Проголосуйте за это произведение |
всё такие вокруг дела ...
ночь пришла в завитках
проблем,
на дорогу в туман свела.
Свиристели, волчки, ежи
встретят сумрак лесных углах,
на болотной воде Кижи
топят маковки в небесах...
Звездной пылью пробит
патефон,
эх, пластиночка, как юла!
Утром доктор подлечит сон,
раз такие вокруг
дела...
1. Allegro
moderate
А всё дело в том, что секретарша отдела кадров нашего вуза выдала мне вчера направление к психологу. Не то что бы меня это оскорбило. Что-то подобное можно было с уверенностью ожидать и ранее, но вот ТОН, которым она объявила происходящее, был поистинне нетерпим!
Якобы студенты на меня жалуются. Якобы я плохо довожу до их разума основы бухгалтерского учета. "Вот вчера, например, вместо изучения структуры журнала-ордера по счету "Касса", Вы зачем-то объясняли им, как выглядят следы енота, а потом рисовали их на доске".
Да, это
было.
И не единожды. Но кто же мог знать, что эти болваны не любят животных, да
ещё и
настрочат на меня телегу в ректорат?! Кто вообще мог знать, что мои
художества
им не понравится?! Я всего-то лишь думала, что они к концу пары успели устать от дебета и кредита. Я просто
хотела объяснить им, какое это чудесное животное,-енот. А в
результате ... глупейшее освидетельствование по тестам.
Выдержка из черновика автобиографии:
"Я родилась в городе N в роддоме . 8. Месяц моего рождения ... июль. По гороскопу Рак. Считаю, что требования писать биографию при поступлении на работу является глупым. Считаю, что факты моих передвижений по датам не могут оказать влияния на мои трудовые качества. Cчитаю, что...".
-Почитайте, почитайте,
Марья Сергеевна. Я же говорил Вам, что ТАМ не все дома. И при этом она так
НЕ
СЧИТАЕТ!
Моя мама плакала. И у моей мамы не было молока. Подруга по палате кормила меня вместе со своим сыном, и от этого я заливалась горючим криком, потому что жуткими резями пучил живот. Мамины руки гладили теперь самое дорогое брюшко на свете, а голос шептал придуманную песенку: "Пусть у кошки болит, у собаки болит, а у Лорочки не болит". По-моему, после этого становилось лучше. Но всё это было потом, а пока мои знакомые, доставленные в назначенный час кормления, косили голубыми глазками в окно и свирепо вцеплялись в сосок, в то время, как я, непрактичная, безмятежно спала. Мама боялась меня будить, и ненакормленную меня уносили. Минут через десять, в светлом боксе (которого не помню), я начинала свою грустную песенку голодного человека: "Гумм-гум- а-а-а-!! Гумм-гум- а-а-а-а!!!", и все это с крещендо на форте. Сердобольные женщины из соседней палаты научили моего тогдашнего, девственно-непутевого, зарёванного родителя дергать меня за нос. Допускаю, что данная мера действительно могла иметь противосонный эффект, но результатом подобного легкомыслия явился вытянутый хрящик с внушительной сливкой на конце, который, видоизменив форму самого носа, изменил с течением времени и всю мою жизнь.
На стекла бокса садились бабочки. Утром дворничихи роддома поливали двор, гремели молочными сеточными ящиками, а город спал, спал...
Это забавный и странный субъект, наш город. Многое здесь изменило нынешнее время, но всё также встречаются у нас пыльные улочки, маленькие дворы на окраинах с ветхими домами и сады-абрикосы. Если идти по дорожкам на юг, то через десять минут срываешься в бездну воды, названную искусственным морем. Оно синеет на горизонте и сочетает ракушки в сандалиях с проезжающим мимо троллейбусом.
В тёмный
опал
воды, расцвеченный клёнами сентября,
падают сухие ивовые листья и молнии
назойливых, еще не успевших улететь
стрижей. В зыбкой топи
отражается
небо, близкое дно и сверкающие спинки грустных мальков. А это мой портрет с
висячими волосами-ушками на фоне оторванных ветром облаков. Здравствуйте. Во
время проведения "пары", ровно в пять часов вечера ударяет нам в окна
дальний колокол. Cтуденты
шутки
ради записывают колокол на свои телефоны. При
выгодном
направлении ветра до наших окон добирается дробь электрички со станции "Дубовка",
-
тишайшей из всех станций ЮВЖД. Там преют на рельсах осиновый
пятаки, местные жители торгуют пирожками с капустой, а в багряной заводи
дрожит
меж стволов дождевая паутина. Да и
вообще, там всё не так...
В разбеге
стремительного времени нет ничего более чёткого и красноречивого, чем
глянцевое
фотоальбомное молчание. А как ещё познать ту
степень
космического превращения, которую претерпел, хотя бы и наш город? На местах,
где подняли головы биржи и банки, в самом центре его, существовали ранее
мохнатые
скверы с округлостями фонтанов,
похожими
друг на друга, как две капли своей воды, - бежевые и строгие, с гипсовыми
зверями и мальчиками,
выпускающими струйки серебра на дно зацветших, треснувших чаш. Люди с фольговыми конусиками эскимо, нелепая одежда (как можно вообще
такое
носить?), пустынность дорожных частей с проблесками "Москвича" или
"Победы"
на горизонте. Разве не странно всё это?. Вот ещё
один
дальний разбег, почти неведомая эпоха: в тени кипарисовой аллеи, бросив
локти
на борт ступенчатого фонтана, остановился запыленный пионерский отряд.
"Артек,
1959 год". Девчонки и пацаны щурятся от солнца,
смеется в теневом луче моя одиннадцатилетняя мама. Длинные, колоколом до
колен
юбки, длинные концы галстуков, помятые рубашки и шорты, россыпь ослепительных панамок. В ногах у отряда
валяется
умерший от жары мраморный лев, а за
спинами людей в резьбе прыгающих пятен млеет маревом царская красота
каменной арки.
И
над всеми, над ними ... пикой вознеслась в небо строгость сурового флага:
"К
борьбе за дело коммунистической партии ...будь готов!".
Себя на фотографиях я не помню. Что существовал один такой сквер, полный одуванчиков и тюльпанов, помню отчетливо и хорошо, всё остальное приходит в явь как смутное ощущение.
Там, в этом ощущении, есть у меня друг Игорек, младший меня на год, - гортанный, густобровый, нескладный, как щенок волкодава и чудной до ненормальности. Похоже, я имею над ним некоторую власть, в силу старшинства и способности пугать несуществующими вещами. Глупейший рассказ о валяющемся в канализационном люке мёртвом милиционере, перестрелку с которым я наблюдала ночью. Описание подземного города, вход в который таится под архитектурной газетной тумбой, уцелевшей со времен 19 века. "Ты думаешь, зря её сохранили? Они каждую ночь, на рассвете роют землю около неё и лезут вниз поодиночке. Один оглядывается, а другой лезет. И знаешь, вылезают такие счастливые и бегут прочь. Даже яму иногда утрамбовать хорошо не успевают". У Игорька открыт рот, а рука медленным движением тянет кожу на подбородке. Завершающий аккорд издевательства: взрыхление земли под тумбой, и оставление отпечатка мужским ботинком. Ссора наших мам о том, что Игорёк не может уснуть. Профилактическая беседа с нами двумя. Иногда по секрету мой дружок говорит о своей тайне (её знает и моя мама). Они всей семьей (исключая дедушку-гинеколога, который останется сторожить квартиру), сидят на чемоданах и ждут отъезда куда-то далеко, где вообще не бывает зимы.
Игорьковый отец появляется в нашем дворе редко, валкой походкой скрывается в подъезде, да и профессия у него странная ... учитель сольфеджио. О нем тоже судят, как о странном. Бедные дети вымокли в жутком ливне всей группой, а он не отпустил ни одного, - заставив раздеться почти догола, развесил одежду каждого на батарее класса. И всё бы ничего, если бы не случайный визит завуча на урок. Вид голых спин, склоненных над линованной бумагой с нотами, так поразил его воображение, что Иван Наумович Кац, он же зав. учебной частью, смог произнести только одну фразу: " Ну ты, Борь, вообще, конечно, немного то-го".
Каждый день дедушка Игорька посылает нас в магазин за сметаной. Мы бродим по лабиринтам гастронома на совершенно законных основаниях, потому что нас никто и никогда из гастронома не выгоняет и ни за что не ругает. "Молочный" прохладен и звонок своими ящиками, в лотках, усеченных перспективами зала, стоят бутылки с фольговыми крышечками. Сильнейшее и одинаковое желание у нас обоих ... проткнуть крышечку пальцем в её середине, но этот порыв всегда пресекается улыбчивой продавщицей.
Рядом с кассой, нам наполняют баночку сметаной. Игорёк вежливо говорит спасибо, и мы уходим. Подобный ритуал повторяется столь часто, что впоследствии моим родителям приходится читать мне лекцию о смысле денег, а вопрос, почему Игорек их не дает, остаётся без ответа. Только гораздо позднее, когда мы вырастим, мой друг разъяснит эту загадку: дед почти у всего магазина принимал роды, равно как и освобождал от унизительных осмотров знакомых продавщиц во время получения ими отметки в санкнижку. Да, это удивительный человек, его дед! Он так высок и так красив, что на него, пожилого, оглядывается вся улица, а вид Игорька заставляет отчего-то вздыхать мою маму: и почему он не в деда! В моем же восприятии Игорьковый дед никак не может связаться со сметаной, поскольку сметану, товарищи, небожители не едят!
Иногда в
магазине мы пьём соки из перевернутых вниз носами стеклянных конусов, а
после
шаркаем своими сандалиями кучи опавших на асфальт липовых венчиков. Наш
двор,
расчерченный веревками с бельем, разверзается рёвом бордового мотоцикла. И
тогда шарахаются по стволам кошки, стоит пахучий дым выхлопа, а
отвёрнувшаяся вилка
искажает в никеле фары человеческие
мордочки. Там, в холоде серебра и в окружении
склонённого неба парит Игорёк, похожий на мультяшного
гнома, но смеющийся обидно почему-то
надо
мной, так как я, -видите ли! ... напоминаю ему
енота,
показанного вчера по программе "В мире животных". Ну
просто дурак.
Однажды, по совершенно нелепой случайности, во время игры в мяч, я попадаю ногой Игорьку ниже пояса, и он, бедный, не могущий даже встать, корячится в пыли и рыдает тоненьким голоском. Плачущего его уводят прочь, а я, шестилетняя, остаюсь в недоумении: как такое могло случиться, такая боль? Через полчаса он уже играет со мной снова, и смотрит чрезвычайно ласково. Потом, с просьбой поговорить, отводит в сторону двери подъезда и столь же ласково улыбаясь, наносит страшнейший по силе удар в грудь. Трудноосуществимое желание не показать боль, но гораздо хуже боли, ночью, приходит внезапная мысль: а ведь это не Игорёк совершил со мной эту месть, это настойчивым тоном разговаривал с ним в тишине квартиры и внушал необходимость подобного действия тот, с кем я радостно раскланиваюсь во дворе, чьи приветственные возгласы всё ещё звучат в моих снах: или дед, или мать, или сам Боря. "Око за око, и зуб за зуб". А в ответ на это ... ночное, познанное, уже моё: "Никому не верь..."
Каждый день за нами бегает щенок дворянина по кличке Пушок, принадлежащее мне по совершенно необъяснимому чуду... Был ноябрь и страшный холод, и как назло, в тот памятный день нам долго не открывали. Пушок же, сидящий рядом, был молчалив и задумчив. И вот тогда-то, с резко отворенной дверью, у него вдруг обнаружилась веселейшая способность. Голова его, гладкая до сих пор под нашими с Игорьком руками и ничем не примечательная в своей беспризорности, с быстротой молнии выбросила параллельно полу разверстые уши, заполненные светлой шерстью, что сделало его разом похожим на папийона. Моя мама рассмеялась, но тут же, скользнув взглядом вниз, сказала: "Отец всё равно не позволит, ты же знаешь". Через час, обвиснув в жесточайшей отцовой руке, Пушок в полной панике повторил номер с ушами ещё раз, и он, мой грубейший, матерящийся по каждому поводу отец, вдруг усмехнувшись, и глядя поверх затуманенных морозом очков, сказал: "Кобель. Хрен с ним. Лишь бы не ссал".
Прошло около полугода, и Пушок доверчиво носится за нами немой белой тенью. Он уже редко выбрасывает уши, разве что в минуты крайнего удивления. А удивляет его каждый раз бабушка. Она, в десятый раз на дню, глядя Пушку в глаза, медленно наклоняет голову вправо, и собачий зверь, тут же, выдернув антенны-ушки, столь же медленно копирует её движение влево, что заставляет бабушку каждый раз с недоверчивой улыбкой Джоконды певуче тянуть: "Тва-а-арь! Дразнится!"
А это мой дед на пожелтевшем фоне своего рабочего кабинета. 1946 год, массивный стол, тяжелейшие чернильницы и декоративные подсвечники; диаграммы роста производства цветных металлов в СССР ...на дальнем фоне, за выпрямленной, как струна, спиной. Да и как иначе может быть в кабинете директора-полковника пути и строительства? Дед вызывающе красив и строг, как будто прошлись по его лицу неведомые штрихи какой-то немецкой породы, дед уже влюблён в мою бабушку, которая моложе его на девятнадцать лет и работает в соседнем отделе секретарем-машинисткой. Это вот явился к старомодному отцу просить руки его дочери он, этот сорокалетний красавец-ариец с мальчишеской улыбкой в уголках губ, небрежной папиросой, обволакивающим взглядом карих глаз и полковничьими погонами, и (о, ужас!), скатился легким разбегом с лестницы, ударенный в спину моим жестоким прадедом! В тот же вечер бабушка, захватив узелок с рабочим платьем, сбежала к своему Серёже, порвав с семьёй навсегда...
"Её Сергуня"... Отчего они так счастливы на каждой фотографии ... сидящие рядом, переодетые друг в друга в разрез с жестоким характером тех сталинских лет (бабушка в кителе и фуражке, смеющийся дед в её бусах и шляпке), развернутые в пол-оборота над букетом сирени, склоненные над коляской родившегося сына? Всё так, но и деда с его счастливой физиономией можно понять. Это ей, уже почти тридцатилетней бабушке, домохозяйке и матери двоих детей, пришла в голову мысль поступить в театральный вуз Москвы (я так и не уточнила, в какой). Она стояла в толпе семнадцатилетних девчонок смущенная и красная, глядя исподлобья на дверь экзаменационной аудитории. Вошла мягкой походкой немного полнеющей женщины в зал, осмотрела притихшую комиссию, спела романс и прочитала монолог Катерины. Потом, погуляла в скверике, выпила минеральной воды, пролистала журнальчик у цветного киоска и беззаботно вернулась назад уже для того, чтобы найти себя в списке тех редких поступивших счастливчиков, которые оголтело мутузили друг друга на мраморном марше богемной лестницы. Мутузить бабушку, они конечно же не решились.
Бабушкины
трудовые будни полетели весело и задорно. Она как-то удивительно похорошела,
ещё более расцвела и очень часто пела теперь на кухне отрывки из опер.
Однажды, на её пути
в гастроном, ей вдруг
вежливо
козырнули два молодца в строгих шинелях, проводили долгим взглядом удаляющееся пальтишко и вдруг, оторвавшись
от
кремлевских ворот с быстротой волчьей тени, столь же вежливо преградили
дорогу.
Бабушка опешила, а один из них, мягко
взяв её за локоть, и занырнув
в лицо прямыми, не терпящими возражений глазами, вдруг
тихо
сказал: "Гражданочка, вы только не бойтесь, послушайте нас. Вы замужем?
Это очень
хорошо. Не могли бы вы оказать нам услугу?
Cовсем пустяковую-провести
время с
одним хорошим человеком.
Ничего неприличного-просто попить чаю,
поговорить, не более. А за это, обещаем, что будете иметь всё. Вообще, - всё, что пожелаете." И бабуля, рванув
локоть из его руки прочь, и уронив сумочку прямо под кирзу сапог, метнулась в сторону с отчаянным
воплем
на всю столицу: "На помощь!!! Cерё-ё-ё-жа!!! Cерё-ё-ё-жа!!! Cерё-ё-ё-жа!!!".
Молодцы стремительно исчезли, а бабушка, уже на другом конце площади, ещё долго тряслась под рукой своего спешно
уходящего и отчаянно хохочущего мужа:
"Жанка,
дурочка, влипну я с тобой в историю! Чуть к Берия
не влопалась! Совсем сумасшедшая стала! За тобой глаз, да
глаз..."
...У них
cтранные отношения двух влюблённых идиотов, понять
которые
трудно даже мне с высоты своего молодого, неизмученного комплексами времени.
Каждый
раз, дабы удержать красавца мужа от измен в командировках, бабушкина
шаловливая восемнадцатилетняя ручка рисует на его чреслах чернильным перышком летящего голубя мира,
единственно для того, чтобы уже через час!, с пошатнувшейся от хохота
спиной, и струящимися
от слез глазами читать неизменную телеграмму-молнию: "Птичка
стёрлась
на третьей станции!".
...И все-таки прекрасно начавшаяся бабушкина карьера не задалась. Дед сначала спокойно выносил её вечерние театральные репетиции, удивлялся в полнейшем одиночестве дошкольным каракулям мамы и дяди, готовил ужин, повязав бабушкин фартук поверх ремня галифе. Но однажды утром, когда пришлось в таком же одиночестве вплетать умелыми руками бант в капризные косы на маминой головёнке, он вдруг внимательно глянул в зеркало на себя, на маму, снова на себя, твёрдо заложил расческу в карман кителя, и нежно обняв маму за плечи столь же твёрдо сказал: "Всё, Таська, баста! Или я, или театр!".
Конечно
же, неприхотливая бабушка выбрала первое. Наверное впоследствии, захваченная размахом молодой жизни, она ни
о чём
не жалела. Подрастали дети,
успокаивалась жизнь послевоенной страны, дедовы командировки по
проектированию
вокзалов требовали переездов по городам и весям. Уже пожилая, оставшаяся
после
деда одинокой навсегда и очень пополневшая, она, в случае отсутствии в
квартире
моих родителей, приходила иногда из кухни, красная от жара готовящегося
борща,
долго вытирала руки о передник и застенчиво открывала крышку ею же
купленного
пианино. "Лялечка, я поиграю немножко?" Я неохотно давала добро. И тогда
бабушка на слух подбирала песни Клавдии Шульженко,
а
я смотрела на её руки. Они были маленькие и заскорузлые от домашней работы,
но
мне всегда приходила в голову мысль, что наверное
многие мужчины в те сталинские годы их
всё-еще по привычке церемонно целовали. И
наверное бабушке это нравилось. И наверное она
бессознательно флиртовала.
Я часто
думаю
теперь, как повернулась бы её судьба, не скажи дед в то хмурое утро свое
жесткое "Баста!"? Вероятнее всего, не закончила бы она свою жизнь рядовым служащим билетных касс на местном
стадионе
нашего городка... Ведь наш город, хоть и славится своими садами и искусственным морем, но всё-таки
далеко не Москва!
На каждой фотографии дед со своей добрейшей улыбкой подавляет всех и вся, и групповые снимки сталинских санаториев расступаются, словно карточные рубашки,- вниз, вверх, влево и вправо, освобождая место этому состарившемуся мальчишке с заповедным лоском образования от московского университета на кинематографическом лице. Из за его ранних болезней, мы так и не увиделись. "Как бы он тебя любил!"-с мечтательной улыбкой повторяет мама при каждом посещении кладбища. Я стою и не знаю что сказать. Деда сразил инсульт после того, как по чьей-то подсидке его понизили в должности. Бабушка, ещё молодая, сорокалетняя, прижимаясь к его руке, шептала: "Cергунь, ну скажи что-нибудь!", а дед грустно молчал, глядя на неё вдруг вытцветшими глазами. Так неожиданно, в летний день, погибший участок мозга отнял у него возможность общения. Дед, ошеломлённый этой напастью, стал учиться общаться жестами, изобретая их на ходу. Его не всегда понимали. Моего отца, которого студентка мама привела на знакомство в дом, дед встретил в дверях с огромной кастрюлей сливового киселя. Отец недоверчиво косился на кастрюлю, нервно приглаживал кудрявый чуб, смешно улыбался, но пробовать отказался наотрез. На вопрос "Как тебе Миша, понравился?", дед сморщился недовольно и грустно, указывая на нетронутый кисель.
-Пап, но не может же человек нравиться из-за того только, что попробует или нет твоё блюдо? Это ведь глупо, наконец!
Однажды, стоя у плиты, дед случайно обронил на пол кастрюлю с макаронами, и вдруг очень чётко произнес известное короткое слово, так что бабушка, ворвавшись на кухню, начала смеяться и плакать, и танцевать, и тормошить и обнимать его, а он стоял смущенный, страшно довольный произведённым переполохом. В поликлинику они почти бежали... В белом кабинете по просьбе бабушки дед гордо произнес отвратительное слово три раза подряд, нимало не смутив пожилую врачиху. А когда вышел ожидать в коридор, докторша, грустно глядя на бабушку, сказала: "Мне очень жаль вас огорчать, но это и всё, что он сможет. Не плачьте пожалуйста и не говорите ему ничего. Вы просто обязаны для него быть весёлой".
Моя мама скрывает, но я знаю, что есть у неё мучительная щепка занозы в душе, -появившаяся в тот день, когда вместе с дедом, она, подросток, вошла в магазин купить ему шляпу. Дед всё надевал и снимал их фетровые колпачки и горки, смотрел в зеркало на себя и на маму, выискивая в её глазах одобрение собственному выбору. Он их поперемял две дюжины своей дрожащей рукой и поперевешал все неверно, ярлыками в сторону, так что молодая продавщица, наконец невыдержав, спросила: "Вы мужчина, может сами объясните, что вам нужно? А то вот девочка уже заждалась." И дед стал с нелепыми жестами (нелепыми с точки зрения юной мамы) и гулькающими звуками показывать на себе что-то. А мама, дико покраснев от стыда за него, вдруг громко крикнула: "Дурак!" и выбежала из магазина прочь, оставив его стоять с дрожащей шляпой в руке и растерянной улыбкой на губах. Когда он, измученный вспоминанием адреса, пришел домой, она не хотела его впускать,- лежала на диване, захлёбываясь от рыданий, и закрывала голову от звонков случайной подушкой... Дед же, очень долго, до прихода бабушки так и стоял на лестничной клетке, ничего не понимая...
Мама не может забыть этого вот уже свыше тридцати лет, и пытаясь прогнать прочь занозистую щепку, каждый раз повторяет: "Знаешь, как бы он тебя любил?". А я молчу и не умею ничего сказать.
Нереализованная
бабушкина карьера нашла себе место в отцовых приветствиях. Вид бабушки,
поющей в мерных помешиваниях борща
партию Ленского, по утрам вызывает у него неизменный клич: "Артистам
погорелых театров- привет!". В ответ же несется презрительный бабушкин
фырк: "Бешеный, ругательный, родом с
"Демократии"!",-
её эстетической утонченности не дает покоя пролетарский адрес отцовой
прописки: "Улица Демократии, 25". Мои же собственные тоненькие подвывания под бабушкин распев приводят к тому, что в
один не
очень прекрасный день нас с Игорьком решают отдать в музыкальную школу ...
меня,
как субъекта, созревшего по возрасту до внятного клавишного бацания,
а его ... как несозревшего, но достойного восприемника профессии
собственного
отца. С тех самых пор и с того самого
дня являются в моей голове странные, цветные сны.
2. Spirituoso
Вот из заросшего черемухой детского сада меня забирает мама раньше других детей и раньше положенного на это срока. Всеобщий насмешливый гвалт: "Лорку на музыку ведут!", а мне грустно и не хочется поспевать за маминой рукой. Квартира, куда мы приходим из гудящих майских улиц, всегда полна полумраком и тишиной, пахнет совершенно неземными духами, от запаха которых вздыхаем мы вместе. Я хнычу в темноте коридора, топчусь за скирдами плащей, вихляюсь и упираюсь, пытаясь отдалить мгновение встречи, но твердая мамина рука выталкивает меня под застенчивое "Здрасьте!" в чужую комнату. Там, среди зарослей пальм и фикусов, в окружении роскоши шелкового халата сидит женщина, лица которой я уловить не могу, потому что лицо это меня совсем не занимает. Но я знаю точно, что женщина эта полная и душистая, говорит протяжно и нараспев, и что у нее есть маленький мальчик Cережа, старший меня на два года. Сережик, скользя по паркету, врывается в комнату вихрастым зигзагом, а женщина певуче показывает его школьные тетрадки, отмеченные красной звездочкой. Звездочки эти чудесны и обворожительны, такие звездочки наклеивают на тетрадки только отличникам, но что такое "отличник" понять невозможно. У Сережика есть еще одно удивительное свойство, - это его коллекция точных мини- копий автомобилей, сверкающая лаком за стеклом серванта. Каждую такую копию женщина дарит Сереже за полученную пятерку, и машинок этих бесконечно много. Мамина рука досадливо тянет меня прочь от серванта, а в ухо ползет сердитый шепот: "Ты совсем как дурочка. Что рот раскрыла? Ты же не мальчик?!".
Мы начинаем занятия, но толку от них нет никакого, потому что мою лапку, лежащую на мостках клавиш, накрывает сверху пахучая рука женщины ...мягкая, важная, с толстыми пальцами, скрепленными перстнями и кольцами. И вот от этих перстней мне нет спасения. Я не могу смотреть на ключи весёлого Кабалевского, я напряженно слежу за пальцами, пахнущими раем, я стараюсь извиняться перед мощными рубинами и бриллиантами, оправленными в золото. Я совершенно не понимаю, что от меня требуют. Я просто существую в другой плоскости от них. Мне за что-то ставят пятерки и меня за что-то ругают, над моей головой пролистывают ноты и объясняют термины, меня о чем-то спрашивают. Cтранно всё это.
Однажды, в наполненный солнцем майский день, из уст женщины вылетает слово "экзамен" и что "волноваться не надо". Впервые, за все время занятий меня ведут не в духоту квартирного фикуса, а в огромный зал, вспоминать который нет сил. Я опять существую не в нужной плоскости. Меня сажают вверх под небо, прямо под лавровую ветку с Чайковским, устанавливают под ноги многоэтажные подставки и мои пальцы, лишившиеся поддержки ювелирных камней, неуклюже тычут в ставшие вдруг враждебными белые мостики. Это закончилось тяжелым позором, потому что меня, плачущую, куда-то повели. Cправедливости ради надо сказать, что моя мама тоже плакала мне вслед, но по совершенно иной причине. Как раз тогда, когда я рюмзила свой нос над умывальником туалета, летели в гулкие лестничные квадраты школы недосягаемые для маминого понимания трели и разбеги под руками таких же как я, шестилетних карапузов, но объединенных классом совершенно иной женщины. На мамин вопрос, можно ли к ней перейти, соседка родительница пояснила змеиным шепотом: "О чем вы говорите? Да совершенно нереально! У неё спецотбор по сверхталантам, она их ищет из всей массы, потом отбирает двух-трех. Поговорить конечно можете, но вряд ли. Тем более, что она девочку вашу слышала!!"
Да. Только теперь и можно бы было благодарить ту родительницу. Но мама моя настояла, и очень скоро её рука втолкнула меня в сводчатую белизну строгого класса. Сверху раздался женский смех, я подняла взгляд, и вот тут-то впервые стала постигать себя в текущем мире. Серые зрачки с бликами черных крапин облили тихим презрением, нервно вздрогнули крылья прямого носа и левый уголок губы. Леди Макбет, королева Марго! Противоречивость черт этого лица меня преследует (увы!) до сих пор, а нежное эхо очарования, схваченное разом на средневековый портрет, удалось встретить только впоследствии на фотографиях балерины Плисецкой. Да и недаром, потому что в жизни моей "Валечки" тоже был профессиональный балет, дополненный впоследствии консерваторской сюитой с филологическим факультетом впридачу. Почему она меня взяла? Она говорила, что сама не знает. "Такую дуру как ты, ещё поискать!! Давай ещё раз, с третьего такта!".
Моя мама в
тот день была очень весела, восторженно рассказывала бабушке подробности
моего
перехода, описывала разговор с учениками, с которыми познакомилась в тишине
коридора. "Такой славный мальчик Аркаша. Взрослый, серьезный. Говорит, что
устал. Чудо, а не мальчик! И Наташа
очень хорошая. Румянец во всю щеку. Коса по пояс. Но неразговорчивые оба.
Может,
характер такой?". Ведала ли мама тогда, что точно также не узнает и мой
характер впоследствии, когда изменюсь я в худшую сторону чрезвычайно. Это
вот я,
навеки теперь необщительная и замкнутая,
стою в коридоре, ожидая класса, и на восторженные расспросы глупого
родителя отвечаю угрюмо и односложно:
-Тебе
нравится учительница?
-Да.
-Много
занимаетесь?
-Да.
-Наверное и настроение всегда хорошее?
-Да. Просто устала. Голова болит.
Как еще объяснить мою Валю? Она не была женщиной в нормальном смысле этого слова, потому что женщины, не имеющие детей, очень часто все-таки остаются женщинами. Наши отношения учеников и учителя были кошмарны. Если вас когда-нибудь бил наотмашь по лицу человек, которым вы тайно восхищаетесь и чей взгляд ищите с преданностью лакея, может быть вы меня и поймете. Это та женщина, которой хотелось посвящать стихи, несмотря на всю силу своей ненависти к ней. Она снисходила до ласковой речи и через минуту могла разбить пальцы в кровь сброшенной в бешенстве на руки крышкой рояля, так что хирург поликлиники безуспешно допытывался "кто?". Успехи её учеников сводили с ума посторонних родителей. Родители же собственные, с тревогой вглядывались в своего ребенка, который бледнел от испуга и радости при виде знакомой балетной фигуры.
Она вытравила у меня малейшую способность к девчачьему легкомыслию; удалила прочь заклад уверенности в собственные силы, сделав отчаянной тряпкой на всю оставшуюся жизнь. Научила идеальному стилю в одежде и поведении; скорректировала речь, навеки убрав из неё простонародные "гэ"; приказала пожизненно не доверять никому, кроме себя, существовать по закону волчьей стаи, оставаясь при этом интеллигентом, способным заплакать от звука жалующейся скрипки. И теперь, как говорится, со всем этим на борту, нам надо бы попытаться взлететь.
Всё в
наших
занятиях было ненормально. Мы жили как два ненавидящих друг друга человека,
обладающих общей тайной. Тайна эта появилась с того самого дня тех первых
уроков, когда Валечка вдруг обнаружила у меня полное отсутствие слуха. Нота,
взятая ею, отказывалась повторяться под моими
руками. "Приехали",
-сказала Валечка и усмехнулась:
-Нет, ну
что-то подобное я конечно от тебя ожидала, но не настолько. А какую-нибудь
песенку сможешь подобрать?
Я воспроизводила заказанную мелодию, находя её методом быстрых проб и исключений, которые корёжили мою инквизиторшу, как молитвы черта.
-С ума сойти. Значит тебе нужен эталон звука извне, без этого никак. Подожди, я сейчас подумаю. Это почти анекдот. Дружок, милый, но ведь это означает твою уязвимость в любую минуту! При срыве руки с клавиш, тебе уже ничем не поможешь. Конечно, можно будет учить намертво, но ведь это не выход...Кошмар!
Валя стала относиться ко мне как к чуду, лучшее дело для которого, это его изничтожение. Она и уничтожала меня впоследствии такими произведениями, при исполнении которых руки не находили эталона звука вовсе. Это давало свои результаты. На экзамене по чтению с листа, я, непривычная к мелодизму, вдруг не заметила обратной смены ключа в мимолетном перекрестии правой руки через левую. И как всегда подумала, что так и должно быть в этом жестоком мире музыкальных людей. Не подозревая подвоха, я продолжала играть, закрепившись в позиции танца маленьких лебедей до последнего такта. Cтоит ли говорить, что музыка получилась аховая! Присутствующие преподватели выбегали из класса, продолжали хохотать в коридоре, потом долго совещались за закрытой дверью, но впоследствии торжественно объявили мне "четыре"- за "мужество". Так я вошла в историю школы. Валечка после этого случая стала ненавидеть меня патологически, что не добавляло здоровья в психику. А меня, с Валиной же лёгкой руки, публично стали называть "медведем".
Игорьковый отец узнал о моей особенности на собственном
уроке и Игорь, которому посоветовали уйти
из музшколы, несмотря на отцовую
власть вообще, жалел меня искренне, задумчиво оттягивая кожу на
подбородке:
-Наплюй,
не
переживай. Бетховен вообще был глухим.
Смешной Игорь. Мы, уже почти четырнадцатилетние, бродили по дорожкам сквера, загребая кучи листвы, а он всё старался меня веселить, как будто немного извинялся за собственную причастность к клану Бори, -который теперь регулярно ставил мне двойки в музыкальный дневник.
-Я сегодня тоже пару схватил, по математике. Татьяна говорит, что я выродок.
Перед
глазами
разворачивалась тетрадь с грязноватым росчерком синих цифр и графиков, под
которыми, рассеченная красной чертой, ютилась на полях одиннадцатилетняя
каракуль: "Где-то здесь я потерял корень. Просьба не
отмечать".
Игорю стало не везти в общеобразовательной школе точно так же, как не везло мне в музыкалке. Его за что-то били, и за что-то сильно не любили. Он приходил после занятий смятый, но всё также с улыбкой, звал гулять. Мы и гуляли теперь очень часто, как два товарища по несчастью. Я старалась его развлекать приходящими стихами: "Был наш класс всегда весёлый, всяк отзывчив на дела. Мы со всей дружили школой, школа в ужасе жила". Он воскресал, протягивая руку к подбородку, пытаясь запомнить экспромт: "Но она и виновата, что сошлись в один рыдван двадцать два дегенерата плюс отличник Браверман". Игорь был благодарный слушатель, и свалившийся сверху ежик каштана, не отвлекая ни на миг, позволял завершить: "Говорил директор Петя, пропустив аперитив: Скажем прямо! Дурьи дети! Аморальный коллектив".
У меня незаметно стало что-то происходить с руками. Прямо на середине ответственной вещи, при воспоминании о Валечке, пальцы начинали нервно дрожать, мешая играть. Я усилием воли пыталась сосредоточиться на другой мысли, и это часто помогало. А сама Валечка? Её отношения ко мне я всё-таки не могла уяснить. Она вдруг смягчалась иногда, давая мне гораздо больше самостоятельности в исполнении, стояла молча, отвернувшись лицом к окну. Cлушала внимательно, не подавая вида, а после долгой паузы говорила: "Посмотри, какой лес на стекле! Совершенство мороза. Вообще красота удивительная! По-моему просто кристаллизацией это объяснить нельзя. Из такого папортникового леса выходили когда-то динозавры. А потом природа взяла и заморозила его на память". Пауза и мой растерянный клавишный бряк. "Cможешь описать этот лес звуком? Красота и ужас одновременно. Давай, попробуй".
Я играла
точно так же, как и до этого, но при этом обрабатывала рифмами Валину
фантазию:
"С крыш дым валил, и в блеске глади, так сразу, на вечерний слой, под
кобальт
вытянула платье тень лапки ели ледяной...".
И всё-таки однажды мы объяснились. Было это на Чайковском, под его "Октябрь". Валя пыталась меня вразумить. "Пойми, -заговорила она. Это ведь не просто осень. Это почти отчаяние, скука, безысходность. Выйти на улицу нельзя, а очень хочется. А знаешь, почему? Потому что ты талантливый человек, тебя ждет за сотни верст любимая и сложная женщина. А уезжать запрещено из-за обострения болезни. На улицу можно смотреть только из окна. А там дорога и дождь. Погибающие астры на клумбах. И кашель с кровью в платок. Но при этом всё-таки не полное отчаяние, а есть небольшая уверенность и в лучшие дни. Кстати, они были заочно очень дружны, ты знаешь об этом? Чайковский и Чехов. Ладно, давай играй. Как получится".
И после длинной паузы, когда были сняты руки, она, всё также глядя в окно, вдруг сказала:
-Вообще, у тебя удивительный звук. Ни у кого из
наших не могу такого добиться. Это у тебя что-то
врожденное,
вероятно. Как и твоя патология. Такой звук, что хочется плакать. Попробую
тебя продвинуть
на конкурс. А там будь, что будет.
О возможности конкурса первым от меня узнал Игорь. Но ему теперь было не до меня, потому что он начал сочинять рассказы и повести, а писательский эгоизм требовал внимания. Я отныне слушала все подряд. Про средневековые замки и карточного Джокера. Про собрания пиратов и золотого поросенка в трюме. Про сумасшедшего художника. Один раз в его рассказе встретилась утонувшая учительница математики из средневековой школы. Мои вердикты были осторожны: "По-моему, ты подражаешь Гофману, но мне нравится".
Мои руки творили теперь на клавиатуре истинные чудеса, удивляя и настораживая Валю одновременно. Чем ближе подходил конкурс, тем более смягчалась она ко мне, ласково требуя, всего лишь "не заиграть". Нас, десятерых "счастливчиков", сводили теперь всех вместе, в Большом зале школы на пробы акустики.
Все мои соперники были удивительны. Девочка Женя c гордой постановкой головы в белых бантах пугала своей моральной силой. Композиторша Юлька в очках с плюсовыми диоптриями яростно возмущала Валю полнейшим презрением к её наставничеству. "Маленькая дрянь! - чеканила Валя из глубины паркетного зала. ...Опять всё делаешь по-своему! Кульминацию превращаешь в бардак! Я с ума от вас всех сойду!". Юлька тяжело сопела, улыбалась, но снова давала нелепейшую трактовку заигранному до дыр Бетховену. Позже всех приходила пятнадцатилетняя баскетболистка Светка, с пальцами-щупальцами, которые могли захватывать полторы октавы. Светка играла сонату Скрябина, и из-за этого казалось сумасшедшей.
Все мы, ожидая пробы зала, собирались внизу под сценой, сидели, грея руки в варежках в ожидании появления Валечки на красном русле ковровой дорожки. После наших болезненных сыгровок в зал заводили ещё одного ученика, от вида которого обрывалось что-то вверху живота. Мальчика-скрипача звали Славой, и был он удивителен чрезвычайно! Слава, высокий и тоненький, в черных брюках и черной жилетке на белой рубашке казался странным во всем: никогда не носил пионерский галстук, имел такие же паучьи, как у Светки пальцы, был острижен черным каре до плеч, - совсем как девочка. У Славы был страшный дефект лица: левая щека, располосанная шрамом находила на губу, губа кривилась вкось, не давая возможности говорить. Мы и боялись с ним заговаривать, смотрели молча, как он расчехливает свою скрипку, блестящую лаком в темноте зала, как сжимает её гриф. Но таинственнее всего было то, что мы случайно услышали от пьяненькой гардеробщицы, принимавшей перед сыгровками наши пальто. Под длинным, черным каре,-cказала гардеробщаца, - у Славы не было ушей!
Эта новость ошеломила и прибила всех.
Открывшая
рот Юлька, кажется впервые в тот день выполнила все
требования Вали, забыв о собственном "я"! Нет ушей! И при этом, у него,
кажется, абсолютный слух?!
Слава всходил по ступеням сцены медленно, как тонкая чёрная птица, задумчиво вскидывал скрипку к плечу и, кривя губу, ударял смычком. Однажды мы видели, как он говорил с Валей, и она почтительно гнулась перед ним, словно заискивала. Когда ему давали передышку, он стоял боком к нам и трогал смычком ножку стула. Его преподаватель Балакирев, в сыгровках Славы не участвовал, и, доверяя его чужой женщине, приходил лишь к концу. Высокий и сутулый, с чёрной бородой-скобочкой Балакирев растерянно улыбался Славе, а Слава, нахмурившись в ответ, играл контрольный вариант.
...-Вы-сту-паает!!!... Эхо и тишина зала вынесли меня на сушу, а свет сцены ударил по глазам ярко и больно. Но все было хорошо, и уже не могло быть иначе, так как я, оставив далеко позади опасную Женьку с её бантами, удивительным образом прошла в третий тур. Мною гордилась Валя, за моей спиной ползли слухи о том, что ей теперь могут предложить работу в цирке, на тренировке медведей.
...-Вы-сту-паает!!!...
А
мои руки уже далеко ушли вперед. Чудесно промахнула
соната Гайдна, сошла в зал на острых стаккато труднейшая тарантина и понёсся прочь последний, но оголтелый в своей технике Черни. И
тут...
Я зачем-то подумала, что не знаю, как его зовут. Этого Черни. "Как зовут Черни?",- настойчиво повторил внутренний голос и рука на десятую долю секунды вдруг снялась с клавиш. Свет рампы отшатнулся прочь и мозг, натренированный часами на ночное и безошибочное воспроизведение любой вещи, стёр внутри себя всю информацию.
Я тихо сидела в своей маленькой смерти, опираясь рукой в черный лак Стейнвея и слушая правым ухом недоумевающую глубину зала. Потом, не ощущая ватных ног и, глядя прямо перед собой, прыгающими пальцами опустила крышку, поправила, не соображая, что делаю вообще, узел пионерского галстука и на столь же ватных шагах пошла прочь.
Уже впоследствии где-то я читала, что в роковые минуты жизни, мозг человека спасительно глупеет, производя из нас идиотов. Мой собственный пропустил мимо значительный временной отрезок, возвратив к жизни слух, раздраженный разлетом виолончели. Уборщица мокрой тряпкой елозила мрамор на пороге зала, а прямо на меня, из коридорного эха судорожно набегали знакомые каблуки-шпильки. Валя подходила молча, словно в замедленной киносъемке. Ах, зачем мы были тогда не одни на этой лестнице?! Она пошатнула меня замечательной пощёчиной, такой откровенной и звонкой, что женщина, ахнув, бросила швабру и мягким клубком метнулась ко мне, пропустив развернувшуюся Валю мимо. А я, уткнувшись носом в униформенный синий халат, старалась всего лишь навсего что-то бормотать в свое оправдание.
Через два
месяца мы попрощались. Я попыталась подарить Вале хрустальную вазу, насильно
навязанную мне мамой, но из этого ничего не вышло. Она лишь усмехнулась
сумрачно
своими удивительными зрачками и вбила вазу обратно мне в руки. А на прощание
сказала: "Представь, какая красота. Меня никогда теперь не будет в твоей
жизни! Если бы ты не была ребенком, можно бы было напиться".
3. Dolce e molto
doloroso
И
всё-таки... Подводя итог всей моей
молодой и взбалмошной жизни, следует
отметить следующее. Эти несколько лет кошмарного существования через призму
Вали, выжгли мне грустным лазером в
душе
любовь к совершенно не познанному до
этих времён человеку ... моей
бабушке. Наверное,
если бы не Валя, не сохранила бы я так чётко свою память о ней, маме моей
мамы,
моей "Амфибии". Бабушка запомнилась мне исключительно через музшколу. Cтало быть хоть в этом есть добрый
знак.
...Её
толстый
силуэт, переваливающийся по утиному сбоку-набок, в
ясный майский день спешит на рынок за букетом сирени к экзамену и вот, уже оказавшаяся дома, бабушка осторожным
движением (вдруг отвергну?) протягивает мне на ладони несколько венчиков: "Лорочка, съешь, зайчик, они с
пятью лепестками! Может быть Валя "пять"
поставит?"
Моя милая бабушка! Я морщилась и покорно ела.
Ещё под один урок, бабушкины руки, неимоверно щедрые от любви ко мне, выливают мне на галстук пол-флакона "Красной Москвы" и Валя отказывается со мной заниматься наотрез, даже при открытом окне.
Один из смешных и грустных дней опять же одновременно, потому что существование Вали как таковое, могло смешивать все антонимы жизни в их неделимую круговерть. Валя доверила мне на неделю эксклюзивные ноты, добытые одним из родителей в школе Гнесиных из-под полы и втихую, так как в то время всё вообще доставалось с превеликим трудом. Я уносила их как священное писание, трепетно прижатое к груди, cопровождаемая змеиным наказом Вали: "Cмотри не помни!"
Ровно через день нот в квартире не оказалось. Мы обыскали всё и вся, перевернув квартиру вверх дном! К поискам подключился даже мой апатичный отец, презирающий музыку в принципе и желающий доказать, что в мире нормальных людей бесследных пропаж не бывает. Увы! Нот не было. В последующие два дня мы еще возобновляли поиски, набрасывались на всё, что имело бумажный вид, но на третий день окончательно смирились. Мама моя стала сочинять возможные версии к оправданию. "Скажем, что квартиру обворовали",- говорила она бодро,- "cкажем, что забрали всё!" Отец этого уже вынести не мог и кричал из другой комнаты: "И не забудь добавить, что вор всю жизнь мечтал о вашем поганом Сибелиусе!"
И вот
тогда-то, в одну из этих их перепалок, из кухни внезапно заскочила
счастливая
бабушка с замороженной курицей в руках. Поверх курицы пестрели погибшие,
заиндевелые
форшлаги с диезами, бабушка почти
плясала от радости и ликующе
поясняла: "Лорочка,
я ведь со слепу не
видела,
что это ноты! Просто взяла, что первое попало под руку!"
Мы, идиоты, орали на неё потом все вместе. Горько плачущая бабушка молча выбирала из куриного жира на картонку уцелевшие такты, а отец, раздосадованный плачем тещи, гладил мне волосы и нарочито громко говорил: "Лялька, не переживай ты так. Сожрём мы твою музыку за милую душу!"
Осень, и я иду с бабушкой за руку, всё в ту же школу. "Знаешь, -говорю я грустно, мне в этой четверти по математике будет "три", и меня не примут в октябрята! Значит у меня не будет октябрятской звёздочки на платье! ". Бабушкина теплая рука крепко сжимает мою лапку, а сверху несется певучее и удивительное: "Лорочка, зайчик, так пойдем сейчас вместе в "Детский мир", купим тебе звездочку и прицепим на фартучек!..
Моя милая бабушка! Как слишком просто, как греховно разрешала она мои проблемы! Её метода воспитания, чудовищная в своей антипедагогичности, могла завести меня в гораздо худшие дебри. Может быть всё было бы так, а может иначе. Но вот многое уже позабылось, превратилось в безбрежное море, а помнится почему-то именно этот простейший порыв: Зайдём в "Детский мир" и купим!...
Грустно
то,
что почти во всех своих воспоминаниях я вижу её слишком часто плачущей: она
плакала горестно из-за погибших нот; восторженно, с закрытым руками лицом
...
от мимолетной игры Вали (ошеломившей однажды Стейнвея
неизвестным Рахманиновым); плакала от тоскливой жалости ко мне после нашей
ссоры из-за моего нежелания заниматься, когда "Амфибия" в своем бурном порыве сама же
и
ударила мне руку платяной вешалкой, по-настоящему отбив палец; а уже дальше,
по
памяти, - она плакала каждую ночь в своей комнате,- очень
тихо, боясь кого-нибудь разбудить. Просто наступил такой период, когда она
вдруг почувствовала, что больше никому не нужна. Мама из-за болезни бабушки,
заменила её на кухне и научилась готовить борщи. Я, хотя
бы
и сносно, стала подбирать песни Шульженко. Отец
научился жить без их взаимных перепалок. Уходя на работу, мы говорили ей:
"Не
скучай".
А теперь я прошу отдыха, я делаю отступление. Нет возможности объяснить всё то, что случилось после. А была ссора, после которой я, шестнадцатилетняя, объявила бабушке бойкот. Ну скажем так, обозвала она меня плохим словом, очень плохим и в общем-то незаслуженно. Не было ничего в этих телефонных звонках ко мне человека с акцентом кавказца, да даже если бы и было, теперь это уже всё равно. Кажется она всё хотела помириться, так как смотрела каждый день из своей комнаты, заглядывала просительно мне в лицо, с трудом ходила в свои банки, но просить вылить в туалет боялась, ждала мою маму с работы, так как я всё молчала.
Мы молчали месяц, она прислушивалась к моим телефонным звонкам, безуспешно пытаясь продолжать жить моей жизнью. А потом наступила та странная ночь, когда она вдруг в два часа зажгла лампу и попросила у меня аспирин, и , протянув назад стакан просительно сказала: "Лорочка, давай помиримся". И я вдруг сказала "Давай". И надо бы было спокойно идти спать, но отчего-то почувствовала я что-то необычное в этой ночи, потому что внезапно встала на колени посреди своей комнаты, и начала жарким речетативом просить Бога послать бабушке долголетия, дать пожить ещё. Помню, что простояла я с этой просьбой до утра, а в два часа дня в соседней комнате смолк её кашель.
Вечером, после всех жутких хлопот, я проскользнула в комнату и увидела ЕЁ,- большую и толстую, лежащую в новом платье с добрым и улыбаюшимся улицом. Стояла и смотрела на неё целую вечность. А ещё смотрела на иконку, которая теперь валялась под стулом. Бабушка всегда гладила икону по лицу, а до нашей ссоры звала меня "поднять "Боженьку", потому что икона последнее время часто падала на пол. Мой взгляд всё притягивался к этому, дорогому ей изображению. Какая-то мысль не давала покоя и что-то страшное начало медленно занимать голову. Я стала быстро собираться на улицу, в августовскую ночь, искала руками неизвестный предмет и не умела найти его. Наконец, схватила в руки тяжёлую бутылку из под шампанского, и ещё не зная зачем, побежала от дома прочь, в цветущую темноту табака. Бежала целенаправленно к главной городской церкви и встав перед её дверью, со всей, могущей только быть силой ахнула в мелкую пыль бутылку на лик Христа...
"Что
было,
то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под
солнцем. Было нечто, о чём говорят: "смотри, вот это новое"; но это было уже в веках, бывших прежде
нас"...Но
время не лечит. Я продолжаю жить жизнью спокойного человека, меня не
наказали. Я
умею слушать колокола, и под их перезвон молю небо о продлении здоровья родителям...
Но если бы
меня спросили всё те же студенты... Если бы они
просто спросили, что есть самое важное в жизни?! Я бы сказала им
так. Наплюйте на дебеты и кредиты, наплюйте
вообще
на всё. Помните только одно. Как бы ни было сложно Вам в жизни преступить
свою
гордость! Какая бы не терзала вас внутренняя мысль! Прощайте своих родных
сразу,
не оставляя на потом, так как нет страшнее тех минут, когда под аромат
табака,
закрыв лицо и не разбирая дороги, бежит по Гефсиманскому саду в темноту ночи Иуда
Искариот...
И всё-таки что-то изменилось с тех пор. Не могу сказать как, но стали вставать перед моими глазами иные картины.
В тишине
сумрака
наступающего вечера по сожженной солнцем земле бредет караван. Cкрипят
колёса
повозок, хнычут утомленные дети, жмутся друг к другу и закутываются в
покрывала
продрогшие женщины. Высоко-высоко, в вечернем мареве воздуха, парит
рыжий сокол. Луч заката, смягчающий горизонт, уходит в зеленый оттенок неба,
а
ветки куста на скале зацепили первое
дыхание тумана. Молодой мальчишка на последней лошади оглядывается назад, - а там, за плечами, в предчувствии мрака росистой
ночи,
розовеет в ласковом облаке и тянет к себе взгляд непостижимый, таинственный,
древний Синай. Кипит и пенится мелкая речка под
ободом колеса, фыркает лошадь в потяге повода, ступает копыто в сухой щебень
гальки и оживляется глухой разговор спешенных людей.
И тяжко осев под гнётом брусьев из диковинного древа ситим, движется впереди громоздкий транспорт. В деревянных бортах его под древними лучами заката блещет золото, скрытое стопой красных и синих бараньих кож; раскачен мерной поступью виссоновый пласт.
Но вот снова досадно размыта в едучей слезе древняя картина, смолк звук каравана, есть только знание о чужом человеке, разрядившем утром в невинно гуляющего, молодого и потешного кота Кузю пневматическую винтовку и собственноручно бросившем остывший серый комок в отходный ящик соседнего двора. Горит свеча на столе, растапливая тёплый воск, лепится, как в далёком детском саду человек с ружьем, стучит о стену форточка. "Ворожеи не оставляй в живых". Ах, это она, снова она, благословенно бежит по глине мелкая речка, бряцают мечи в ножнах конницы, скрипит ось колеса, а острый конец иголки мягко входит в податливый воск. Я спокойна, я счастлива, я знаю, что этот человек мёртв.
Цитата из
древнего
справочника психитрии: "самолюбие, личный
интерес,
каприз, та или другая цель могут понудить лиц, с недоразвитием
интеллектуальных
чувствований заняться наукой; при отличном начале, скоро врожденная слабость
проявляет себя и не испытывая приятных ощущений при исследовании, утешающих
скромных и даже скудно одаренных тружеников науки, лицо с подобной
патологией
забрасывает научную работу, оставляя лишь блестяще написанное вступление,
первую главу и т.п.". Чудесная научная база к объяснению моей
профнепригодности. Люблю я случайные справочники. А всё-таки разве не
подарок
эти "скромные и даже скудно одаренные труженики науки"? Они устроили мне
вчера последнее предупреждение на кафедре. Cказали, что открыто демонстрируемая
в
вузе нелюбовь к диссертации напоминает им склонность к суициду. Sic!
До этого
был
осенний день, когда гуляли мы по скверу с Игорьком-десятиклассником, уезжающим назавтра прочь, в свою неведомую
страну. Помню, что было холодно, и
только что прошла последняя как оказалась вообще в истории, ноябрьская
демонстрация. Игорёк, неравнодушный в детстве к брошенным шарам и цветкам на
палочке, всегда канючивший у меня достать их из
урны, сегодня
уже и не смотрел на них, лежащих на дождевом асфальте. Это означало лишь то,
что мы стали скучно-взрослыми. Но
всё
было то же вокруг. Шатался разбитый
мужичонко с транспарантом в руках и по
прежнему была заперта самосвалом арка нашего двора, дабы его простые
жители не нарушили размаха ликования своего же народа на
улице.
Мы опять загребали листву и наблюдали синицу, раскачивающую форточку окна дома политпросвещения. Пар изо рта делал нас похожими на курильщиков, а рука Игорька, оттягивающая кожу на уже подбриваемом подбородке, немного дрожала.
"Какая погода сейчас?",- хриплым голосом и не глядя мне в глаза,-любимая игра, в которой читалось в недавнем детстве стихотворение на тему погоды. "Льёт без конца, в лесу туман...",- опять эта синица на ветке дерева. Как ты думаешь, почему она в отличие от воробья не боится человека? Ведь берёт же совершенно дикая зимой корм из рук- "Зачем в лесу, среди дождя, томясь всем миром и сторожкой, большеголовое дитя долбит о подоконник ложкой...". Посмотри, Игорь, какая собака! Может сходим, возьмем зонтик? И далеко-далеко, со стороны, глухим голосом незнакомого человека: "Почитай своё".
Отсутствие лесной сторожки
вокруг, скука жизни и мои стихи ему напоследок, сырые и тусклые в шорохе
дождя:
Cлушайте, все! Не надо! Письма искать в ячейке. ... Нет там того снегопада, прожитой нет скамейки! В поисках новой жизни, может быть лучше прежней, ключики не берите в старый карман одежды. Что там? Не стало мечтаний? Плюньте, - всего не стало! Все мы как Машенькин Ганин, не для того вокзала...
4.
Tempo di valse
Что
принесло
мне новое время, помимо всех прочих недоумений, вызванных им? Граждане,
милые
граждане! Зачем явилась на свет эта чудовищная в своей несправедливости
потеря
подписки?! Ушёл вместе с ней в небытиё, на мягких эпохальных взмахах, восхитительный одур новоокрашенного подъезда, из жестяногоящика
почты которого вываливается на тебя разом эта сложнейшая смесь глянцевых
иллюстраций, мягких и грубых страниц всех возможных на свете журналов? Я
бросаю
прочь синюю форму с кружевным воротничком ради надписи, обнаруженной еще в
подъезде: "Марс по-прежнему останется самым заметным звездным светилом
неба,
превосходя по яркости даже звезду Сириус. Нынешнее противостояние будет
довольно тесным и видимый диаметр планеты достигнет 20
"...
Как-то не могу вспомнить, с каких пор стало мне не везти в личной жизни. Однажды в детстве, гуляя по скверу с Игорьком, я заглянула в его глаза, полные восторженной дури и сурово спросила: - Игорёк, а я красивая? И мой друг замялся лишь на секунду, вырулив в ответ очень ловко: -Ты знаешь, у тебя, кажется, будет очень длинный нос! Но мне это нравится!
Потом, уже дома, я долго смотрелась в зеркало, понимая, что вытянутый нос есть не очень-то большое достоинство в этой жизни. Из мутной глубины амальгамы, в которой светилась ранее счастьем моя красавица бабушка и поправлял галстук никогда не виданный мною кинематографический дед, всплывала я сама, тоненькая и нескладная, с торчащими кудрями на макушке, с наивными взглядом карих глаз и толстым обводом губ, для которых самая фирмовая помада на свете явилась бы только дополнительной насмешкой. Но мама моя всегда была бодра: "Для мужчин- главное, это характер! Надо быть легкомысленной и кокетливой, надо быть просто дурой, -смешливой, задорной, необременённой мыслями"... Мама на эту тему могла распространяться очень долго и искренне, столь же искренне и не понимая, что все подобные рецепты являлись не применимыми ко мне просто "по определению!" И тем не менее, по совету мамы я начала активно "знакомиться".
А имя им было легион. Был профессор физики с соседней кафедры, который встречал меня у порога собственного дома с мороженым в руках, и не догадывался угостить. Однажды решил купить мне в подарок дыню и выбрал одну, размером с апельсин.
Потом явился программист, который подкладывал под пиджак подплечники, душился "Сиренью", а во время белого танца со мной, на моем же дне рождении, вдруг разрыдался по девушке, которая его бросила. Доверчиво объяснил мне это по истечении года восторженного знакомства!
Итый, (i изменяется от 1 до n), был суров, немногословно курил, работал на стройке шабашником и казался надежным, как бетонная стена. Но на первом (а стало быть, сверхромантичном) совместном посещении кинозала, скрипнул молнией джинсов, сосредоточенно помолчал и ласковым приказом положил мою руку на вытянутую плоть. Убежала ли я? Дала пощечину? Ну хотя бы обиделась? Не догадаетесь никогда! Продолжала сидеть до конца фильма, улыбаясь в темноту зала "легкомысленно и кокетливо", как раз по рецепту моей мамы. Была и ещё целая плеяда разномастных и разношерстных, которые встретившись раз, обещали завтра же позвонить, а я ходила в назначенный день кругами у телефона, не умея ни заниматься, ни думать о чем-нибудь постороннем. После того, как легион перешел границу "малого предприятия", я, потомок собственного деда, сказала, наконец, решительное "Баста!". Ибо если небеса протестуют, - значит, им виднее.
Как это ни грустно отметить, но небеса дают
иногда прореху. В моей уже налаженной и одинокой жизни произошел сбой. Черт
меня дернул остановиться тогда на его клич с высоты стены, которую он
штукатурил. Cубъекта, измазанного мелом и краской, звали Костей, -
мило
и незатейливо. И Костя был в дым и в стельку пьян. Тут видите ли в чем дело? Бывает иногда в природе
какой-то
изъян, который заставляет уходить за помойным котом сиамскую кошечку!
Объяснить
это явление невозможно. Я просто - напросто
втюрилась в
него по уши! Могу сказать точно, что такого со мной не было никогда!
Конечно,
из дома я не ушла, но посмотреть на быт Кости решила обязательно.
Спрашивается,
что я ждала там увидеть, если человек на протяжении всех трех встреч с ним
так
и не протрезвел? Неизвестно. Очень даже просто, в том лифте, в котором мы
поднимались к нему домой, он мог бы меня
убить и расчленить, и милиция искала бы меня очень долго! Правда, в
кармане у меня хранился газовый баллончик, но все-таки...
Все-таки самым первым потрясением после открытой двери, в череде всех прочих, следующих за ним, было явление МАМЫ! В Костиной квартире я ожидала всего (мне надо лишь было в этом убедиться!): горы бутылок, некормленого кота, драной тахты, на которую Костя будет заламывать и усаживать меня силой, и тогда-то придет на помощь мой газ! Всего. Но мама! Все смешалось в доме Облонских, как говорил Лев Николаевич. Еще удивительнее, было Костино ворчливое недовольство моей немотой под приветственный клич этой мамы, что подтверждало мой целенаправленный привод в квартиру к ней на знакомство. И что было всего страннее, так это мамина неподдельная интеллигентность, веяние которой я чую за версту. Замечательное, пожилое, не тронутое никаким алкоголем лицо, добрейшая улыбка и грустный взгляд. Мама была закутана в шаль, работала ранее библиотекарем, стояла c книгой в руках и была окружена таким алкогольным пейзажем, что мои приготовления к нему просто померкли! На стенах клочьями свисали обои, мебели почти не было, телевизор был кажется, ламповый! Всё, начиная от ветхозаветных тапочек, которые мне галантно предложил покачивающийся Костя, и заканчивая той драной тахтой, которую я уже предвидела, -всё носило такой чудовищный след вырождения и гибели, что я ахнула.
Проклятая
мама принесла пельмени и чай, радуясь мне с отчаянием брошенной собаки.
Следовательно,
надо было есть. Под резиновый пельмень во рту, оказалось, что Костя имеет
маленького сына (железная дорога и фотография на столе), что он любит его безумно и мечтает отдать во флот, в котором
оказывается, служил и сам. При упоминании о флоте, что-то произошло. Мама
вдруг
стала моложе и выпрямилась, а Костя, смиряя пьянеющую походку, рванул к
одинокому
шкафу. Пыльная дверь восторженно распахнулась, Костя пошатнулся, и
торжественно
вытащил на свет божий чудеснейшую белую форму с
парадным кортиком. Кортик пьяно покачивался, сияя в золоте. И этот кортик был еще хуже мамы. Это
напоминало развалины военного города с его руинами, мраком, и копотью
пепелища.
Где вдруг, поверх
всего названного- выглянуло солнце.
А мне теперь показывали фотоальбом. Какие-то корабли в проливе Босфор топорщили в небо овальные антенны, молодой Костик в тельняшке обнимал на берегу восторженную маму. На фотографиях встречались подпитые друзья в бескозырках, гости-американцы, смеющиеся девушки, но все-таки больше всего в его альбоме было кораблей. Костя не умел фотографировать (а может тогда уже пил) и, выставляя неверные выдержки с диафрагмами, делал корабли, стоящие на пирсе нечеткими, как кошмарный сон. При всем этом, Костя был истинный и свирепый корабельный фанат. Мама тоже всех представителей военной эскадры знала наизусть, указывала пальцем в глянец бумаги и безошибочно произносила названия, разглядеть которые на вздыбленных бортах можно было разве что через лупу. Отчего-то Костя вдруг посуровел, попросил маму уйти. И под её удаляющиеся лёгкие шаги, сделал третью глупость за весь этот чудовищный вечер. Он завёл игрушечный поезд и пригласил меня танцевать!
Вы когда-нибудь танцевали с бегающим вагончиком под ногами? А еще эта паршивая мелодия: "За глаза её карие, за улыбку усталую..."! Она у меня и в нормальном-то состоянии вызывает тоску. А тут все это вместе. Мама, сын, пропивший всё на свете, кроме кителя, корабли. Короче, доктор... Костя конечно же подумал, что я сумасшедшая! Таким обилием cлез на чужих плечах я не разверзалась никогда, даже при вытаскивании из помойного ящика тёплого Кузи! Я и сама испугалась. Я залила его ещё не пропитую рубашку насквозь, от воротничка до манжет. Тут видите ли, наступил вдруг момент, когда переполнила тоска, которую в народе называют бабьей! Так вероятно в русских селениях голосят тетки по уходящему на войну мужу, по прибитому в драке сыну. Вцепляются в их плечи и уже невластны остановить свой ненормальный поток, хоть режь живьем их на части! Но разве я была бабой? Да всего лишь девчонкой, которую не любит никто за её длинный нос и которую зачем-то высшие силы заставили влюбиться в алкоголика! То, что я никогда больше не увижу его, было ясно, как день, но вот это сочетание циррозных, растерянно-испуганных глаз мне в лицо и внутренней, отчаянной жалости к нему и его маме! Отчего ему надо было вылететь из флота по пьяни, если он так любит этот военный флот, зачем эта так убого живущая на свете обаятельная мама, если он, этот чертов Костя, так яростно её боготворит?!
Такая мама
замечательная,
как рада- сын домой
привел
вдруг девушку, чей пальчик
тщательно
листает вскользь
фотоальбом.
А там всё флот, эсминец
"Слава",
струится жар в пролив Босфор,
и принесла пельмени
мама,
а сын включил
магнитофон.
Танцует пара, как на
палубе,
девчонка выплакана в
дым...
И та-та-та, и тра-та -та-та-та! Ах, да пошли они все к черту, доктор! Надо жить и наслаждаться природой.
Внезапно и удивительно пришел солнечный день в начале осени, когда вдруг явился неожиданно в наш двор Игорь, заскочивший в Россию проездом из Германии. И вновь ходили мы по скверу, загребая листву, как будто и не было его исчезновения на десятилетний временной разрыв.
...Ну как ты?
...Да все отлично. Работаю, квартиру купил. Математику преподаю...
...Где преподаешь?
-В Аугсбурге, в местном универе. Тупым немцам. А вообще хороший город. Мне нравится.
Совсем такой же. Нескладный, тонкий, гортанный, но всё-таки вытянувшийся ростом удивительно, смешной и нелепый в своем торчащем на макушке лыжном петушке, необыкновенно милый и застенчивый Игорь-Игорёк, каким впрочем, и был всегда. Преподает высшую математику?! Где ты, ужасная в своей бездарности математичка Татьяна, назвавшая его "выродком" перед гогочущим классом за неумение вести стандартный поиск в решении задачи? Где твое педагогическое чутьё, Танечка, отмеченное простецким дипломом нашего провинциального городка?!
...У меня тоже всё нормально. Как у всех. Как тебе родина? Изменилась?
Шорох осеннего клёна, тишина cолнца сквозь сияющие жилки листа; рука, потянувшаяся в привычном жесте к подбородку, и вдруг хриплое и такое же тихое, как сентябрьский ветер:
-Лорка, выходи за меня замуж. Уедем, знаешь, как там хорошо? Я в Альпы выбираюсь, а там лыжи. Ты же их любишь, а? Подумай. Я вообще-то из-за этого и пришёл.
Шелест лиственной сухой бумаги. Рыжая собака.
... Да, спасибо тебе. Наверное, это было бы хорошо... Лыжи и
Альпы... А как это будет? Вот мы с чемоданами идем впереди моих родителей, по направлению к вокзалу... Всю
жизнь, всю мою сознательную жизнь меня губит собственное воображение! Вот
знаешь, у Набокова читаю: "В деревянном, ещё прохладном отделении
третьего класса сидели, кроме Франца: две плюшевых старушки, дебелая женщина
с
корзинкой яиц на коленях и белокурый юноша в коротких желтых штанах,
крепкий,
угластый....", и не могу по странице сдвинуться дальше, пока не воскрешу
их в
воображении.
В сущности, я несчастный человек из-за этого! Cтиснет зубы моя мама, превратив в улыбку прощальный взгляд, и будет неталантливо веселить меня, стоя у лакированного бока московского поезда. А у самой - пустынные глаза и бессонное лицо. Но ведь всё хорошо, будет жить в нормальной стране её Лорка! А там нет нетопленных батарей зимой. Нет равнодушных, бездарных врачих c толстыми задницами в поликлиниках, нет отключений горячей воды в домах на круглый год вперёд, гаже чего трудно себе ещё что-то представить! Нет того, и нет прочего. Моя мужественная мама! А эти равнодушные гиппопотамные врачихи и отключенная вода в домах будут вечным символом России на многие века вперед, даже если перевернет эпоху всеобщая космическая эра. Но это же моя мама, женщины крепче... А отец?
Он давно
уже
пожилой, выпивающий украдкой, ругающийся матерным слогом по каждому поводу.
Большой
и властный отец, грубый до такой степени, что обходят его стороной все
соседи
двора... Ну, да ты ведь знаешь! Мой отец, математик и инженер, переживающий
отчаянно из-за того, что не передал мне свои мозги, способные самостоятельно
снять мотор с машины и поставить его через неделю обратно, на годы службы вперёд. И выпивающий, между прочим, от того только,
что не нашелся рядом со мной человек, умеющий запаять потекший кран. Потому что тогда бы я, - зарёванная, и
по-прежнему
похожая на енота, чувствовала бы себя в
будущем безопасно...
Он
позволял
мне в детстве иметь собаку и покупал в "Детском мире" луноходы с грузовиками; натягивал, матерясь,
велосипедные
цепи; обучал плавать и любил, как и любит сейчас, завязывать мне волосы
"усами"
под носом. Любит кормить меня сам, не доверяя маме, по приходу с работы.
Мама
рассказывала, что когда мне маленькой вырезали аппендицит, он вдруг заплакал
в холле
больницы. А однажды, когда почувствовал мою грусть от разрыва с
программистом,
принес мне в кармане пальто крошечного Кузю. Подошел сзади и посадил на
плечо. И
это неважно, что Кузю уже убили.
Ах, Игорь,
читал ли ты (да конечно, конечно, читал!) последнее письмо Макара Девушкина
к своей Вареньке?: " Я, маточка, на колени перед
господином
Быковым брошусь; я ему докажу, всё докажу! И вы, маточка, докажите: резоном
докажите ему! Cкажите,
что вы остаётесь, что Вы не можете ехать!... Ах,
зачем
это он в Москве на купчихе не женился! Уж пусть бы он там на ней-то
женился!...
Ведь вот я теперь и не знаю, что это я пишу, никак не знаю, ничего не знаю,
и
не перечитываю, и слогу не выправляю, а пишу, только бы писать, только бы
вам
написать побольше!"... Это ведь про него, про моего отца написано, Игорь! И
хотя я знаю, что зайцев ты травить не будешь, но прости, прости меня пожалуйста,- я не смогу!!...
Вчера меня уволили с кафедры за неумение приспособиться к требованиям бухгалтерского учета, и кажется, вчера ещё наступил Конец Света. Он пришел неожиданно, со стороны Моста, соединяющего две части нашего города. Вы спрашиваете, что я помню. Конкретно лишь то, что бежала я в булочную, отталкиваясь от земли пружинящей подошвой кроссовок и пролетая (ну Вы понимаете!) по пятиметровой эллиптической дужке над нашими перекрестками. Что-то рокочущее и булькающее кипело за горизонтом, потом поднялась в воздух коричневая туча и закрыла вид на левый берег. Старичок профессор, с которым я столкнулась в подземном переходе (не помню я его научных трудов, отстаньте раз и навсегда!) сказал нам тихо и спокойно, что это потухло Солнце. Толстая женщина с маленькой девочкой на руках плакала и просила отломить ей батон. Студент очень медленно залезал в карман джинсов и запищал кнопками телефона. Отчетливо помню, что на улице быстро темнело. Старичок стал объяснять, что темнеть будет постепенно, короткими перебежками, так что в моменты этих перебежек можно успешно домчаться домой, если соблюдать определенные правила ... не летать по тускнеющему воздуху и держаться дверей магазинов.
Женщина взяла в охапку девочку и побежала, попав сразу в светлый период. Да-да, мы еще радовались этому. Но тут ее спина вдруг стала пропадать в тени сумерек, девчонка заплакала, и женщина рванула дверь универсама. Было слышно, как радуются ей веселые продавщицы. Вот в ту минуту я и поняла, что недобегу. Во-первых, буду перелетать двери, что неизбежно, а во-вторых, перебежки вдруг стали сокращаться по сложной формуле прогрессии, суть которой старичок-профессор расчертил палочкой на ступеньках перехода. Тогда-то я и попросила у студента сотовый. А теперь я обращаюсь к вам, господин психолог: что в этом плохого, попросить сотовый в минуту тревоги? Ведь этот молокосос мне отказал!. А ударила я его не жестоко, даже каким-то странным образом. В общем, я не поняла, как. Помню, что сполз он к моим ногам в своей джинсовой кучке и замер, а сзади ещё хихикал старичок-профессор.
Единственно, что воспринимается сейчас в моей воспаленной голове точно, так это то, что я не полетела, а побежала в тёмный период, наплевав на последствия. Не знаю, почему-то была утрачена способность летать. Вам жалко студента, но я аппелирую, я обращаюсь к Вам и вашему священному разуму, я прошу вспомнить великого Гоголя: "Я читаю один, решительно один в здешнем университете. Никто меня не слушает, ни на одном не разу не встретил я, чтобы поразила его яркая истина... Хотя бы одно студенческое существо понимало меня. Это народ бесцветный, как Петербург".
Ну да я отвлекаюсь. В то мгновение была уже ночь. Вот тогда-то и
взошёл над верхушками старых вязов красный Марс, и хотя журнал обещал
оранжевый
цвет мелкой точки на небе, засиял он
бредово и ярко, размером с кулак. Летели вперёд рельсы
заброшенной одноколейки, блестела росой полынь, а Марс отражался красным
бликом
в металле бегущих между шпал полос. Тревожил душу степной ветер, напомнив ту
ночь, когда вдруг стихли во дворе дисканты соседнего Рая, замолчали машины и
люди, а в окно пахнул душный запах прелой сирени. Не ответив
куда иду, просеменила я через сквер, пятилетняя и беспризорная,
пересекла дорогу к площади, там, где делает остановку старый дом с
башней-шпилем на крыше. Стояла и
смотрела на дом, боясь росчерков
летучей
мыши на чернильном фоне антенн. И
вот,
заключив в себя и крышу и башенку, взошёл прямо
вверх огромный,
величиной с полсквера диск луны. На середине его мерцали голубые пятна,
переливались друг через друга, сливались и разрывались опять. И было это зрелище столь чудовищно, что не
могу проверить себя до конца, - существовал ли в моей жизни тот вечер, или продиктован
он сегодняшним странным сознанием? А реальность пятен, а
тишина
диска? Необъяснимо, как невозможно объяснить эту странную, за спиной,
вымершую
бездну удаляющегося города...Так давайте же будем милостивы и добры к этому
миру, господа обвинители.
***
Проголосуйте за это произведение |
|