила?" ... Вопрос с трудом обрел звук, но мать была слишком занята, чтобы понять - о чем я спрашивал. "Конечно нет!" - не так пошутила она, даже не оглянувшись... У нас с ней всегда была и есть особая телепатическая связь, мы всегда знаем, когда кто-то из нас очень волнуется, когда у кого-то горе. Этому не мешают никакие расстояния: она точно называла время, когда я сдавал экзамен, а я за пять тысяч километров чувствовал сильные приступы ее астмы... Но почему же она тогда не оглянулась?! Она ведь просто убивала меня этой шуткой.
Еще один вопрос: по документам и по устным свидетельствам очевидцев я родился в феврале, и действительно, я во многом соответствую гороскопному Водолею. По семейному приданию, я даже специально "пересидел" лишка, чтобы появиться на свет именно под этим знаком. Но сон указывает на август. Падение факела - это что - метеорит? Ведь как раз в августе Земля и пересекает метеорный поток. Хорошо, пусть будут ассоциации с метеоритами. Отсюда опробуем версию: в сентябре в Римской империи начинался новый год. Через Византию мы приняли это, и отмечаем новолетие именно первого сентября по Православному церковному календарю до сих пор, не имея логического объяснения: почему Петр I принудил Россию вслед за Европой пышно отмечать именно день обрезания Господня как начало начал? Так вот, если в сентябре прорастало истинное новогодие, то перед этим в августе Земля засевалась звездным потоком на предстоящие события этого наступающего на нее года. Жрецы-авгуры по падению метеоров предсказывали будущее империи: каждая падающая звезда воспринималась ими как семя, и по цвету, форме, величине хвоста и направлению своего полета - предвозвещала урожай побед и неурядиц, природных катаклизмов, рождение великих и не великих личностей . .. Теперь вторая ассоциативная цепочка: почему рожь? Ну, васильки, понятно, - это мое личное имя, а рожь? Может, время созревающего урожая - как видение Апокалипсиса: Черный всадник с весами нашего рыночного времени? Или же, как непринятая жертва Каина? Именно как те, вдавленные ураганом глубоко в грязь колосоносные стебли восемьдесят четвертого... И это слепящее Солнце, своим светом закрывающее - усыновляющее? - меня от влаги звезд. От влаги Водолея...
Необходимо учесть, что словесные обозначения виденного в том сне пришли гораздо позже. Долго, очень долго все хранилось в памяти только как "картинка", без имен и названий, без возможности передать их другим, пересказать пережитое.┘ Когда уже через пятнадцать лет я вслед за всеми увлекся НЛО, то, как и все, страстно, очень страстно мечтал о "контакте". Однако, этот контакт всегда представлял себе только как поединок, боевой или интеллектуальный, но именно как поединок. Т.е., при всем том самонадеянном ощущении своей особой готовности к встречи с иным миром, я почему-то был всегда твердо уверен √ это будут не те, чей я. Т.е., я никак не чувствовал себя хоть в чем-то близким зеленым или красным "гуманоидам". Это было просто глупое жгучее любопытство. Зуд юноши... Но провидение терпеливо сберегло меня до той поры, когда я действительно(?) узнал, что значили те слова из сна о возможной связи со "своими". И о том, кто они и где - эти свои... Первый контакт произошел в двадцать один год. Хотя, нет, видения отраженной в "нижней" воде моей сакральной "верхней" родины начались в четырнадцать.
Но, чтобы не оборвать начатый сюжет, все же в первую очередь лучше рассказать о своем двадцати одном годе.
ТОТЕМ.
Экзистенциализм затопил меня в тот самый двадцать один год, - год, когда я, наконец окончательно и бесповоротно, встал на путь профессионального служения Красоте. И хотя за плечами было уже законченное худ.училище с основами композиции, теорией цвета и добровольными натурщицами, хотя я уже познал вкус зарабатываемых за два-три аккордных дня приличных вознаграждений, равных месячному окладу иного инженера, но, все же назваться художником - настоящим художником! - звучало непривычно и слишком вызывающе. И это для рисовавшего каждодневно с двух лет подряд все видимое вокруг - от солдат и машин, до осенних озер! Поэтому на всякий случай перед этим были опробованы факультет педиатрии, токарный цех, бригада грузчиков...
И когда "это" все же наконец-то произошло, то первой необходимостью встало максимально скорое набивание желтых профессиональных мозолей, позволяющих безболезненно "делать дело", а не только бродить по аллеям с этюдником через плечо и трубкой в зубах, собирая восхищенные взгляды первокурсниц НЭТИ. По наущению старших товарищей увлекшись крайним сюром и, докатившимся тогда даже до Сибири, гипперреализмом, я сидел над листом ватмана по двенадцати-четырнадцати часов, вырабатывая за это время площадь размером со спичечную этикетку. А потом, уже окончательно ослепнув, пил крепчайший чай с маковой плетенкой и сыром над тугими серыми искусствоведческими книжками, по крупицам набивая совершенно осоловевшую голову именами, терминами, числами и прочей, не пригодившейся в дальнейшем, чепухой из истории и современности изобразительного искусства. Выбора тогда не было: назвавшись "художником", нужно было полезать в . . . - т.е. разом решаться на непременную гениальность. Ибо иначе - зачем все... Гениальность в нашей среде трактовалась как, прежде всего, ни на кого непохожесть, абсолютная оригинальность и полная безотчетность: "Произведение художника можно судить только по критериям, взятым из самого произведения". Следовательно, для полной творческой реализации такого вот художника первичным было проведение жесткой границы меж ним и окружающим миром. Нащупывание этой границы вело к Венере: заря утренняя и вечерняя были главными явными пограничными зонами между мною - ночью и чужими - днем, где ее крохотный серпик остро разрезал время на личную свободу и социальную подзаконность. Свобода внутренняя требовала себе и внутренней опоры - в самопознании, в самоиспытании. Посему испытывал я себя тогда во всем: и сколько минут могу простоять на одной ноге, и сколько строф могу запомнить из Махабхараты за час, и сколько суток могу реально работать без сна... Именно со сном и сутками я поставил тогда интересный эксперимент: завесил в своей комнате окно одеялом, и, не выключая настольной лампы, стал рисовать, есть, пить, курить и спать, не глядя на часы. Иногда, когда атмосфера комнаты напоминала уже не примитивную краснодарскую душегубку, а шестой круг дантовского ада, я выходил на улицу. Если это был день, и не обеденный перерыв, то я делал какие-то покупки, если ночь - отдавался на "поверхностный досмотр" нарядам милиции и, окруженный бархатной глубокой чернотой, обмирал на перекрестке от красного или зеленого излияния светофора по текучим ветвям клена в сочетании с чьим-то пронзительно лимонным поздним окном. Таким жестоким образом удалось выяснить, что в десять геологических суток у меня укладывается только девять с половиной биологических, т.е., ложась спать от естественной усталости каждый день немного позднее чем вчера, я за десять этих дней "потерял" около четырнадцати часов непрожитой(?) земной жизни. И еще выяснил то, что принципиальной разницы между ночью и днем не существует, а есть только людское очень условное, договорное - для "общественного удобства" - деление времени, никак не патронируемое Солнцем. Ведь биологический календарь явно ближе к лунному.
Словно ковыряя изюм из булочки, из мелкопечатных на плохой бумаге мягких брошюр общества "Знание" - из тугих "разоблачительных" статеек совковых пропагандистов, лекторов и "философов" - я впервые узнавал имена Кьеркегора, Хайдеггера, Сартра, Пиранделло. Как золотоискатель я собирал крупинки цитат, выявляя из злобной критики самую суть их мировоззренческих теорий, никак не вписывающихся в сознание очень ленивого строителя коммунизма. Потом "самиздатом" пришли уже более полные Бердяев и Гартман. Кажется в "Иностранке" впервые напечатали Кафку, - это было настоящее потрясение: как в зеркале я узнавал свои ночные страхи и предчувствия слишком тонкого помоста человечьей ума над бездной... Из всех этих кусочков и ниточек связывалась единая цепочка, недостающие звенья которой восполнялись воспаленной возрастом интуицией. Да, это все, все было абсолютно точно! - и весь окружающий меня мир был лишь только моей фантазией, майей. Моей грезой, только моей грезой, но в какой-то момент вырвавшейся из-под авторской воли, нагло обретшей самостоятельность и непредсказуемость (отсюда и страх) в дальнейшем своем безудержном развитии. И весь этот, когда-то порожденный мною, окружающий мир был теперь не только неподконтролен мне, более того, - он уже сам мучил меня, нанося все нарастающую боль своими обязательными последствиями от любого моего шага и движения. Он навязывал мне, своему творцу, варианты поведения! Даже мой рисунок - из акта самовыражения и самопознания - в этом неуправляемом мире все более становился всего лишь только мерилом моего профессионального ремесленного статуса в сравнении с другими┘ Кто эти другие? Некто невзначай придуманные мною? Со всех сторон к моей душе липко тянулись те, кого я вчера (вчера √ это же нечто несуществующее!) случайно согрел словом или делом, не понимая, что сегодня я не желаю даже помнить их┘ Я уставал уже от самой только мысли, что сегодня должен обязательно продолжать вчерашнее... А последствия моих мыслей, чувств и поступков все порождали и порождали новые слои... Карма... Все это выводило к естественному желанию: попытаться начать новую игру, чтобы с учетом предыдущего опыта успеть хотя бы в самом начале вновь насладиться ее управляемостью. Но перед этим следовало прекратить эту. То есть - умереть.
Но, оказалось, что я все же уже слишком был втянут в сложившиеся игровые отношения с окружающими производными этих отношений: как-то неожиданно и вдруг обнаружились некие довольно болезненные сердечные привязанности со школьно наработанными понятиями долга перед родными и друзьями. И еще - это тонкое, тонкое подлое сомнение: а есть ли она вообще - смерть? Ведь так и не было ни одного авторитетного чужого свидетельства, ни своего убедительного опыта о том - что же там в самом деле. Одиночество? Темнота?.. От этого срок все откладывался, оттягивался на "потом". Это подлое "потом" усиливало пытку самопроизвольно усложняющихся и все более напирающих иллюзий, толкало на нервные срывы, нелогичность поведения и злобу.
Но в сентябре срок все-таки определился - завтра... Сразу стало как-то легко и покойно. Скорее всего, я должен был выброситься из своего окна с шестого этажа безобразной "китайской стены" панельной новостройки. Резать вены - это только пугать слабонервных, выторговывая жалость, - от этого почти не умирают. Не вешаться же... Завтра... А сегодня я сидел на подоконнике и надувал табачным дымом мыльные пузыри. Они, зыбко дрожа и переливаясь перламутром, медленными спиралями опускались к далекой земле, где, коснувшись асфальта, лопались под ногами прохожих маленькими легкими облачками освобожденного дымка. Небо над городом уже обесцветилось подступающей осенью, тополя роняли первые свои жестко усохшие листья. От недалекой автострады шел непрерывный гул. Завтра... Подоконник рельефно разделял свет и тень: от объемного светлого неба в комнате казалось сумрачно, повсюду валялись уже никому ненужные груды бумаг, стояли стаканы и чашки из-под чая, изрезанные журналы перемежались фотографиями, торчали кисти, окурки. В бутылке грустно сохла веточка малинового флокса. Завтра... И было так тихо и наплевательски бездумно от этого срока. Было уже одиноко.
Ночью, не раздеваясь, я лежал на своем стареньком диванчике ногами к окну и тупо разглядывал охристые узоры на зеленой просвечивающей шторе. Кто я? Что я? Сумма накопленных знаний? Но тогда с какого минимума? Все что помню? Но я что-то забываю, и все же остаюсь тем, кто все равно называется "я"┘ Тогда я √ это непосредственно воспринимаемое: все, что вижу, слышу и чувствую? Но я могу ослепнуть или оглохнуть - и остаться собой┘ Я - мое тело? Но и инвалид, лишенный ног и рук - личность┘ Я √ это мозг? Нет, неточно. Тогда - очаг его возбуждения? Но через минуту - уже другой? Не могу же "я" быть блуждающим пятнышком... Что? Что есть я?.. Определение себя в этом физическом пространстве стремительно сжималось до точки - но даже не Евклидовой! √ и сама точка исчезала - мне просто не было места в этом мире! А!!! - Я есть вне этого мира.
Левый дальний угол стен и потолка закачался и растаял, стали видны звезды. По спине пополз холодок: в звездах лежала волчица и кормила сосцами своих щенков. Расстояние между нами было слишком малым, чтобы удалось избежать столкновения. Я не шевелился, пытаясь придумать выход из ситуации. Мы смотрели друг другу в глаза, и каждый ожидал первого движения. Щенки толкали мать лапами, переворачиваясь, отрывались и, поскуливая, вновь искали молоко, тычась тупыми рыльцами в мокрую шерсть. Я не хотел драться. И не знал что делать. Глаза волчицы были прозрачны и абсолютно холодны. Для нее поединок был неминуем, она просто не хотела прерывать кормежку. Затем мне уже ничего хорошего не светило. Медленно, очень медленно я ощупывал вокруг себя руками - может быть где-то хоть какое-то оружие. Под диваном лежал кол. Осиновый кол! Это был просто подарок. Теперь нужно было незаметно принять удобное положение для удара. Подобрать ноги, повернуться на бок... Она тихо зарычала - заметила. Вновь ожидание. Щенки насыщались, и, по одному, все четыре, они отваливались от сосцов и блаженно затихали, вздувшись голыми пузиками в крепком мурлыкающем сне. "Почему так?!" - мелькнуло в голове, когда волчица прыгнула все же на мгновение раньше, чем я успел поднять свое оружие. Прыжок пришелся на грудь, вновь опрокинув тело на диван. Каким-то чудом удалось перехватить раскрытую у самого лица зубастую пасть. Я стал разрывать ее - сопротивление было неимоверным, спасало только понимание - если хоть чуть-чуть уступлю, то зубы мгновенно сомкнутся , перекусив пальцы обеих рук. Я кричал от напряжения и рвал, рвал. Волчица царапала меня передними лапами, мотала мордой. Но вдруг как-то резко затихла, стала быстро слабеть...
Когда все было кончено, я взглянул на небо: Млечный путь заполнял всю комнату. И там, где раньше была волчица, - он сливался в огромное, нестерпимо сияющее облако переливающегося звездного света. Облако или Море. Живое, оно мерцало и словно дышало в каком-то неуловимо завораживающем тайном ритме пересекающихся волн. Это был самый центр нашей Галактики, всегда закрытый от Земли плотной темной туманностью. Так, что видимый Млечный путь, расширяясь к этому месту, прерывается, образуя здесь как бы хвост рыбы. Сейчас же этот центр был открыт для меня, и он тянул к себе неотразимой силой Отчизны. Море призывало освобождением от вопросов. Но, чтобы познать его, было еще одно условие, которое неприятно вспоминать даже одному, но все же, наверное, необходимо рассказать: мне нужно было убить и щенков. Почему? Не знаю до сих пор. Пусть растолкуют другие.
Дом подо мной растворился, и диван висел на высоте бывшего шестого этажа как люлька. Земля внизу была почти черная, плоская, с бесконечными, чуть подсвеченными горизонтами. Было не страшно, а восторженно. Я увидел, как от верхнего Моря тянутся миллионы тонюсеньких лучиков-нитей, почти каждый из которых нес на своем конце капельку-головку. Нити двигались к Земле и обратно: иногда вначале они доносили капельку до ее темноты и оставляли ее, потом забирали. Один лучик коснулся моего темени, и, войдя в меня, соединился с такой же светящейся каплей, уже бывшей во мне. Я весь стал прозрачный и невесомый: тело мое было одним контуром, словно отлитым из тончайшего темного стекла, внутри которого горел свет. Эту легкость можно передать только каким-то совсем младенческим ощущением себя в огромных Отеческих ладонях. И зазвучал голос. Родной голос. Тот самый - как в детстве: "Ты не один. Вас много. Много. Ты не один. Живи здесь на Земле. Живи. Так надо. Если будет плохо - молись. Мы тебя всегда слышим. Всегда. А ты - молись - и будешь слышать нас".
И еще я узнал: когда я умру - моя душа вернется в это Море свечения как капля. Но пока нужно жить. Жить. Жить честно до конца┘. Было дано еще многое, но не передаваемое словами. Нет, это не тайна! - просто у меня опять нет пока этих слов, способных дать даже приблизительное описание вложенного... Может быть потом, когда-нибудь, я прочитаю книгу или услышу человека с подобным опытом. И тогда сам все сумею рассказать... И еще: мне неоднократно приходилось пользоваться тем ночным советом в тех ситуациях, когда уже не было сил терпеть, когда боль от внутренней раны окаянности доводила сердце до шока. Главное было найти несколько минут уединения и не стесняться быть маленькой каплей жизни среди всего. Даже когда у меня не было молитвенных слов, - я просто выл, слезно жалуясь на свою немощь, и слышал ответ утешения. С обретенными позднее словами "Отче наш..." многое стало на свои места.
┘Утром я много бродил по городу, удивляясь новой для себя остроте восприятия фактуры плоти: запах свежего асфальта, подоржавевшие снизу фонарные столбы с трепетными объявлениями об обмене, черно-пыльная кора деревьев, воробьи, таскающие у друг друга кусочек булочки, афиши, очередь за мгновенной лотереей... Позвонил на работу матери, зашел в две-три приятельские мастерские. Все и везде было как-то особо свежо, контрастно. Постоянно хотелось есть. И улыбаться. Как дураку.
На следующую ночь - и еще несколько вечеров - было облачно, а, когда наконец прояснилось, то я не нашел в том виденном во сне месте этого участка Млечного пути. Он был совершенно с противоположной стороны дома! И, как бы не забыть: именно в этом углу - красном углу - по правую руку за спиной, если стоять лицом ко входу, должны располагаться иконы. Если это не северо-запад.
Волчица - прямая ассоциация - Рим. Город. Первый город Каина, горожане √ каиниты. Каин же, если это не мусульманская традиция, убил Авеля из ревности к Богу. Именно из ревности, а не по зависти, как привычно трактует принятая нами в наследство ветхозаветная традиция. Традиция вечной непримиримой вражды кочевых и оседлых народов. Она особо ярко видна на том, как и какими легендами обросло строительство храма царем Соломоном: все эти демоны-помощники хорошо иллюстрируют ужас, какой испытывали жители палаток и юрт перед умением возводить здания из камня... Каин был слишком близок к первотворению - своему отцу Адаму, чтобы быть простым и гнусным дикарем. Да, он ревновал, но к Кому! Может быть отсюда, видя эту страстную ревность, Бог и запретил мстить ему и его потомкам. Весь Ветхий Завет стоял, как и язычество, на жертвоприношении Авеля: заклании животных. На горячей крови и туке, и проклятии каинитов. Но, Христос - Сам Бог - сам стал Человеком и Агнцем - и этим замкнул первый круг: Божий дар √ жизнь. Закон продолжения жизни √ жертва. Принеся Себя Себе Сам в виде агнца - Бог завершил эпоху избранности кочевий. С Новым Заветом богоизбранничество перешло оседлым земледельцам: оратаи-крестьяне-христиане. И на своей Тайной Вечере Господь Иисус Христос поставил высшей жертвой Вино и Хлеб, - те самые колосья, что когда-то приносил Каин. Не принял ли Бог жертву детей Каина и вернул им первородство? (Вопросы, вопросы... Ладно, рвать пасть: это и Самсон, убивший льва, и медведь - крокодила, проглотившего солнце. Но щенки-то за что? √ их обязательная смерть - тоже жертвоприношение? Чтоб теперь навсегда ?)
В видениях пророков престол Господень окружают четыре Животных святости: Орел, Лев, Телец, Человек. Прозрение этого виделось еще в Египте. Это был Сфинкс - хранитель тайн откровений и силы, удерживающей Землю: крылья орла - хотеть, лапы льва - сметь, торс быка - мочь, голова человека - знать и молчать. Здесь четыре класса тотема, олицетворяющих хозяев четырех земных иерархий: хищники - повелители животных, травоядные - повелители растений, птицы - повелители рыб, человек - повелитель стихий (духов). Равно подпирая Престол, эти иерархии равны в своем равновесии, но не смешиваемы. Они - олицетворение тварной тверди, несущей Нетварное, ее вечности и мощи. Земной-земляной души. (Есть нужда в социологическом тестировании: психологическая совместимость или же вражда личностей в замкнутом коллективе по принципу совместимости тотема: вол подчинен льву, а дуб - никогда. И еще: как закрыты друг от друга тотемные иерархии?) Родовая защита от внешних агрессии √ тотем. Как дверь в сказке о волке и семерых козлятах, он хранит от чужих, но, при этом, и непреодолимо держит "в рамках". В своем извращении тотем порождает оборотней... И в любом раскладе тотем - это знак, символ, эйдос именно земляной силы, силы плоти. Он исток и наследие конкретного рода и его водитель по чужим пустыням (змей на жезле)... Мы не помним своего родства - Рода, и для нас голос собственной крови звучит как бессловесная музыка. Подобно средневековому органу, он только пробуждает в сознании неявные картины, но уже без адамовых имен, без связи, ибо уже мы переплелись племенами, слились соками как ягоды в точиле гнева на конец времен. И поэтому абсолютно беспомощны в Лесу духов "Божественной комедии" без потустороннего проводника. А вот те самые презираемые язычники-дикари, на окраинах мира давным-давно утерявшие связь с Единым Богом, очень точно осознают эту утрату и хорошо помнят: кто стоит перед ними на пороге их возвращения в рай. Поклонение племенем своему тотему - даже той пресловутой большой древесной лягушке! - это вовсе не примитивно-глупое "обожествление сил природы", достойное мелкого хохота диакона Андрея Кураева, а стояние перед замкнутым на "золотой ключик" замком в пещерах Матери-Земли, крепко хранящим их от посягательств любых внешних агрессоров, но, увы, и закрывающим самим охраняемым дорогу к Небесному Отцу.
Мои крови очень различны. Основа - кубанское казачество: степь. Есть и новгородцы, значит - и угро-финское болото. И четвертушка - манжуры с верховий Амура - опять стык тайги и степей, все те же места обитания волков. Да и сами все эти насельники разных окраин Империи всегда были более чем подвижны кровью: войны, набеги за ясаком, ушкуйничество, контрабанда и охота - "волчьи" промыслы. Вообще-то забавно - в кого можно инициировать разбоем? А ведь те новгородцы, кто не провел пару годов в ушкуйниках, не мог жениться, - не мог продолжить свой род.
Но это все было бы только косвенным лирическим намеком, не будь моя бабушка по отцу √ орочонка. А орочоны на Дальнем Востоке, как и якуты в Сибири, - тюрки. Первый же Тюрк был рожден волчицей от последнего умирающего Хунна!.. Волк - волок - Волга... А за пределами Волги - Фавн. Я родился 15 февраля, в день, когда в Риме отмечался праздник Фавна-Луперка, т.е. Фавна-Волчьего...
Кто бы взял смелость заявить личную неответственность за своих предков? Так, мол, и так, не желаю быть сыном кулака! Все мы - участники родовой динамики. Кровной. И динамики родовой духовности, в том числе и истории только своей традиции богопознания. Эти две направляющие, не сливаясь, но и не отпуская друг друга далеко, влекут нас каждая со своей скоростью и силой, разрывая напополам. И каждый человек-личность, сопрягая в себе это противостояние призывающих его духа - неба и плоти - земли, вынужден, а точнее - обречен судьбой, на свой страх и риск, ежеминутными поступками собирать, сверять оба направление своей собственной судьбы, имея "семьдесят, а при большей крепости восемьдесят лет", для решения: чему ближе он станет к смерти? Что в нем умрет более: дух религии или плоть этноса? Убить волчицу √ это было разорвать цепь крови от своей земли. Это - отсечь от "Мать Сыра-Земли" свою пуповину серпиком Венеры, для восхождения к Отцу Небесному. Это значит: убрать своего охраняюще-запрещающего привратника-няньку-сторожа с порога черного земного дома-люльки - гроба, и выйти... для странствий. Для продолжения жизни на новом этапе┘. Почему мать никогда не понимает, что ее ребенок становится взрослым? Может потому, что эта взрослость убивает ее именно как мать ?
Кажется, я уже слишком далеко забрался. А хотелось бы поговорить еще о пародийно-точной теории самообожествления через самоубийство: теории Кириллова в "Бесах" Достоевского. Пародийной - в смысле извращения добровольности принятия смерти через распятие Иисусом Христом. И о революционном национализме, как о войне кровей в одном человеке: ведь нет ни одного горячечного бойца за чистоту генофонда нации, при том имеющего свою собственную, абсолютно стопроцентную этническую принадлежность. Другой человек просто не включается в эту инквизиционную страсть полу- и четверть- кровок. А ведь именно им-то подобным убийством - как Самсон порвал пасть льву - через принятие для себя христианства √ убийство всех грызущихся в них тотемов - можно было бы уйти от этого надрыва и обрести внутренний мир... Но! Лучше расскажу об ощущениях той самой "малой" родины - воды, которая снизу, - данных тоже снами, регулярно повторявшимися на протяжении почти десяти лет... Расскажу вам об озере...
ОЗЕРО
"... будет сниться с этих пор - остроконечных елей ресницы - над голубыми глазами озер ..."
Елей не было - по берегам росли лишь чистые белые-белые березы, склонявшиеся длинными тяжелыми плетенками своих ветвей до самой воды. Но озеро глядело и видело Небо. Иначе бы оно не было так безумно сине. И так утешительно покойно и глубоко. Ибо ничто нас так на земле не восхищает, как внезапное отражение под ногами неземного. И ничто так не смиряет, как видения плывущих безбрежностью огромных белых облаков или сияющих своим величием многоэтажных домов в самой маленькой лужице при дороге. Любая отражающая поверхность воды дает человеку верное представление о зыбкой тонкости нашей Земли, ее истинной прозрачности меж двумя зеркальными безднами.
Деревня наша широко разлеглась на высоком холме, подпирающем резкий поворот могучей сибирской реки. Для местной истории - триста лет - срок весьма приличный, а вообще-то люди на холме жили и в бронзовом веке. В бронзовом - конечно же в смысле орудий охоты и войны, а не по аналогии с Серебряным веком Брюсова-Бальмонта-Гумилева. Среди нынешних насельников настоящих сибиряков было немного - несколько семей Былиных и Сергеевых, основа же состояла из ссыльных. Половина - раскулаченные хохлы, из оставшихся еще половина √ поволжские немцы. Потом шли русские, за ними - поляки, латыши, эстонцы и татары. Все это придавало особый колорит застольным праздникам: украинские песни сменялись татарскими частушками, русский перепляс - немецкими кадрилями. Между взрослыми особой разделенности не помнится, разве что на словах. Ругнут кого хохлом, кого кацапом. Соседство все равно ценилось дороже происхождения. И мы, школьная молодежь, лично дружили и влюблялись тоже вперемежку, но вот подрастая, дрались и позднее женились зачастую все же по признакам кровного землячествами. Хотя и это скорее обуславливалось той же географией проживания: попробуй, попровожай девочку по самой высокой немецкой улице, когда на обратном пути многочисленные братья Паульзены уперто подкарауливали до самого утра! Огородами же, - собаки...
Ближе к реке поселились татары. Помню отца моей одноклассницы: огромного, как тогда казалось, роста, шишковатого, с маленькими влажно-карими глазами и всегда полупьяного. Его всюду приглашали резать скот, поэтому осень и начало зимы были для него беспросыпным гульбищем. Он очень любил свое дело: одним точным ударом особо заточенного ножа он разом пробивал сердце свиньи или теленка и быстро-быстро подставлял неизменную полулитровую эмалированную зеленую кружку под бьющую струю яркой артериальной крови. Первую выпивал тут же, вторую набирал на потом - варить. При разделке туши обязательно еще как-то ритуально ел сырую печень и ятра баранов и бычков. От этого его все побаивались, и особо, конечно же, мы, дети. А, скорее всего, видимость его огромности исходила от жуткой энергетики кровавого сыроеда из былин про Илью Муромца и Алешу Поповича. Про других я даже и не догадывался, что они татары. Частушки-то пели все. Под немецкую гармонь с русским юмором.
Если пройти последние, самые нищенские стариковские татарские дворы, ближе к реке сразу начиналось бесконечное болото. Болото было особым, затаенным, только нашим пацаньим миром. Взрослые туда без особой на то нужды не совались, √ разве только в отчаянных поисках запропавшей скотины. Бесчисленные воинства комаров и мошки, ржавые от железных руд родники и черные лужи между поясных кочек стойко отражали натиск цивилизации. Ивы и мелкие березки ближе к песчаным берегам сменялись тальником, и это были уже настоящие непроходимые джунгли. Как пробираться по ним, - знали только немногие "следопыты и индейцы". После различных проб охоты, из оружия у нас устоялись только пики - полутораметровые, слегка оструганные палки с прикрученными проволокой остро заточенными наконечниками из двухсотмиллиметровых гвоздей и прачи - узкие рогатки из цельного расколотого и расклиненного чурбачка с длиной резиной. Стрелять из прачей с такой длиной растяжкой приходилось "от бедра", причем мы попадали в любой самый маленький предмет - флакон из-под одеколона или фарфоровый изолятор линии электропередач - на тридцать-пятьдесят метров даже не целясь. Меня, приехавшего в десять лет из города чужака, вводил, взамен за списанные уроки, в болотную жизнь мой сосед Петька Иванов. Отец его, дядя Саня, в самом деле был удивительный охотник и рыболов. Только он привозил с открытия по две сотне уток, только ему в сети шли полутораметровые нельмы. Ни кто не умел долбить и выжигать такие легкие тонкостенные обласки-пироги и строгать удобные приклады для старых ружей. Лес он понимал и знал на сотню километров в радиусе как свой сарай. Но пил только ужасно... Это его понимание леса, минуя старшего сына, передалось Петьке, и тот никогда себя никем и не видел, кроме как геологом... Мы проходили с ним вдоль лягушачьих ручьев по жидким, жирно-грязным берегам, не хрустя ветками и не оставляя следов. Меж кустов краснотала, по волосатым качающимся кочкам быстрыми прыжками - так как останавливаться было ни в коем разе нельзя, иначе кочка тонула - пробегали через залитую родниковой ледяной водой пупырчатую полянку, и добирались до трясины, заросшей тонким слоем еще живого торфа. И там, взявшись за руки - на случай провала! - качались. Торфяной ковер под нами набирал амплитуду постепенно, из множества мелких окошек смачно выбрасывались фонтанчики черной жижи, и с нами качались крохотные, но уже гнилые березки и краснеющие снизу елки. Было очень жутко и весело.
Охота шла по сезонам: ранней весной, при наводнении, из своих норок на поверхность выходили огромные количества водяных мышей √ "кротов". Их шкурки принимались в заготконторе от девяти до одиннадцати копеек по сортам. Потом шел сезон гнездования, - мы с Петькой насобирали самую большую среди мальчишек коллекцию яиц. У нас было почти все - от коршуна и лебедя до королька и малиновки. И еще в это время объедались вонючей дроздиной яичницей с луковицами саранок. Потом, летом, упреждающе воевали с сороками и воронами, воровавшими цыплят у кур и гусей. Собирали для аптеки травы. Осенью и зимой все было уже совсем всерьез, как у взрослых: ездили на открытие, потом ставили петли на заячьих тропинках, и вываренные в смоле капканы на колонков. А лет с двенадцати имели и свои одностволки. Про рыбалку и вспоминать тоскливо: чего только с нами там не приключалось...
Осень волнует всегда. А особенно в деревне: все вокруг зримо умирает, тихо теряя свою усыхающую плоть. Деревья обнажаются до скелетов, оголяя, нет - выявляя свою суть, свое истинное, неподчиненное сменам времен естество. Не зря же православные храмы расписываются в гамме осеннего леса: холодный синий - от неба, золото, охра, санкирь, лимонный и темно-красный кадмии - от листвы, сиена и сажа - от свежей пашни и голых берегов. Умирающая земля мягко и слезно освобождает заключенный в своей ослабевшей гробиками-семенами телесности бессмертный дух, наполняя наши мысли пониманием совсем скорой вечности. И перелеты птиц на фоне полной луны только символизируют для нас восхождение к югу того, что родилось и оперилось в уже умершей траве. Отсюда же и эта нерешимость на возношение в неведомую страну зимовки: тысячи и тысячи молодых, еще рябо - серых скворцов собирались по вечерам вместе в единую стаю и, подзадоривая друг друга на первый свой перелет, наперебой безумно и отчаянно кричали и кричали до полной темноты на сентябрьских болотах так, что в полукилометре невозможно было разговаривать, не наклоняясь друг к другу... И после них - покров первого снега. Уже в полной тишине.
К своему озеру я ходил в течении десяти лет не менее пятнадцати раз. Даже когда был совсем далеко, за тысячи километров от своих болот. Поэтому мне трудно точно выделить какой-либо один из снов с полной уверенностью, что я не привлеку какие-то подробности из других. Лучше я расскажу о самой сути, без указаний на возраст видения. Тем более, что я всегда был на его берегу только ребенком.
Знакомая дорожка вела вниз почти к самой реке и резко сворачивала налево. По пути туда всегда было пасмурно и сыро. Если это было лето, то приходилось, придерживаясь за ветви ивовых кустов и скользя по мокрой зеленой острой листве, подсвеченной желтой рябью "куриной слепоты" луговых лютиков и белыми мельчайшими звездочками "кукушкиных слез", обходить краем большую заболоченную и заросшую частыми косматыми кочками поляну, стараясь не наступать в лужи неизвестной глубины. Поздней осенью или зимой можно было идти напрямую, по смерзшейся хрусткой корочкой, сдавленной белым снегом траве, оставляя за собой темные талые следы. Болото никогда до конца не замерзало, под снегом жизнь в нем только укрывалась от чужих глаз, продолжая прясть там свое торфяное покрывало из вечных переливов смертей и любовных союзов мириад своих поселенцев. Мелкие березки, корявые елочки перемежались на гривах взрывами рыжего боярышника и розовой пеной переплетенных стволов краснотала с гнездами щеглов. Главное было соблюдать всеобщую, нарочито молчащую тишину, - почему-то это было основным условием прохождения. Никаких звуков, кроме своего дыхания, я никогда там не слышал. Сразу за болотом начинался реденький смешанный сосново-лиственный лесок со скользкими глиняными холмами, покрытыми снытью и папоротником. Потом опять низинка с серебристой рощицей вечно дрожащих осинок. Потом последний подъем, и вот, немного сверху, видно: в плотном окружении больших развесистых берез, вытянутым, поджатым с одного бока эллипсом, лежало оно. Озеро. Мое озеро. Здесь всегда было лето, и всегда березы тянули в легкое касание к воде свои резко-зеленые длинные ветви. И ни когда не было ветра, а тяжелая вода колыхалась только от внутренних тайных побуждений. Я тихо вставал на колени и медленно и глубоко погружая в нежную прозрачнейшую влагу руки, полной пригоршней омывал лицо, не боясь замочить рубашку. Сам я в озере не отражался: то есть я там никогда себя не видел, а лишь ощущал свое детское тело. Потом обычно долго сидел на узком песчаном берегу, наблюдая, как в густой листве бесшумно порхают таинственно большие и незнакомые мне птицы. Их золотое и красное оперение переливалось как шелковое, но никогда не удавалось разглядеть их целиком. Иногда же я раздевался, по песку заходил в глубину и плавал. Какая же все-таки была синяя вода! Кристально чистая, она не была глубоко прозрачна, никогда не просвечивала своего дна и не бликовала на солнце поверхностью. Руки в ней казались вылитыми из зеленого стекла, изредка тела и ног скользко и непугающе касались бока невидимых рыб. Рыбы, как и те цветные птицы, никогда не показывались мне, а только лишь обозначали свое присутствие, оставаясь несамостоятельной, невыделяемой частью леса или воды, их принадлежностью. Нигде не было ни тины, ни камышей, ни кувшинок - это озеро, не смотря на то, что всегда было теплым, но, как родник - не зарастало. И так же, как родник, не имело себе дна: его синева в глубине просто становилась темнотой... Наплававшись, я снова бездумно счастливо сидел на берегу, впивая всем телом солнечный свет и любовь. Очень редко ко мне из-за деревьев бесшумными мягкими тенями выходили какие-то удивительно родные люди. Они, ясно и чисто улыбаясь, подавали хлеб и молоко в глиняных крынках. Я брал и плакал от счастья, и слезы капали в молоко. Мы ни разу не обменялись ни единым словом: они действительно были тихи словно тени, - не помню даже их одежд, - и они были родными. Так воспринимаются лишь те, у кого только что просил прощения, и тебя легко простили. Или же священник, минутой назад отпустивший твои грехи после трудной, но наболевшей исповеди. Люди - там... Просто они были рады, что я тоже пришел. Там были и взрослые, и дети. И все они светились в лучах солнца любовью. Один раз я все же решился спросить загорелого, совершенно седого старика о чем-то, но поймал себя на том, что не помню никаких слов . В голове было совершенно пусто и ... не знаю, как хорошо. И еще важно: почему-то я всегда возвращался назад прежде, чем просыпался. Почему-то, но всегда обязательно.
...Однажды я пришел сюда в начале зимы. Перед этим я только что вернулся в свою деревню из злого города. Уставший, измотанный чужими человечьими проблемами, которые в принципе никогда не разрешаются, и долгой дорогой в промерзшем жестком вагоне. В моем доме почему-то поселились чужие. Повсюду висело и лежало грязное белье, стояли кастрюли, немытые тарелки. Пришлось сбросить тяжелый рюкзак в коридоре, и, погладив дремавшую там свою старую-старую, вконец одряхлевшую собаку, не отдыхая, сразу идти к озеру. По снегу быстро пересек полянку, вошел в лес. Иду в привычном направлении, но никак не могу найти осиновую ложбинку. Словно в кругу. Усталость накатывает волнами, неприятно саднит память о тусклом конфликте в брошенной городской квартире, ломит спину железная дорога с бессонным вагоном, а еще чужие вещи в моей детской комнате - я хочу побыть один! Один на своем озере. Стать маленьким, умыть лицо и ни о чем не думать. Но я ни как не могу дойти. Скоро уже утро, нужно будет возвращаться, а до озера все еще далеко. Спешу, впервые не разбирая куда, ставлю ноги и хрущу, хрущу вминаемым в мох сухим сосновым валежником, слегка присыпанным сыпучим морозным снежком. Но наконец-то и осинник. Здесь еще осень. Листва безумно темно-темно красная, ледяная, но не осыпалась. Повсюду блестит паутина. Почти теряя сознание от усталости, падаю меж деревьев. Земля холодная, влажная, не помогает. Ну почему я должен успеть к озеру и потом обязательно вернуться до утра? Почему мне нельзя там остаться и проснуться, не отходя от воды? С трудом встаю и бреду от ствола к стволу, почти ничего не видя дальше своих рук. Последний косогор - скольжу по глине, вновь и вновь хватаясь за ветви и пучки травы, царапая и режа в кровь ладони, ползу наверх. Скорее, скорее - утро уже близко! К озеру вниз даже не бегу, а падаю, качусь. Теплое, летнее, родное. Со стоном прижимаюсь лбом к синеве воды, и - назад! - как можно от нее подальше. Пока не проснулся.
На следующий день меня унизительно жестоко избили. Вечером я лежал на своей провисшей общаговской койке и, закрыв заплывшие глаза, заново переживал свое ночное свидание с детством. Если бы не озеро, я не перенес бы обиды и, бросив учебу в училище, наверное, имел бы другую судьбу.
...Один раз я набрал немного воды во флягу, и весь остальной сон нес ее со многими приключениями больному сыну друзей. Но фляга оказалась и пуста, и не нужна, - все равно они отказались от моей помощи... И еще я никогда ни кого туда не водил. Даже не пытался, это точно. Озеро всегда было только моим. Только для меня...
Я заканчивал десятый класс, когда попытался найти его днем. Мне было тогда шестнадцать лет. За два года оно уже четыре раза снилось мне, и я довольно точно представлял его местоположение: вдоль реки вниз нужно было пройти около километра болот, затем резко налево, вверх через небольшой холм. Река же здесь отворачивает направо, туда, где за полоем находится наш "аэропорт" - большущая поляна, приспособленная к посадке АН-2. Все было предельно просто и ясно. Конечно, озеро не могло быть незамерзающим и вечно летним. Но... Но оно должно там быть!.. Последние дни перед выпускными экзаменами становились особо дороги для дружбы с одноклассниками. Скоро мы все разлетимся по чужим городам: девчонки уже с подкрашенными глазами, у нас каждый день новые цветные галстуки. Словно те самые юные серые скворцы, после школы мы шумными стайками носились из квартиры в квартиру, - туда, где в этот момент не было "стариков", - пили дешевый портвейн, курили и болтали. Болтали, пытаясь перекричать магнитофон и друг друга. Мать тогда уже переехала в Новосибирск, а я жил на квартире у наших добрых друзей до получения аттестата, т.е. был обречен на невозвращение сюда, и от этого особо остро боялся хоть ненадолго остаться один. И все же дважды я тайно от всех попытался пройти. Но оба раза не смог одолеть разлившихся ручьев с очень топкими по весне берегами... А, может, тогда еще и не было такой нужды погрузить свои руки в совершенно недалекое детство... Из любопытства же √ оно не пропустило...
Вообще эти остяцкие места интересны плотным сплетением легенд и былей. Человек жил здесь давно, но с приходом сначала татар, а потом и русских, поисчезали постоянные зимние поселения оседлых хантов, остатки коих культурных накоплений и доныне постоянно раскапываются на вершинах побережных холмов. Ханты, с приходом новых хозяев земли, потеряли не только свою социальную организованность, но, самое главное, у них стали исчезать великие шаманы. Все басни о спаивании, и об истреблении дичи и рыбы первопоселенцами - при неисчислимых богатствах этого края - пусть останутся на совести убивших своими лесоповалами Сибирь коммунистов. Нет, - это сила Матери-земли просто перестала даваться аборигенам, по всему бывшим до поры, до времени только ее хранителями, а не истинными хозяевами. И теперь эта сила со смертью каждого Большого шамана больше не передавалась новому медиумичному четырнадцатилетнему юноше или девушке, а вновь возвращалась в землю, оставляя семейства и целые роды без защиты от бед и болезней. Вместо человека она переходила к деревьям, зверям и рыбам.
Только у нас было две таких достопримечательности: километрах в десяти-двенадцати от деревни вверх по берегу реки находится Чертов лог. Мальчишками мы несколько раз ходили туда. В узком распадке стояла реликтовая сосна в четыре охвата у основания, т.е. она была в три раза выше всех других сосен. Находясь в низине, вершиной своей кроны, величиной с купол бродячего цирка, она была вровень с теми деревьями, что стояли рядом на холмах. В ее вершине было несколько гнезд. Самое большое - коршуна. Именно к нему Петька лазил за яйцом, а мы с его братом стояли со взведенным ружьем внизу на случай неожиданного прилета сильной птицы, наверняка скинувшей и убившей бы тогда браконьера. Под защитой крупного хищника свили себе гнезда и несколько ворон, обычно враждебных и ему, и друг другу. Они злобно кричали, имитировали штурмовые атаки, отчаянно "бомбя" Петьку и нас. Но коршунов все не было, и одно из двух смуглых, крапленых, величиной почти с куриное, яиц украсило тогда нашу коллекцию.
Вторым чудом была двухсотлетняя щука в находящемся на другом, заливном берегу Оби, озере Курдо. Это озеро представляет из себя остатки старой протоки: оно длинное, разветвленно-извилистое, по весне сливается с рекой, а к осени сильно мелеет и зарастает осокой и камышом. В этих-то камышах и живет рыба, которую больше ста лет знают как гиганта. Очевидцы описывают ее как трехметровое бревно, покрытое тиной и водорослями. Питается она птицей и ондатрой. Когда в озере тралили рыбу бригады рыбозавода, они молили Бога, чтобы не зацепить ее: щука даже не прыгала через невод, как обычно в таких случаях делают ее собратья, а просто таранила сеть. Нужно бы знать какой прочностью обладает заводской невод, чтобы оценить силу удара, пробивающего в нем почти метровую по диаметру дыру. Я сам, плавая с дядькой на плашкоуте - небольшой самоходной барже-холодильнике, лично видел как рыбаки, к которым мы подошли забрать пойманную рыбу, матерясь, латали вот эту прореху, в которую ушел практически весь их улов. По этой щуке много раз стреляли, но дробь или картечь плющится от удара об воду, теряет силу, не принося ей ни какой порчи.
Родники. Даже в очень осторожном к язычеству Православии живет многовековая примета, что родник бьет близ могилы "хорошего человека". Мы почитаем источники, связанные с местами жизни и смерти известных святых и могилами новомучеников, где на местах массовых расстрелов монахов и священников никакие помойки и бульдозеры семьдесят лет не могли заглушить выхода чистой воды. Земля меняет саму свою природу от присутствия духа. А построение храмов? Не думаете ли вы, что в самом деле нужное место для алтаря подбирается по эстетическим соображениям? Каждый раз оно указуется свыше - на особые точки либо прославления, либо подавления исходящей земной энергетики. Отсюда эта убедительность стояния "на своем месте". Красота пейзажа здесь всегда вторична.
А вот еще один удивительнейший сюжет, недавно рассказанный мне в келье нового сибирского монастыря. Там, где в Обь с правой низинной стороны впадает небольшая петлявая речушка Анга, до шестидесятых годов была деревушка. Из-за постоянных сильных наводнений в среднем течении - от Шегарки до Колпашева на правом берегу мест пригодных для человечьей жизни не особо много. Поэтому самые первые поселения на этом небольшом незаливном участочке так же относятся к бронзовому веку. Последний же раз, до монастырян, там трижды заселялись "спецпоселенцы". Первая, а потом и вторая партии из нескольких семей, выброшенные НКВДэшниками вместе с малолетними детьми прямо в снег без всяких орудий труда, замерзли, не сумев выкопать себе голыми руками хоть какие-либо землянки. Следующие за ними "кулаки" оказались счастливее, и уже от них-то и пошла деревенька. Была она крепка своими шорными мастерами по лошадиной упряже, да, не смотря на жуткий вокруг лесоповал, умно пользовала реку и тайгу. Посреди деревни был холм, на котором рос гигантский и очень-очень старый кедр. В шестьдесят третьем году местный юноша-паралитик, едва выговаривавший несколько слов, стал каждый день с утра подползать на четвереньках к дереву и как-то одной своей здоровой рукой умудряться рубить его. На него ругались, и даже побили немного, но он, ничего ни кому не объясняя, все рубил и рубил. И через год кедр рухнул. А еще через три дня после этого паралитик напился и утонул, провалившись под рыхлый весенний лед... Ствол кедра наскоро распилили, а пень выдернули трактором. И тогда под корнями гигантского дерева раскрылось древнее захоронение воина богатырского телосложения: этот холм, на котором рос реликтовый кедр, оказался древним курганом! И началось в ту весну небывалое наводнение. Такого паводка на памяти ни у кого не было: дома заливало под самые окна, скотина стояла по шею. Вокруг бушевало настоящее море - когда в семьдесят втором я сам видел нечто такое, то тогда в этих местах Обь сливалась через свои притоки с Енисеем. То есть, в чистые енисейские воды втекала обская муть! После наводнения речка Анга изменила свое русло и стала бить прямо в местное кладбище, размывая уже новые могилы. Следующий год опять из-за долгого ледяного затора на нижнем повороте Оби, сильно заливало, губило скотину и припасы. И деревня как-то разом ослабела, ее стала покидать молодежь, переезжая кто в Могочино, кто в Сулзат... Сейчас там, на совсем было опустевшем одичалом месте, закладывается новый наш Преображенский монастырь.
Четырнадцать лет - очень острый рубеж: конец второго семилетнего цикла, возраст созревания сердца. В это время мальчикам и девочкам языческих народов с особенным даром острого восприятия тонких ритмов жизни начинают сниться особые сны. В отличии от своих обычных сверстников они видят не живых людей, тревожащих полной луной их просыпающийся пол, а прилетающих к ним небесных жен или мужей, несущих особые силы для воздействия на этот земной мир, и которые - за согласие на брак с ними - передают своему земному "супругу" своих подчиненных духов-помощников. Причем эти видения часто зовут этих избранников на какое-то строго определенное место - гору, поляну, омут, - где может произойти самопосвящение...
Старики племени, ответственно готовящие свою подрастающую молодежь к инициации в охотников и жен, очень строго следят за ней и отделяют отмеченных: если кто-то из таких, зачастую подверженный или эпилептическим припадкам, или же просто особой форме истеричности, юношей начнет почему-либо уклоняться от "брака", то тогда весь род подстерегают многие напасти. Обычно это массовое бесплодие женщин и домашнего скота, учащенные случаи нервных расстройств, кровавые ссоры и межсемейные расколы. Тогда старейшины силой ведут "избранника" к ближнему взрослому шаману, который уже через особый ритуал посвящает обреченного в его же судьбу. Интересно отметить, что эти небесные браки не мешают новому шаману параллельно заводить обычную земную семью и иметь на земле детей - в большинстве своем очень даже обыкновенных...
Сейчас есть новая возможность поискать свое озеро. Раза два в месяц регулярно проезжая на машине около тех мест, я уже довольно четко представляю, как можно подойти к нему по другому: сверху через лес, минуя болотный ручей. То есть, я действительно нисколько не сомневаюсь в его существовании. Но... Какие-то мелкие причины и нестыковки планов все оттягивают этот поход . Конечно же, - да, да! - это просто затаенная неуверенность. Озеро... Что помешало мне познать эту родниковую, явно подземную воду наяву тогда? Почему оно не оставляло столько лет?
И оставило ли сейчас? Наверно именно оно и окружающее его болото сыграли весьма определяющую роль в устроении моей супружеской жизни: я узнал - не почувствовал, а точно узнал! - что женюсь, стоя перед еще закрытой дверью и еще даже не видя свою судьбу! Моя жена - и младшая дочь! - через свои глаза явно ощущаются по тотему как цапля либо журавль - птицы озер и болот! Вот опять оно - мое озеро... Но, хорошо, найди я его сейчас, - что оно будет для меня теперешнего: сумасшествие или разочарование? Ведь я уже давным-давно не четырнадцатилетний... А может сводить туда старшую дочь: с ее серо-зеленым взглядом она же должна там что-то понять?.. Или просто взять видеокамеру?.. Нет. Даже если когда-нибудь и решусь найти его - то пусть никто об этом не узнает.
ГЛАВНОЕ ДЕЛО
Поезд шел очень медленно. Его двадцать один вагон вслед за паровозом посильно чертили круг за кругом по безлесой, выжженной солнцем, тускло-серой равнине со слабыми следами холмов, почти окончательно разрушенных временем и жестким континентальным климатом. Слабые вспученности и гравийные отвалы - это все, что как-то разнообразило унылый, обсыпанный горячей пылью венерианский пейзаж. Редкие палки полыни и щетинка рыжих хвощей не скрывали трещин рассохшейся глины. Поезд шел по кругу. В конце состава вагоны уже не делились на купе, это были кое-как выгороженные, как бы барачные, вдоль всего прохода закутки с втиснутым в них семейным необходимым хламом: ворохами обуви, запасом одежды на зиму и на "вырост", посудой, баками для стирки и мытья малышей, наволочками с мукой и сахаром. Вдоль коридора тянулись веревки с сушащимся бельем, бегали и катались на трехколесных велосипедах кричащие дети. Не проветриваемая, настоявшаяся вонь от свежезамоченных пестрых пеленок, жаренной рыбы и убежавшего с утра молока запредельно дополняла атмосферу невыносимой тесноты и тоски. В тамбурах было грязно, накурено и матерно. И деться было абсолютно некуда: поезд шел медленно, и горячий сухой ветер из открытых окон только усиливал удушливое бешенное сердцебиение... Еще немного - и я просто бы потерял сознание под насмешки и самохвальство странных и ненужных попутчиков, забавлявшихся над моей неприкаянностью. Словно щука со дна озера в пробитую полынью, я из своего последнего вагона отчаянно двинулся вперед, в голову состава. Я шел расталкивая чьи-то жирные спины в голубых и несвеже-белых майках, протискиваясь между болтающих за полосканием и варевом женщин в коротких затасканных халатиках и с бигудями на взмокших головах, за уши разводя дерущихся, плюющих и кидающихся игрушками детей. Где-то там, впереди, обязательно должен был быть хоть какой-либо порядок направления и смысла нашего кругового движения по этим рельсам. Должен был быть┘. Сильный борщовый и теплый пивной дух еще в гремящем переходе обозначил середину состава - вагон-ресторан. Здесь все, за исключением небольшой группы агрессивно-веселых дембелей, было почти чинно. Фирменные шторы, не сияющие чистотой, но наглаженные скатерти, очень скромные подвядшие букетики. Уже пустые или же с засорившимися дырочками, но активно сверкающие никелировкой наборы для соли и специй... Радио, официантки в огромных марлевых головных уборах, неизменные пузатые и вальяжные кавказцы со своим коньяком, наглый буфетчик с золотыми зубами... Я был уже на половине вагона, когда увидел Ее. В тот момент Она порывисто встала из-за последнего от меня столика и, склонив лицо, торопливо вышла. Я увидел Ее только со спины, но, может, все же я не придумал потом, может, - в самом деле, перед этим слабо мелькнул бледный профиль. Иначе как бы я узнал Ее? И теперь нужно было не упустить: в передней части состава были купейные мягкие вагоны с закрытыми чистыми дверями, вымытыми окнами и пустыми коридорами. Там Она могла свернуть за любую боковую дверь, и тогда мое преследование стало бы безнадежным. Практически влетев в следующий вагон, я только успел увидеть, как она захлопнула за собой дверь в дальний тамбур. И потом то же самое повторилось три или четыре раза: я и не догонял, и не отставал, рискуя, выскочив в очередной коридор, просто не увидеть Ее, уже зашедшую в свое купе┘ Грохот скользко прыгающих и мотающихся переходов резко сменялся мягким покачиванием устеленных не совсем еще затоптанными дорожками безлюдных коридоров. Солидные, дорожащие своим местом проводники вагонов первого класса строго и подозрительно глядели мне вслед, силясь оценить возможные для себя с моей стороны неприятности или ущерб подотчетному имуществу┘. Скорее всего я бы все-таки потерял Ее, но поезд вдруг стал туго сбрасывать скорость. Зло скрежеща колесами, он зашипел на негостеприимно пустую платформу. Последний толчок. Остановка. По всему составу залязгали отрываемые двери и отбрасываемые ограждения железных ступеней. Я отчего-то знал, что поезд останавливался ровно через каждые семь часов, давая пятиминутную передышку машинисту и кочегарам. Желающие из пассажиров также могли немного размять ноги и взглянуть на свой состав жизни, размеренно двигавшийся вместе со всеми их семьями, надеждами и заботами бесконечными кругами вокруг какого-то незнаемого, но абсолютно обязательного центра. Взглянуть немного со стороны, т.к. платформа находилась на внешнем его радиусе. Пять минут стоянки на каждые семь часов движения... Это тот самый кризисный самоанализ личности каждые семь лет - по Толстому...
В этот раз на платформу сошли только двое - Она и я. Расстояние между нами так и оставалось ровно в длину вагона. Тут Она совершила то, чего никак нельзя было делать всем пассажирам: стремительно, почти перебежав платформу, Она пошла прочь от поезда и Круга! А за ней и я, не успев ничего сообразить, сам оказался за пределами разрешенной вокзальной полосы. Так было нельзя! Но! Теперь уже ничего не оставалось, как только продолжать преследовать. Фигурка в длинном светлом платье скользяще двигалась по едва заметной тропинке. Где-то за спиной засвистел гудок, - та жизнь двинулась по своим неизменным рельсам дальше. Вперед... Я не знал, видела ли Она, знала ли про меня, поэтому изо всех сил спешил догнать, остановить, заглянуть в лицо, назвать по незнакомому пока мне имени. Но при этом не напугать: я же не хочу вернуть Ее в вагон, а что только ┘ что "только"?.. желаю быть с Ней. С Ней - даже там, куда никому нельзя┘ Наверное, Она все же чувствовала преследование, и поэтому ни разу за это время не обернулась. Светлое платье легко скользило в знойном мареве, расстояние между нами сокращалось очень медленно. Это злило, и от злости совсем ничего не запоминалось по дороге. Более того, я даже не заметил, как мы оказались среди развалин какого-то пустого города. Темные окна с выбитыми рамами, следы давних пожаров, искореженное железо, вздыбленные плиты мостовых, и всюду грубая известковая пыль... Похоже, люди покинули его давно. Она остановилась перед перегородившим дорогу завалившимся столбом. Тогда я, наконец, почти коснулся Ее рукава, и Она оглянулась. Меня обдало обжигающей сердце болью ее бесконечно ночного взгляда: Она так нуждалась в защите и в молчаливом рыцарском служении, - что я забыл все вопросы. Я просто встал на колени. Она положила на мою склоненную голову обе свои узкие холодные ладони. И мы оба окаменели от понимания своей дальнейшей нераздельности на этой Земле. Сестра? Невеста? Да. Это была именно Та, - которой не может быть в поезде. И теперь я тоже не смог бы вернуться туда никогда. Она подала левую руку, я встал, осторожно принял ладошку, и мы осторожно двинулись среди каменных завалов и обугленных ветвей. Куда? Зачем? Рыцарь не знает путей. Его служба в готовности защитить, согласии умереть. Никто не понуждает его к обету, но поднятый над ним меч - это его крест, а от креста не отрекаются здесь, чтобы и от самого не отреклись там... Восторг от Ее близости перемежался ощущением скрывающейся где-то совсем близко опасности. Да. Опасность открылась бандой чумазых мародеров, обыскивающий этот покинутый (из-за радиации? чумы? голода?) город. К нашему счастью они тоже не оказались готовы к встрече, и их первой реакцией даже была попытка скрыться. Только разглядев, что нас двое, и что мы вполне годимся им как добыча, они стали тихо и цепко окружать с обеих сторон. Не давая закончить маневр, я рванулся прямо по ходу на прорыв, прикрывая Ее разведенными руками и ища глазами какое-нибудь оружие. Кирпичом удалось пробить голову грязному худому старику, пытавшемуся схватить меня за рубашку, второго нападавшего сбил ногой. Потом уже сразу с десяток рук вцепилось со всех сторон, растягивая и пригибая к земле. Я только успел увидеть, как Она бежала от нас, и это не было предательство - так было правильно, точнее - для этого и был нужен я! Катаясь по бетону и извиваясь, царапаясь и заламывая попадавшиеся пальцы, мне все же, наконец, удалось освободиться от нападавших. И стоило только вскочить на ноги, как эти бродяги расступились, и, даже не пытаясь удержать, с руганью просто начали бросаться камнями и обломками кирпичей. Уворачиваясь и прикрывая задранной курткой разбитую в кровь голову, я кинулся туда, где давно должна была быть Она, - к центру этого мертвого города.
Нужно было перебраться через рассыпанные обломки стен, через огромные груды мусора, искореженный труб и рухнувших балок, стараясь не наступать на переворачивающиеся чугунные крышки приоткрытых канализационных люков и не касаясь торчащих повсюду разорванных электропроводов. Но я очень спешил, и поэтому все же не заметил караулившей меня подвальной ямы. От сильного удара при падении, я, видимо, потерял сознание и приходил в себя безумным усилием воли: Ее нельзя было так долго оставлять одну. Заставил выдохнуть застоявшийся в груди воздух, приподняться на руках и сесть. В висках звенело. Зрение возвращалось туго, раньше обозначились звуки. И сразу за спиной узнал нарастающий звук приближающегося лифта. Лифт, работающий лифт - в этом разрушенном городе! Приподнявшись еще и почти стоя, перебирая руками по стене, добрался до сетчатой двери. Дернул рукоятку, - и она поддалась. Свет тусклой лампочки осветил исписанные гадостями пластиковые стенки. Ввалившись в кабину, кулаком нажал прожженную кнопку самого верхнего этажа. Сознание почти окончательно прояснилось. Стук. Лифт останавливается. Набрав воздуха, резко выбиваю плечом дверь и вижу изумленные лица двух пьяных до омерзения солдат, а Она стоит на подоконнике, спиной в открытую пропасть, ветер вздувает штору. Армия, призванная сюда бороться с мародерами, сама бесконтрольно разложилась, превратившись точно в таких же, ловимых и расстреливаемых ими, грабителей и насильников. Вывернув у правого солдата автомат, вгоняю штык второму в диафрагму. Он так и умирает с перекошенным удивлением лицом. Первый успевает выскочить в коридор и орет подмогу. Взявшись за руки, мы с Ней прыгаем в окно на соседнюю красную, остро-покатую железную крышу и стремительно катимся к краю. По водяному желобу, пригибаясь, бежим до поворота, слыша где-то далеко-далеко крики и выстрелы. Пули почему-то резиновые, они прыгают вокруг, бьют по ногам, но не ранят. Даже весело. Далее - по прогнившим и вспученным от давних пожаров крышам - мы взбираемся все выше и выше. Сзади уже давно никого нет, и Она отбирает у меня свою ладонь. Я задыхаюсь - очень устал - и начинаю отставать. Немного бы передохнуть. Совсем только немного - минутку - посидеть, уперевшись спиной в безопасную стену, стереть заливающий глаза пот. Но Она спешит. И я отстаю все больше. Совсем выбился из сил, уже не сажусь, а просто падаю на плоскую бетонную площадку. Смотрю как она, уже не оглядываясь в мою сторону, без усилия - через всю площадь - перелетает на самую большую крышу этого мертвого города - крышу главного храма. Большую, нет, не то слово, - огромную. И вот там, ее такая маленькая, такая холодно упорная фигурка, цепляясь руками за скобы, начинает медленно-медленно взбираться на купол. Купол - это черная на фоне вечернего смутно-лилового неба полусфера из обнаженных железных и деревянных конструкций - ребер и перегородок, кое-где прикрытых трепещущими и мятущимися по ветру лохмотьями. Проклиная себя за слабость, пробираюсь за Ней. Но я-то не могу так же перелететь через площадь, мне нужно спускаться. По водосточной трубе срываюсь вниз. Там уже темно, - вечер подкрался по земле незаметно. Бегу через площадь. Тут опять все не так просто, √ несмотря на разрушения, храм не покинут. Странный, выстроенный явно еще в первом тысячелетии в строго византийском стиле, он не имеет на себе крестов! Ни на стенах, ни на куполе. Протестантский? Не похоже. Чей же? От него глухо исходит плотная враждебность. Я очень осторожно, прижимаясь к выложенной крупным сырым бутом стене, обхожу глухую алтарную часть, ища какой-либо возможности забраться на крышу. Навстречу чьи-то жесткие слаженные шаги. Вдавливаюсь в нишу, сердце готово выскочить из груди, руки готовы к убийству. Из-за угла выходят четверо в длинных, подпоясанных веревками серых рясах, с острыми капюшонами , низко надвинутыми на лица. Они очень напоминают францисканцев. Но нет, чутье подсказывает, что это не католики. Да и где их четки и кресты? Кто же тогда? Смотрю им вслед, и пробивает: да это же альбигойцы! Я - на юге Франции начала двенадцатого века! Храм сатанистов! Их город, их мир. Усталости уже нет, - вперед, наверх, за Ней! Вот здесь Ее ждет главная опасность. Это уже не какие-то мародеры. Железная лестница бесконечна! Но все же я на верху - я кричу! - я бегу, перескакивая через разрывы кровли, в которых жутко просвечивает бездна, - я должен догнать Ее!!! Вон и ее платье: светлое пятнышко на вершине! Там дикий ветер. Я кричу и бегу, бегу...
И все-таки я опоздал...
Было уже почти возможно достать Ее рукой, когда Она сорвалась вниз... В самом центре купола была огромная рваная дыра, и я видел, как она падает...
Внизу, точно под нами, альбигойцы все в тех же своих надвинутых на глаза капюшонах, исполняли странный обрядовый танец: два хоровода - по двадцать четыре не держащихся между собой человека - вращаясь навстречу друг другу, и пересекались так, что по шесть человек из каждого хоровода находилось внутри другого круга. В зоне их взаимопересечения образовывался как бы контур глаза. Третий, маленький хоровод - из плотно сжатых шести фигур - образовывал кружок роговицы. А точкой зрачка - это было Ее разбившееся тело. Все это я видел строго сверху. Жить было больше ни к чему - я прыгнул вслед за ней. И проснулся.
В то время я много работал над загадкой обратной перспективы в православной иконе. Меня занимало абсолютно все: рисунки и прориси авторских икон и росписей, книги знатоков, личные наработки мастеров. Но, все прочитанные в то время тома искусствоведческой белиберды и близко не давали ничего для разгадки образования даже декоративных "лещадок", не говоря уже об "обязательных" изломах анатомии. Средневековый художник просто не знал про все то, что в двадцатом веке написалось про него: про визуальное расширение параллельных перцептивных линий, на систему двойных зеркал и про умозрительное утверждение полной противоположности "того" мира "этому". Он работал простым циркулем и простой линейкой. Я, прокалькировав контуры сотен и сотен рисунков, уже нащупывал основной принцип композиции как мистический знак. Две звезды. Картинка из этого сна приблизила к нему на расстояние одного шага. Но, видимо вот они, бескрестовые альбигойцы! - я оказался недостаточно воцерковлен сознанием, недостаточно православен жизнью, чтобы мне окончательно открылась эта дверь. Попробовав овладеть ею через насилие над своей интуицией, я схлопотал четырех-пятилетний кризис. Ослепленный в своей внутренней нечистоте живой тайной священной знакописи, я спасался только смиренной реставрацией чужих работ, долго не решаясь на собственную живопись. Вру, конечно, было, было несколько попыток сжечь лягушачью шкуру раньше срока. Но... лучше не вспоминать... Теперь вот, поуспокоившись, я почти что уверен, что когда-нибудь, в еще не скорой бесстрастной старости, мне будет дозволено сделать этот шаг. И понять то, как строилась композиция иконы. Будет ли это опять через сон? Или уже через бессонницу?
СТАРИЧОК
И все же - откуда берутся зрительные образы наших сновидений? Уж, не из тех ли волшебных сказок, начитанных нам бабушкой в младенчестве? Нет, вряд ли, - и тогда уже являются сны с совсем незнакомыми готовыми героями и ситуациями. А, может, все закладывается раньше - из тех первых-первых, еще отрывочных картинок, когда даже не освоена человеческая речь? Но они слишком самостоятельны и замкнуты, и слишком резко отделены друг от друга статичностью композиции - как фотографии старого альбома. Не подчиненные динамике времени, они ну никак не могут принести логики последования событий. Логики связи разнородных звеньев, необходимой для предугадывания неотвратимости финала, логики становления знаков образами... И вот еще: почему иногда, попадая в явно незнакомую обстановку, или встречаясь с совершенно новыми для себя людьми, мы бываем абсолютно убежденны в том, что это с нами уже было? Откуда эта уверенность? Не от "повторов" же, на самом деле, этих жизненных ситуаций в "предыдущих воплощениях"! Уж, скорее всего, тут мы каким-то образом узнаем только некий общий "сценарий", скелет, фабулу постоянно происходящих вокруг нас (над нами?) действий. И тогда слишком точно предполагаем финал... Или мы все же чуть-чуть пророчествуем?.. Одно можно сказать с полной уверенностью: с такими вопросами лучше к очень ученым психологам не обращаться.
Есть в Евангелии один сюжет, зачастую используемый в школьной догматике как свидетельство божественной единосущности Отца и Сына. Это когда апостол Фома попросил Господа: "Покажи нам Отца!" И получил ответ: "Я - в Отце, и Отец - во Мне". Современному человеку этого ответа вполне достаточно, ибо у нас уже есть исторически-соборный опыт познания величия Господа Иисуса Христа - именно как Вседержителя, как Личности, превосходящей все и вся, как нашего Бога. А для тех рыбарей, виноградарей, пастухов, мытарей и торговцев, что тысячами ходили за худым, неулыбчивым и слегка сутулящимся Учителем по пыльным каменистым дорогам выжженной солнцем Палестины, явно недоставало только тех простых и слишком "бытовых" чудес исцелений и притчевых пророчеств, чтобы постоянно пребывать в том экзальтированном восторге души, какое овладевает нами уже при одной только мысли о возможности своего личного приближения и - тем паче! - прикосновения к Господу. А каково было ближним ученикам! - им-то, решившимся на отказ от своего родного, прежнего мира ради еще неведомого? Им взамен требовалось особо невероятных видений. Поэтому, я смею предполагать, что в тот день Апостол просил у своего Учителя не прозрачной "дыры" в голубом небе, где туманно-гадательно на троне - как на поздних философски-кощунственных иконах "Троицы новозаветной" - восседал бы некий благообразный седой старик, оправдательно умильно называемый горе-богословами "Ветхий деньми" (это на сколько же ветхих лет Бог-Отец старше Бога-Сына, на тридцать или триста тысяч?). Нет и нет! - Апостол Фома выпрашивал у Господа видения Иезекииля. Ему нужны были именно те, потрясающие воображение каждого древнего, да и современного еврея переживания, что тихим-тихим шепотом, в тайне от чужих и в стороне от неподготовленных, передавались от старшего к младшему в роде как самое-самое заветное. Пустыня, огненный и дымный столп, слепящее до паралича сияние, а в нем - Шестикрылые животные святости, с четырьмя ликами на четыре стороны, на преисполненных же очами стремительных "как бы одно в одном" колесах, что движутся произвольно в шуме множества крыл. И, в то же время, как неукоснительно они поддерживают драгоценный, сияющий самоцветными камнями Трон - нет, даже не самого Господа! - лишь Его ослепительной Славы... Огненные колеса - это та самая колесница, колесница Израиля, что стала отдельной главой в его Каббале, та же, что увезла Илию пред глазами Елисея. ..
Но Фоме было отказано в том, что после было даровано Иоанну. Как тут судить - почему... "Столько времени мы рядом, - и ты еще не понял"... Должно быть, не всем и не все великое подается единым разом - как подвиг дерзания. Для кого-то и для чего-то бывает необходимо и долгое неусыпное напряжение воли, мужество накопительной аскезы. А, иногда, - и смиряющая до бесстрастия заброшенность по времени и дорогам... Жаждущий дух апостола Фомы, дух пытливости о истинном величии и страсть предвкушения восторга тайностями Божьего мира полюсарно противостоит духу пошлого любопытства и надругательства над покровами творения жизни, - того, что так томил Хама. "Господи! Порази меня своим величием!" - "Придите, братья, подсмотрите - чем мы сделаны!" - это те два противных пути человеческого дерзающего ума, нашей земной науки, ведут на выбор в рай или ад.
Масштаб дарованных картин инобытия льстит или обижает любого стяжающего. Здесь всегда царит атмосфера соревновательности, даже зависти. Сколько же раз нужно было перешагнуть свое страстное, горячее "хочу", чтобы хоть немного смириться в осознании собственного размера: а удержу ли? Вот и мне не доводилось наяву видеть ничего серьезного, кроме как летающих ведьм и балующих домовых. А сны, пусть даже самые тонкие и правдоподобные, увы, не сотрясали бодрствующую душу так же, как дневные видения тех же автомобильных катастроф или праздничных парадов. Они не были в состоянии удерживать ее в завидно постоянном восхищенном, парящем над землей состоянии сопричастности Горнему миру , какое испытывают религиозно одаренные люди. Может быть, потому что все в них происходило как бы "под наркозом" - без резкой боли и, главное, "не до конца"...
Меня провожало в дорогу несколько, во мгле трудно узнаваемых, но все равно каких-то родных мне людей. Они безмолвно подходили откуда-то из-за спины, по одному обнимали или жали руку, и каждый что-то клал на большие деревянные санки. Я точно так же молча благодарил их ответными объятиями или пожиманием ладоней, пытался укрепить все прибывающие вещи - свертки, посуду, корзинки, веревками, вязками, и беспокойно поглядывал на слишком быстро догорающую зарю. Путь предстоял далекий, погода не жаловала: начиналась пурга, с земли сдувало еще тонкий, слипшийся ледяными коростами снег. Смерзшая колдобистая дорога с обнаженным кое-где скользким асфальтом узко разрезала холмистую белую долину, прижатую низкими темно-серыми тучами, также вытянутыми в направлении ушедшего солнца. Редкие деревянные столбы с раскачивающимися подвывающими проводами обречено противостояли нервным порывам пронзительного ветра. Я пожал чью-то последнюю ладонь, перекинул пеньковую лямку через грудь и, склонив голову, двинулся. Санки, слегка примерзшие полозьями, секунду не пускали, а затем нервно рванулись вслед. Так они потом и двигались - рывками, с явно выражаемым нежеланием, используя любую возможность притормозить, зацепиться или сползти в сторону. Не могу вспомнить, в какие мысли облекалось начало нашего с ними противоборства, но, кажется, я сперва не обращал на этот мелкий саботаж внимания вовсе. Главное было успеть пройти как можно больше дороги засветло, так как конечная цель пути оставалась совершенно неизвестной. Бледная лимонная заря то закрывалась наплывающим лысым холмом, то открывалась с его вершины в половину близкого и мутного за взвешенным пургой снегом горизонта. Нужно было спешить. Дышалось пока легко, лишь немного неудобно давило веревочной лямкой плечо и шею. Но я, наклонившись почти под прямым углом, уперто отталкивался скользящими ногами от обледенелого асфальта, и тянул, тянул.
Зачем я шел? Откуда? Куда? В начале пути, пока голова еще что-то соображала, эти вопросы как-то не возникали. Идти было просто нужно. А, затем, когда почувствовал неожиданно быстро налегающую усталость, вообще стало не до них: каждый новый шаг становился все более и более подвигом, каждый метр пути делался насилием над своим телом, и от этого уже сам путь становился целью настоящей жизни. Ноги, не защищаемые от пронзающего холода легкими брюками, каменно отяжелели, и бедра уже не могли до конца распрямлять тугие, словно несмазанные колени. Ботинки держались только за счет шнурков и поджатых онемевших, ничего не чувствующих пальцев. Волосы под вязаной шапкой взмокли, но те пряди, что выбились наружу по шее, схватились нелепыми сосульками и остро кололись. И хотя каждый новый подъем все больше вызывал сухое удушье, но жарко было только глубоко внутри, а обнаженные встречным ветром горло и грудь уже обжигало морозом, прохватывало в поясницу. И особенно было неприятно, когда по лбу и мокрым векам наотмашь било острой ледяной крупой разыгравшейся вовсю метели┘ Я тащился, тащился и тащил, как вдруг стал понимать: мне противятся груженые санки. Сопротивляются вполне сознательно. Аритмичность остановок и рывков, явно демонстрируемое нежелание правильно поворачивать, не сползая на обочины, удивительная направленность попадания во все колдобины и ямы, - все указывало на конкретную злую волю. В один момент я четко ощутил это и уже не мог избавиться от все нарастающей к санкам ответной ненависти. Путь как таковой, с некой неизвестной, но обязательной конечной целью, окончательно потерял смысл просто дороги. Теперь все свелось к противоборству: я тянул вперед, припадая грудью до самой земли, скользя и цепляясь подошвами за малейшие шероховатости, а санки тупо упирались или неожиданно дергались в разные стороны. И хотя я пока побеждал, но уже понимал, что вот-вот, совсем скоро, наступит тот самый момент, когда я обязательно сдамся. И что же тогда? - Переверну их, растопчу, разбросаю нагруженное в равнодушный ночной ветер, или просто сам упаду и сдохну?.. Бросить сейчас? Нет, надо тащить их дальше.
Взобравшись длиннющим подъемом на очередной покатый безлесый холм, окончательно задохнулся и упал на сани сверху. Навалившись спиной на свертки и другую дрянь, и, укрывая бесчувственными пальцами огонек, закурил. Мокрый лоб мгновенно заледенел, голову словно проволокой стянула боль. Полулежа, смотрел во тьму беспросветных уже облаков и тихо поскуливал от жалости к самому себе. Все. Дальше все бессмысленно. Так эту дорогу не одолеть, нужно решаться, что и кто важнее: либо я - безо всякого груза один на один с пургой, и тогда кто там что знает? Либо - эта телега, заваленная неведомо чьим и для чего предназначенным добром, которую нужно сторожить до рассвета. Но тогда конец почти неминуем. О, если бы кто-нибудь помог! Чуток подтолкнул, просто бы не давал ей заваливаться в стороны. Но какой леший заставит в такую ночь какого-то человека выйти из дому! И ветер словно сдурел┘. А если взять, да просто скинуть все прямо здесь на обочину? Кому какое дело? Что уж там такого ценного, что бы погибать из-за этого? Это же все не мое, я точно помню, что все это мне навешано провожающими, - я же сам ничего не просил и не желал. Но! Я помню и другое: эти люди были слишком доброжелательны, чтобы даже нечаянно погубить меня своими ненужностями. Значит, в санях явно было нечто дорогое для них и меня, нечто необъяснимо бесценное на конец пути.
Я уже окончательно окостенел, когда надо мной склонился Старичок. Небольшого роста, в чем-то сером, не то тулупчике, не то поддевке. А на голове у него неловко сидела черная, совершенно новая, с кожаным верхом, шапка-ушанка. Отвязанные, и от этой своей новизны торчащими в стороны, каракулевые уши - такие обычно носят офицеры морфлота. Худое, скуластое, в мелких улыбчивых морщинках вокруг маленьких глаз, лицо обрамлялось небольшой вьющейся белой бородкой. "Ты чего, милый?" - голос словно не шел с его губ, а звучал прямо в моей голове. "Я устал." - "Так отдохни." - "А потом - опять тащить?" - "Тащи". Я сел и почему-то извинился: "Прости, вот курю." - "Кури пока." - "А потом как?" - "Покури пока. Только не пей. Не пей!" - он все время улыбался, и его лицо теряло резкость, как-то все плыло, словно я смотрел на него через пламя свечи. Человек √ в такую ночь, на такой дороге. Откуда? Не важно. Важно, что это был добрый человек. Он, все улыбаясь, поманил варежкой: "Вставай, вставай"! От этой его неисчезающей улыбки становилось не то, чтобы приятно, а так - вдруг небольно, защищено. Словно передо мной был не сухонький старичок, а богатырь из детской сказки. Вот именно так: я внезапно почувствовал и стихающую пургу, и светлеющую ночь, и даже веру в обязательный конец дороги. "Отец, но я не дотащу. Не смогу." - "Ну, почему так-то? Сможешь!" - "Но, тогда хотя бы вещи перебрать, немного скинуть. Может, не все нужно?" - "Это вот - да. Не все, конечно, не все нужно. А потом уж иди, иди до конца. Иди".
Он пропал так же внезапно, как и появился, но его сильная и добрая уверенность осталась. Точнее сказать: во мне осталась именно его уверенность. Уверенность в обязательном теперь преодолении мною пути вместе со скарбом. Я начал было быстро перебрасывать, ворошить наваленное в сани, но, к удивлению, не нашел там ничего такого уж тяжелого и раздражающего. Ветер утих, дорога лежала на легкий спуск, - сани потянулись почти без усилия. Впереди желтовато светлело, это сквозь облака пробивалась пока еще невидимая, но уже готовая к сиянию полная луна.
Этот сон был просто продолжением дневных забот: в тот январь я покидал театр, покидал, казалось, навсегда. Ибо, как всякий неофит, я был полным максималистом, и спасение своей души воспринимал только как реальное, практическое бегство от мира: в церковь, в храм, в алтарь. В те дни шли сплошные прощания с людьми, декорациями, накопленными материалами и эскизами, книгами, полезными и - не очень - привычками. И это все при том, что еще ничего нового не пришло на смену... Не все утекало гладко, но самой большой глупостью, пожалуй, стало собрание многих друзей за единым прощальным столом: далеко не все мои друзья оказались друзьями между собой, и из наивной ново-христианской затеи с "трапезой любви" ни для кого ничего хорошего не вышло. Но, все же думаю, что со временем меня многие там простили: глупость - не подлость, на нее вспыхиваешь, взрываешься, а затем понемногу отходишь... Вот этот сон совершенно и не выходил из контекста происходящего, и, может быть, я бы и вовсе не запомнил бы его, если бы... Если бы он не избавил меня от боязни выглядеть "белой вороны", или, точнее, до поры побелевшим зайцем, что столь естественного в период ломки судьбою. Самое волнительное тогда было в том, что "сделав не как все", вдруг оказаться один на один с распахнувшейся во все стороны неизвестностью. Как сирота на огромном вокзале. И вот от это чувства "сиротства" и покрыл своей по-отцовски улыбчивой уверенностью Старичок. Его утешающая простота дали мне - как ориентир для направленности поиска своей собственной дальнейшей жизни - ощущение отчего дома. И теплоту отчей непрестанной любви.
Христианство в принципе начинается для человека с осознания своего сиротства. С сиротства земного, плотского. "Оставь отца своего и мать..." - эти слова трактуются весьма по-разному, но это лишь для того, чтобы уловить уровень готовности восприятия о жесткости фразы: одно услышит пятидесятилетний отец, глава семейства, и совсем другое - молоденький монах, его сын. Принимая крещение, мы отдаем себя в полное (иначе нет и спасения) подчинение воле Бога. Как смертельно больной отдается воле врача. Понятно, что человек входит в храм от того, что "больше так жить нельзя". Но как √ "можно"? В чем Его воля? В скрижалях? В меню "чистой" или "нечистой" пищи? В постановлениях Стоглавого собора? И да, и нет. Ритуал есть необходимое проявление религиозной жизни, особенно общественной. Но есть еще нечто. Все христианство собрано в личности Господа, данной нам зримо и ясно через Его земную жизнь. Назвавшись христианами, мы сами по мере своих сил стараемся во всем подражать, т.е. ассоциировать себя, свое поведение с Иисусом Христом, его судьбой. А Он был здесь "безотцовщиной". У Него была только Мать, материнство которой Он с креста передал Иоанну, отказав в этом своим сводным √ по мнимому отцу Иосифу - братьям. В этом подчеркнуто сиротство Сына человеческого. Научившись обращению "Отче наш", мы в ответ усыновляемся Богом. Бог усыновляет человечество только от земного материнства. Свое отцовство Он не делит ни с кем. В христианстве все отцы как бы "мнимые": только треть человека - его земляное тело родится от плоти, душа же и дух - не имеют здесь себе причины. Крещение одновременно - и смерть, и рождение. Младенца при крещении держат новые, крестные родители.
Подтверждение этим мыслям совсем недавно неожиданно нашел в "Голубиной книге". Традиция русской духовной поэзии совершенно отразила в себе понимание народом невозможности порождения на Земле ничего без Божественного Отцовства: тварное - тварному - только мать! Материя без Духа будет неплодной, и отсюда:
Голгофа-гора - всем горам мати ...
Иордан-река - всем рекам мати ...
Рок-птица - всем птицам мати...
Плакун-трава - всем травам мати ...
Ерусалим-град - всем городам мати ...
А отсюда еще и наш Киев - мать городов русских. Земля по отношению к своему земному - во всем лишь только исполнение "хотения" Неба, Его жена, возлюбленная или строптивая. Наверное, именно такое, еще языческое осознание мироздания, помогло славянам лично принять на себя судьбу Иисуса без внутреннего сопротивления: Его безотцовство, скитание вне родины, непонимание близких, клевету, надругательство солдатни и мучительную смерть √ как правду единственно возможной победы над злом. Все это можно вынести, только если ты постоянно чувствуешь над собой иное - вселенское Отцовство. И тут не чудеса, даже самые великие - ведь и Илия воскрешал мертвого ребенка, - а именно Его страдания, вот так безропотно и терпеливо перенесенные (непереносимые для простого человека), являются нам самым главным доказательством Его Небесного происхождения, Его непререкаемой Божественности.
Возвращаясь к этому сну, я всегда испытываю сильный соблазн увидеть задним числом в Старичке какого-либо святого. Чего уж там, скажу честнее: святителя Николая. Очень уж он похож был и лицом, и духом - духом утешения. Спросить его тогда, во сне, об имени я не догадался, даже забыл просто попросить перекреститься. Слишком уж все было бытово, без "громовых знамений" и "колесницы Израиля". Осталось только лишь очень реальное чувство родного тепла и вливания сил.
И эта новенькая шапка-ушанка с кожаным верхом!
НА ВОСТОК.
Золотистый день уже вышел из своих жарких часов и нежно ласкал слух трепетным шорохом березовых листов, какой для меня навсегда сродни шороху тех далеких тонких и длинных колокольцев на углах варварски пестрого храма улан-удэнского дацана, что скупо звенят только при полной бездыханности густого августовского воздуха. Точно так же, как там, здесь в России - и воздух, и небо, и цветовой набор сада были перенасыщены ощущением медовости. Потайная Азия, не знающая научных географических ограничений, и спящая в темных жилах всех континентов, поддалась уговорам солнца и капельками сладкой густой испарины выступила в явь. Азия не Бухары или Тянь-Шаня, а та, древняя, сильная, властная Азия Гумилева, что веками караулит наше расслабление посреди Карских льдов, на Великих озерах и в библиотеках Сорбонны . В какой-то момент мы затихаем, останавливая суету мыслей и сердцебиений, наша европейская оболочка вдруг размягчается, и вот - все, все теперь меняет свои размеры, веса и иерархии. Шумы городов сливаются в единый, не слышимый ухом, но воспринимаемый всей зазудевшей кожей, гул далеких-далеких тысячных табунов, болезненно изогнувшаяся безрукая Венера выпрямляется в каменно-грубую бабу - Великую мать, а орлы заранее слетаются туда, где скоро будет битва за жизнь и воду. Почему только нам, славянам, из всех детей Ария было дано пройти навстречу солнцу с Запада на Восток? Почему Восток именно нам отдал свои степи и пустыни, богов и сыновей? Только нам уступил даже самый свой потаенный Край Света? Славянам, детям дубрав и бобровых речек, колод и русалий расстелил солоноватый простор Великой степи... Для отступлений?..
Золотистый день уже вышел из своих жарких часов и нежно ласкал трепетным безветренным шорохом березовых листов и блеском мелких верандовых стекол, радужно отражающих уже опускающееся солнце. Давно крашенная белым усадьба, со своими облупившимися до темного дерева колоннами и покосившейся большой круглой ротондой, совсем заросла березами и сиренью, ее пруд высох, а каретный сарай на задворках вместе с мазанкой сторожа служил пристанищем для бродячих богомолов и лотошников. Она была малым оазисом зеленой тени в огромном море выкошенных и выгоревших за лето лугов и редких жидких перелесков на местах былых порубленных рощ. Речки текли здесь только по весне, а за прудами никто не следил - и жизнь вокруг согласно угасала, медленно и немучительно.
Прямо на большом, с прогнившими с краю досками, засыпанном листьями и мусором крыльце стоял круглый стол, покрытый гобеленовой с тяжелыми кистями темно-зеленой скатертью. Остывший самовар, пара вина, яблоки в высокой вазе дорогого стекла, чайные чашки и стаканы - все это то ли с утра, то ли со вчерашнего ужина в беспорядке заполняло его поверхность. Вокруг, в полном безмолвии и совершенно не шевелясь, на высоких плетеных стульях сидело три молодых человека. Один офицер, один поэт и один врач. Они не спали, но и не подавали никаких признаков жизни. Закрыв глаза, они слушали музыку: из отрытых на обе стороны высоких дверей дома летели гортанно-мягкие звуки рояля. Это не было концертом - с большими перерывами из отдельных аккордов свивалась вдруг какая-либо знакомая мелодия, но, едва развившись, неожиданно вновь обрывалась в полную тишину. Где-то там, в полумгле и прохладе старой залы, таился источник всего этого чарующего настроения любви и печали. Очередная пауза затянулась, и я позволил себе медленно, стараясь не скрипнуть, взойти на крыльцо, что бы взглянуть через распахнутые двери на того, кто играл. После яркого солнца в комнате казалось сумрачно и зябко. Не было абсолютно никакой мебели кроме этого огромного блестяще-черного концертного инструмента, за которым спиной ко мне сидела девушка в белом полотняном платье. Она вновь затронула клавиши, и я замер у входа. Строгая черно-белая картина после яркого солнечного сада больно давила на глаза, сжимала грудь, и в этой болезненно нервной напряженности раскрывалась тайна происходящего: в усадьбе только что кто-то умер, кого-то недавно похоронили. И пусть я был чужим здесь, но от этого не меньше остальных ощущал эту общую для всего скорбь.
Девушка, разыграв очередной короткий этюд, откинувшись, снова замерла, и я осторожно вышел. По ступенькам спустился в сад, заросшей до тропинки аллеей прошел до ажурных, затянутых диким хмелем ворот чугунного литья, по-видимому, бывшим когда-то гордостью хозяев, и напрямую, выжженным солнцем косогором стал взбираться на высоту. Слезы текли по лицу, я тихо подвывал от невозможности сдержать свое горе - горе любви к этой девушке и сострадания ее братьям. И себе - они поминали своего отца - а я был совсем чужим. С вершины холма я еще раз оглянулся на усадьбу. Ее затерянность в рукотворной степной опустошенности слепила своей безысходностью... Теперь нужно было идти прямо на запад, туда, куда к горизонту двигалось краснеющее уже солнце. Короткая жесткая трава с далеко выпрыгивающими краснокрылыми кузнечиками пылила и ломалась под подошвами, невысокие белесые холмы как волны то перекрывали, то обнажали близкий горизонт. Я спешил. Спешил уйти от своей боли, но она все такт же и оставалась за моей спиной, не отставая и не слабея от этого бегства. . . Почему? Почему все так? - я был совершенно им не нужен. Не нужен. И все. Их горе не желало моего присутствия, не ждало моих соболезнований. Они были сами в себе - это умирала их усадьба, угасала их судьба. Большие и одинокие дети на похоронах старого отца. Зачем там чужие?
За очередным подъемом вдруг я остановился: снизу от запада на восток, по всему полю на меня наползала красноватая студнеобразная и тяжелая масса. Подминая под себя притихшую землю и редкие метелки почти безлистых тополей, масса заливала все равномерно, сглаживая все неровности и выщерблины редких неглубоких овражков. В ее тихом, но неуклонном наползании жила непонятная, незнакомая, но жуткая сила. Сила какой-то совершенно новой, невиданной еще формы жизни. Принципиально новой: не грубо раздвигающей старое, не яро борющейся с прежним, а потребляющей, утилизирующей все. На сколько было видно, масса была бесконечна. По ее тускло поблескивающей поверхности иногда проходили слабые судорожные всполохи тайных внутренних колебаний - явно там кто-то агонизировал, усваиваясь в иное качество. Кто-то... кто? Я повернул назад и побежал - нужно предупредить! Предупредить об этой наползающей угрозе!.. А вдруг, не успею?.. Сердце билось с дикой скоростью, сухой воздух раздирал горло, а я бежал, бежал...
Когда я взлетел? Для этого всегда раньше было необходимо усилие, усилие воли, ее концентрация на желании полета. А в этот раз я взлетел даже без точного конкретного толчка и набирания полной груди воздуха. Просто вдруг развел руки - и поднялся в воздух! Немного повисев над землей, опустился в радости нежданного возвращения к той уже забытой невесомости, радости вновь обретенной чистоты и свободы, какой дарило только давнее детство. Собрался, и теперь уже сам, своим желанием, вдохнув вечереющего неба, тихо толкнулся и взлетел повыше. Задержавшись на несколько секунд в двух-трех метрах над землей, скруткой плеч резко обернулся вокруг себя и, убедившись в полной управляемости своим телом, стал подниматься все выше и выше. О! Это наше неизъяснимо звонкое чувство полета! Этот восторженный ужас своей невесомой свободы, непривязанности к Земле, необреченности ей... Где-то там - уже далеко-далеко внизу от низкого солнца к востоку тянулись длинные бледно-лиловые тени, справа от глубоко спрятанной в тальниках крохотной речушки робко расползалось облачко тумана. Вдруг рядом от меня метнулись испуганные ласточки и черными искрами ушли еще выше. Их испуг вернул мне чувство реальности: красная масса уже продвинулась на половину всего поля, липко и навсегда захватывая все новые и новые холмы и ложбинки. Она упорно двигалась на восход - в сторону усадьбы. И теперь я знал для чего мне вернуться! Нужно было предупредить там о приближающейся опасности. Нужно было... Это я теперь был им нужен!
Снижаясь, я быстро летел над своим собственным следом. Слегка покачивая раскрытыми руками, облетал приближающиеся подъемы и жесткие кроны пропыленных редких топольков. Моя тень впереди то приближалась, разрастаясь и пугая дремавших сусликов, то удалялась, превращаясь в путеводный клубочек из детских сказок. Этот полет не сравним с полетом птиц - их усилия прежде всего направлены на борьбу с притяжением, а здесь это больше походило на управляемый лет воздушного шара, где шар - само мое тело. И главное заключалось только в волевой поддержке этого состояния невесомости...
Вот и усадьба. Я приземлился сразу же за воротами и вошел. Нельзя было закричать об опасности: никакими самыми благими желаниями невозможно нарушать траур. Слишком тут у них все было гармонично скорбно... Круглый стол, покрытый гобеленовой с тяжелыми кистями темно-зеленой скатертью, остывший самовар, пара вина, яблоки в высокой вазе дорогого стекла, чайные чашки и стаканы - все это так и не сдвинулось за время моего отсутствия. Три молодых человека все в тех позах, не шевелясь, сидели вокруг на своих высоких плетеных стульях. Только музыка уже не звучала. Я снова, стараясь не скрипеть старыми ступенями, взошел на крыльцо, мимо стола - в открытые настежь двери - погрузился в еще более сгустившуюся темноту. У дальней стены - светлое пятно - это она! Подхожу, осторожно беру ее за локоть и поворачиваю к себе лицом. Жадно вглядываюсь в ее бледный лоб, влажные от слез, обведенные болезненными кругами глаза, в тонкие, прозрачные до синевы губы. Поражает легкость, с какой она повернулась - в ней нет никакого веса. "Нужно лететь!" - я дурацки заискиваю от волнения ее близостью, голос срывается. Она улыбнулась затаенно-прощающей мое непонимание их горя улыбкой. "Нужно лететь. Вы все здесь погибнете!" - я не знал, как описать приближающуюся опасность, не знал, как назвать это, как обозначить. Она опять извиняюще улыбнулась и отвернулась к стене. "Вот, вот - смотрите. Это просто. Да смотрите же вы!" - я взлетел прямо в комнате, немного повисел под потолком около тяжелой темной бронзовой люстры, покрытой сверху целыми сугробами слежавшейся пыли, и опустился прямо... на рояль. Неловко соскользнув с загудевшего инструмента, я бросился на выход. "Послушайте, вы! Скоро здесь все погибнет! Нужно уходить немедля! Слышите, вы, - немедля!" Офицер даже не открыл глаз, поэт вздрогнул, откинул назад длинные светлые волосы, медленно-медленно встал и неровной пьяной походкой пошел к перилам, очень внимательно оттирая забеленный рукав своего фрака. Врач тоже очень медленно всем телом повернулся в мою сторону: " Зачем мы вам? Оставьте, все оставьте." - "Вы поймите, там идет смерть! Вы понимаете? - Смерть!" Врач лениво взмахнул рукой: "Это все равно. Оставьте нас".
Я соскочил на траву и снова взлетел. "Смотрите! Смотрите! Как это легко!" - кричал им сверху, вращаясь вокруг себя. - "Давайте взлетим вместе - это приближается!" Но из них никто даже не поднял голову. Набрав высоту, я перелетел холм: красная масса заполнила собой уже всю ближнюю равнину и широким полукругом подбиралась к усадьбе. Неслепящее солнце садилось в холодную дымку далеких фиолетово-розовых облаков, а над всем, в самой вышине, отчаянно крича, черными точками кружились обезумевшие птицы и от усталости по одной падали и тонули в безбрежной массе. От страха и я тоже пошел было вниз, но тут же опомнился, выровнялся и полетел к дому. Приземлившись теперь прямо на ступени, бегу на крыльцо, мимо стола - в открытые настежь двери - погружаюсь в вечернюю темноту залы. У дальней стены - светлое пятно - это она - она даже не сменила позы! - а смерть уже так близко. Я припал на колени, протянул к ней руки: "Да услышьте же вы меня, наконец! Надо уходить - здесь нельзя оставаться ни минуты!" Она только слегка сжала в остром кулачке платок и подняла плечи как на удар. "Там √ смерть, смерть всему. Всему!". Я вскочил с колен и решительно попытался за локти повернуть ее к себе. "Отпустите сестру немедленно" - в дверях четко очерченным контуром стоит офицер: холодное лицо с длинными бакенбардами, николаевский до колен мундир, золотые эполеты с искрами. "Я хочу спасти ее. Вы - как хотите, а ее нужно спасти". Он стеклянно смотрел мимо, сзади появился врач: "Уходите. Нам уже все равно - нам уже нечего терять". - "Да вы же все молоды! Мы же можем взлететь - это так просто. Нужно лишь только захотеть! Только захотеть┘". - "Мы никуда не пойдем. Здесь могила отца".
Я разрыдался - я так любил их, они были мне так дороги, я так хотел быть с ними, но... как остаться и добровольно раствориться в этот красный безликий и безобразный студень?! И почему же они сами не хотели лететь как я?! Почему? Почему мы разные?.. Из-за могилы их отца? Но где-то также осталась могила и моего отца?.. Я тоже боюсь будущего... Но... Нельзя же смиряться... И пусть... тоже смерть, но в конце полета...
Склонившись, поцеловал ей пробор - как мученице , осторожно развел плечи братьев и вышел на крыльцо. Поэт, освещенный в профиль последним совсем уже красным лучом, курил длинную тонкую сигарету, синий дымок ее кудрявящейся струйкой тянулся прямо вверх - не было ни малейшего ветерка. Он даже не вздрогнул, когда под натиском массы с хрустом и шорохом ломающихся ветвей рухнула первая береза. Студень, подрагивая от жадности, вылился на аллею сбоку, и сразу упало еще два дерева. Я оттолкнулся и полетел все выше и выше. Выбрал направление и в последний раз оглянулся на массу. Прямо подо мной заполнялся последний островок оседающего когда-то большого и белого дома.
Солнце ушло за горизонт, но наверху было светло. Я летел на восток и рыдал не сдерживаясь. Почему с поверхности Земли исчезала Россия - родная моя Россия?.. Почему сами согласились, и еще на такую - безликую - смерть столь любимые мной люди?.. Земля была уже совсем пустынной и темной, темной до черноты. Серебристые длинные облака узким веером отмечали то место, где завтра обязательно взойдет солнце, а сзади уже робко замигала первая звездочка - Венера.┘
Я рыдал и летел. Летел на восток - к краю Земли.┘ На - восток - к краю... ┘краю...
...к раю?..
Проголосуйте за это произведение |
Хотела проголосовать, но произведение не участвует в рейтинге. Дорогой Василий, пишите еще - просто описывайте то, что Вам помнится. Это говорит больше, чем даже Ваше осознание Ваших образов.
|
Рекомендую всем! Вперед, читатель! В мир Юнга и Кастанеды! Но будь осторожен, не известно хватит ли сил, чтобы вернуться... Каббала и туманный налёта оккультизма, православие и эгоизм - молодого человека, талантливого художника, озабоченного собственным "Я", ищущего подтверждений своей значимости в подсознательном. Поиски эти, - в лучших традициях К.Саймака и И.Тургенева "Призрак", - бесконечны...
|
|
Вот так дела - очень хорошие рассказы. Откуда, из какого-такого опыта? Спасибо автору.
|
По сути: очень много есть мыслей, хотел написать, но потом передумал. Мировоззрение каждого человека складывается и изменяется в течение всей жизни. Хочется пожелать автору, чтобы то, к чему он пришел, было окончательным. Немного пугает категоричность отдельных сентенций. "Вот и мне не доводилось наяву видеть ничего серьезного, кроме как летающих ведьм и балующих домовых" ???!!! Я был бы крайне признателен, если бы уважаемый автор поделился со мной таким своим опытом. Со своей стороны обещаю, что не будет скептицизма. Если Вы согласны, я буду ждать письма на e-mail, в ДК это обнародовать, конечно, не стоит. С почтением
|
Про сентенции. Представьте, в каком кругу я большую часть своей нынешней жизни общаюсь, что даже и не заподозревал, что такие фразы могут показаться "жёсткими". Виноват, забылся. На всякий случай: водительские права и разрешение на гладкоствольное оружие получал через общую медкомиссию. Я сейчас строчу заявленную "Русскую романтическую повесть" с достаточно правдивыми описаниями того, что Вас заинтересовало. Надеюсь, понравится и развлечёт. А, буде время и желание, загляниете на http://www.wco.ru/biblio/books/dvorcov1/Main.htm?mos Там более-менее есть несколько натурных зарисовок "чудес". И у меня что-то с настройкой. Лучше Вы мне сбросьте на е-мейку "HI", а заодно Ваше имя-отчество. Ещё раз с благодарностью за внимание
|
|
|
Уважаемый Василий Владимирович! Спасибо за письмо. В целях экономии времени отвечаю в ДК. Было очень интересно. Читал с завистью: со мной подобного не происходило никогда, а если бы произошло, то, вероятно, жизнь моя стала бы неизмеримо интереснее и привлекательнее. Но, видимо, слишком уж я рационален (О, чувствуете подвох? Уже намекаю на психологическую предрасположенность. Куда денешься от себя самого?..) Еще раз спасибо. Успехов.
|
Это все равно, что начать "Робинзон Крузо" словами, грязная, никому не нужна дыра на задворках цивилизации поглотиоа меня своими жвалами и я тут, как околокабачная идиотка-беззубая старуха, сижу, и выстукиваю дибильным молотком зарубочки на проклятом столбе, который придавил мою собаку. По моему, у автора отсутствует литературный вкус напрочь по крайней мере в этом произведении...
|
"
Земля помогает нам понять самих себя, как не помогут никакие книги. Ибо
земля нам сопротивляется. Человек познает себя в борьбе с препятствиями. Но
для этой борьбы ему нужны орудия. Нужен рубанок или плуг. Крестьянин,
возделывая свое поле, мало-помалу вырывает у природы разгадку иных ее тайн и
добывает всеобщую истину. Так и самолет - орудие, которое прокладывает
воздушные пути, - приобщает человека к вечным вопросам.
Никогда не забуду мой первый ночной полет - это было над Аргентиной, ночь настала темная, лишь мерцали, точно звезды, рассеянные по равнине редкие огоньки. В этом море тьмы каждый огонек возвещал о чуде человеческого духа. При свете вон той лампы кто-то читает, или погружен в раздумье, или поверяет другу самое сокровенное. А здесь, быть может, кто-то пытается охватить просторы Вселенной или бьется над вычислениями, измеряя туманность Андромеды. А там любят. Разбросаны в полях одинокие огоньки, и каждому нужна пища. Даже самым скромным - тем, что светят поэту, учителю, плотнику. Горят живые звезды, а сколько еще там закрытых окон, сколько погасших звезд, сколько уснувших людей... Подать бы друг другу весть. Позвать бы вас, огоньки, разбросанные в полях, - быть может, иные и отзовутся. " и сравниваем этот первый абзац с абзацем вышеозначенного произведения. По моему, читать не хочется, а слова Экзюпери взымывают твою душу ввысь... А эти не взмывают, сразу видна толпа нищих духом голодранцев, которые рассуждают о том, что оин, в сущности, жуткие голодранцы(не могущие себе купить колбасы), и обвиняют во всех смертных грухах этом известно кого. Не в соцреализме дело, а просто в образ мысли... А вообще метод сравнения в критике литературных произведений приемлем?
|
Причем что, Экзюпери не был приверженцем социализма и равенства и пр. Но тем не менее нигде не написал "В задворках НКВД и т.п." или "в полицейском участке Сан-Франциско или Алжира", просто не то все это, не то. Если сравнивать... хехех... Извините, если я что резко сказал, но это требует резкости, иначе можно просто доконформироваться до низвестно чего.
|
А без "литературы" - у меня претензии к социализму лишь те, что в то самое время, когда я искренне верил некоторым школьным догматам, рядом жило и НЕжилось "среднее комсомольское звено". Это и высказалось тем, что Вам показалось основой в моей исповеди. А так-то время 70-90-х - это моя жизнь. Полноценная, полносильная. Лиричная и пошлая. Может, в чём недореализованная. Как уж получилось.
|