Проголосуйте за это произведение |
Освоение пространства
эссе
...И всё же я думаю, а могло ли сложиться иначе? После окончания школы неожиданно для самого себя я поступил в строительный институт. Все решила встреча с другом, перешедшим после восьмого класса в другую школу. Я ехал в автобусе и думал о том, что хотя люблю историю и литературу, однако в жизни, в качестве устойчивой профессии, очевидно, надо будет выбрать что-то иное. Почему я сомневался в себе? Не знаю. История и литература были моими любимыми уроками в школе, но это были понятия какие-то зыбкие, расплывчатые, они как бы не имели материального обоснования даже в качестве предмета, и к тому же потом учителем мне быть совсем не хотелось, памятуя о своей недавней учебе и более всего о тех отдельных типах, что учились рядом со мной, а что-то в смысле своего дальнейшего развития в научных сферах мне почему-то представлялось и вовсе неосуществимым. Надо было определяться. И вот встреча, улыбающееся лицо уверенного в себе и во мне человека, знающего, что поступать надо непременно в строительный институт, он-то уже определился, а как же иначе? Там и преподавательский состав сильный. Можно даже просто на подготовительные курсы записаться. Месяц - всего десять рублей. И потом ведь необязательно в строительный поступать. Зато подготовят, а там уж сам выбирай, куда тебе... Это и решило исход всех сомнений. Строительный институт позволял потрогать вещи своими руками, с тем чтобы безнадежно убедиться: вот кирпич, вот дом, вот дорога, все реально, все вроде бы необходимо, это не какие-нибудь там Пунические войны и не Гоголь с Достоевским, что неизбежно приводило к утрате прежних иллюзий (но почему бы не подумать: а причем тут я и как же мечты?) и принуждало верить, что только такая жизнь и есть, а стало быть стремление к идеальному невозможно. Что же я понимал под идеальным? Вот уж не знаю. Во всяком случае не то, что мне предлагалось. Таким образом, пойдя за компанию учиться в случайный институт, я проявил явную слабость. Я капитулировал перед действительностью, склонил перед ней голову, принудил себя заниматься чуждым мне делом. Иного пути тогда мне почему-то не виделось. Тогда я еще не знал, что можно злиться на самого себя. Ситуация, которая сложилась у меня к концу 70-х годов, оказалась тупиковая. Детство давно кончилось, а в школе отхохоталось. Профессия инженера-автодорожника как бы объявляла мне, что реальность - это и есть мое будущее, а прошлое, основанное на интересе к истории и литературе, пусть там и остается. Как говорится, читателем можешь ты не быть, но вот работать где-то ты обязан. Но внутренне я был не согласен. Была у меня некая уверенность в том, что когда-то придет время и я смогу заработать себе на жизнь словом. Чтение приподнимало над обыденностью и заряжало иронией и смехом. Первый курс прошел под знаком Достоевского, второй - Томаса Манна. Почти сразу же нашлись среди технократов и единомышленники: Эдик Соколов и Володя Глаголев. Эдик был этаким сибаритом, твердо знающим, что благодаря своему отцу у него в конце концов будет то ли достойная синекура, то ли какой-нибудь доход с процентами (так оно и вышло), Володя - Алешей Карамазовым, я же - никем. Что было делать? И я начал писать. Просто так, чтобы спастись.
Учеба в институте пахла битумом, за бесконечными пунктами технологических операций и прочих "последовательностей выполнения" слышался грохот ссыпаемого щебня, рев отъезжающих грузовиков и яростная ругань рабочих, впечатляющие графики и схемы говорили об ответственности происходящих в стране работ по возведению насыпей и дорожного полотна, но нормальных дорог в стране почему-то не наблюдалось. Все это приводило к мысли, что если художественную литературу кто-то считает вымыслом, пустой фикцией, то какой же фикцией надо было считать так называемую действительность! Странным образом во мне тогда уживались отчаяние от собственной неопределенности и как бы беспричинная веселость в иные минуты, служившая откликом на основополагающий тезис одного из моих друзей: "Смешно вообще все". Очень часто веселость эта выглядела нервной, даже до слез. Впрочем, объяснений этому найдется несколько, и одно из них будет основываться на том, что когда деваться некуда, то остается только смеяться. Сопротивление к концу обучения нарастало. На все вопросы за меня отвечали книги, которые я читал. Я хотел жить иначе, но как это сделать, не знал. В конце концов я окончательно понял, что никак не полажу с техникой и материальным миром. Мне до сих пор тягостно участвовать в каких-либо технических операциях, будь то ремонт водопроводного крана или раскопки во внутренностях автомобиля. Сразу же возникает какой-то нетерпеливый зуд и обнаруживается глухое нежелание поклоняться бездушной железке. Хотя, справедливости ради, надо сказать, что та же железка, как бы чувствуя мое унылое беспокойство, отвечает мне повышенной сопротивляемостью, так что мои попытки исправить что-то вместо положенных на то нескольких минут могут растянуться на часы, а то и дни. Мне всегда почему-то хотелось уединения. Состояние покоя было равнозначно гармонии, а любое механическое движение, под которым еще понимается всяческая суета, беспорядок, резкий шум, крики и тому подобное мельтешение, уже сбивало с толку и надежно обеспечивало сумрачным беспокойством. Но в то же время я отношусь к тем людям, которые справедливо полагают, что сонный стадион во время футбольного матча - это печальное зрелище. Родители, правда, в детстве почему-то решили, что я душа ребячьей компании, чуть ли не какой-то дворовый заводила, которого постоянно требуют на улицу, - запыхавшиеся, с бьющимся сердцем, горящим взором: "А Витя выйдет?" - хотя на самом деле все объяснялось довольно просто: у нас дома была довольно приличная библиотека, я много читал и мог что-то рассказать своим приятелям и нафантазировать в наших совместных играх. Мы играли в войну, были рыцарями, индейцами... Мне непременно хотелось, чтобы все выглядело по-настоящему. Если уж сражение, то обязательно нарисовать большую карту придуманной страны, где все будет происходить; вычертить схему битвы, придумать все названия, вырезать луки и копья, смастерить щиты и шлемы, позаботиться о гербах. Я представлял себе больше, чем было на самом деле. Воображение придавало игре первостепенное значение и расширяло мир внутри меня до гигантской оболочки, в которую заключался мир внешний. Я любил играть в солдатики. Пополнение войск, благодаря деятельному участию родителей и изобретательности одного соседского парня, года на два старше меня, лично отливавшего солдатиков из расплавленного олова, происходило регулярно и в конце концов у меня собралась внушительная армия, состоящая из пехоты, конницы, танков и пушек. Примерно такое же количество войск было у Олега Шишкина из соседнего подъезда. У него было больше пехоты, а у меня - конницы. Решающее сражение состоялось у меня дома, покуда родители были на работе. Весь пол квартиры был занят стройными рядами моих и неприятельских войск и о ходе многочасовой упорной битвы, финала которой я теперь не помню, я постоянно сообщал, выходя на балкон, ребятам, собравшимся внизу, на улице, словно взмыленный всадник на разгоряченном коне со спешным донесением: "Ваше превосходительство, наши войска прорвали оборону противника!.." Такие же сражения, с перевернутыми табуретками в виде крепостных стен (для меня это был, естественно, самый настоящий замок), продолжались почти до восьмого класса, уже с тем самым школьным другом Борей, который потом посоветовал мне поступить в строительный институт. Стало быть на солдатиках я застрял надолго, заменив их, после естественного периода забвения, уже в студенческие годы, на настольные футбол и хоккей. Олег же Шишкин, после той грандиозной битвы у меня на дому, переехал вместе с родителями на новую квартиру. Через два года мы увиделись при весьма печальных обстоятельствах: у него умер отец, и я с другом Женей пришел на похороны. Когда все закончилось, мы и еще один парень, новый знакомый Олега, уединились в комнате. Было молчание, уставший, безразличный взгляд Олега в пустоту. Надо было что-то говорить. Но два года, что мы не виделись, наложили отпечаток. За это время, оказывается, произошло многое. Говорил тот парень: буднично, просто, он рассказывал молчащему Олегу о каких-то своих делах, потом вспомнил, что познакомился с двумя девчонками и сразу, без обиняков, предложил ему попользоваться одной из них, обозначив это действие матерным выражением, которое все же для нас с Женей не было таким обыденным. В том смысле, что слово - это одно, а вот действие... Возможно, внутренне я вздрогнул и даже сразу подумал: как же так, у Олега отец умер, вот похороны и вообще?.. "Будешь?" - повторил свой вопрос парень, и Олег спокойно ответил: "Нет". Потом уже, возвращаясь домой, я спросил Женю: "Как ты думаешь, они правда это будут делать?" - на что рассудительный Женя сказал мне: да нет, конечно... Было нам всем тогда, как мне помнится, лет четырнадцать, не больше. И я понял: все изменилось, я все-таки проиграл ту битву, победное донесение было неверным, крепость на самом деле взяли решительным штурмом, а жалкие остатки сопротивлявшихся оказались погребены под обломками рухнувших стен. Убеждаться в этом мне потом приходилось не раз. Я постоянно опаздывал. Все принюхивался к жизни как собака да ни единого запаха вытянуть не мог. И когда моя жена однажды спросила меня, почему я до тридцати пяти лет не женился, даже имея в виду не столько себя и то, что мы вместе с ней учились на одном и том же факультете, и стало быть могли сойтись еще лет в восемнадцать, а не спустя пятнадцать лет, когда она уже имела дочь от первого брака, я ответил ей: не знаю. В восемнадцать лет я ее не видел; мешали ее нелепое зеленое пальто с капюшоном, мое светленькое в крапинку польское, общая инфантильность, чуждая мне учеба, ярко выраженное отсутствие перспектив, неумение привести в состояние равновесия свой внутренний мир с миром внешним, грубость которого не окрыляла и отторгалась чисто физически, так уж заложено, заставляя придумывать себе удобное подполье, обставленное книгами; возможно, разница в росте, теперь не имеющая абсолютно никакого значения, ощущение того, что лето кончилось, наступила холодная и мокрая зима, а ты мерзнешь, поджимаясь, на темной улице, скверное питание, да мало ли что еще?! Яркий свет детства обернулся тусклой лампочкой действительности. А что может быть удобнее еще недавнего детства, в котором если и было что плохое, то имело оно совсем другую, спасительную окраску, заботливо придуманную кем-то, чтобы начисто стирать случайно проявившиеся пятна! Значит, мне хотелось продлить удовольствие, потому как ничего другого подходящего для себя я не нашел. Периоды, хотя и закономерной, но все же безнадежной мастурбации и обладающего не до конца проясненными аргументами чтения художественной литературы сменялись монотонной и тягучей игрой в настольные футбол и хоккей. Наступил как бы мирный период, в котором бывшим солдатам пришлось задеть спортивную форму. Схемы сражений сменились таблицами первенств реальных чемпионатов, результаты игр в которых проставлялись в домашней обстановке. И если бы один я был такой; как обычно нашлись и другие игроки, способные участвовать в многочасовых марафонах, осененных присутствием "демона тупоумия". Бежать от действительности хотелось все быстрее и дальше. Потом пришли карты, уже не географические. Это тоже занимался много часов, денежные выигрыши были феноменальными по тем временам, долги росли, но никто из нас, играющих, друг другу отдавать их не собирался но той простой причине, что денег ни у кого не было. Все было игрой, фикцией, мыльным пузырем, готовым лопнуть в любую минуту. Такая же жизнь была и вокруг. И никто об этом не говорил. Казалось, и не замечал. Но вечно так продолжаться, конечно же, не могло. Надо было также ходить на работу и делать там соответствующий вид. Получалось с трудом. Еще и раньше я понял, что приснившийся мне во сне завод всегда будет лучше реально существующего, потому что он будет принадлежать только мне. Это будет мое видение, мое здание, в котором обязательно будет смещение в сторону некой таинственности. Может быть именно поэтому мне иногда и нравилось мое одинокое, внешне как бы дремотное, присутствие в институтской дорожной лаборатории (молчание механизмов или их сдержанный гул делало меня участником невероятно скромного приключения) или дежурство потом на работе, когда огромные индустриальные пространства, сплетение трубопроводов, ряды станков или машин, не обремененные присутствием человека, начинали приобретать для меня более подходящее, а значит, совершенное значение. У меня даже одно время было желание работать ночным сторожем, но все же не на производстве, а в детском саду напротив дома. Я представлял себя, выглядывая в окно, как буду там сидеть, пусть даже зима и снег за окном, так даже приятнее, в полутемном здании, у лампы, и читать книгу, летом - под песню сверчка; иногда отрываться от текста, потревоженный каким-нибудь неясным звуком, и совершать обход своих владений, минуя многочисленные коридоры, - вот шкаф, игрушки на полках, застланные кровати, ковер на полу, кадка с пальмой в углу, часы на стене, - испытывая удовольствие от того, что все спокойно. Так я хотел остаться в прошлом, совсем не желая никакого будущего. Идеальным состоянием для меня тогда было бы оказаться на страницах книги в какой-нибудь притягивающей внимание иллюстрации, слиться с текстом в качестве оттиснутого персонажа. Это имело бы больше смысла, чем та жизнь, которой я жил, и было бы величиной постоянной в отличие от непредсказуемой и переменчивой жизни. Раствориться в тексте - это одно, раствориться же в людской массе - это другое. Сдаваться не хотелось. Может быть, именно поэтому и еще вдохновленный промышленным пейзажем, я начал сочинять роман. Но была, кажется, и другая причина. Она заключалась в знакомстве тремя годами раньше с одной девушкой, которая была на восемь лет моложе меня. Известно, что перед памятью кожи бледнеет любое чтение, и хотя в данном случае память была иного рода, томительное ожидание возможного развития наших затянувшихся отношений измучило меня полной неопределенностью, чему, отчасти, я и сам был виноват вследствие собственной робости. В восемнадцать лет она продолжала резвиться как школьница начальных классов, совсем не желая взрослеть, и тем самым привлекла мое внимание, легко находящее себе поддержку хоть в чем-то, пусть даже отдаленно похожем на собственное мироощущение. Однако сидеть на двух стульях не получилось: положение как никак взрослого, снисходительного наставника, участвующего в девичьих, почти детских забавах, оказалось ложным. Естественного выхода в признании того, что я мужчина, а она женщина, не было. Неудачные отношения полов привели к острому желанию внести свои изменения в жизнь. Подлаживаться не хотелось, но когда чувствуешь, что действительность не поддается, начинаешь создавать себе образ по принципу: эта нарисованная, она не подведет. Так я продолжал цепляться за ушедшее, не веря в житейскую мудрость, по которой то, что прошло, не вернешь, - все так же вычерчивал карты, отливал из олова солдатиков, заполнял таблицы всевозможных чемпионатов устраивающими меня результатами. Большая игра не давала будущему лаже и пикнуть. Мы были уверены, что несмотря ни на что, выиграем с нужным нам счетом. "Смешно вообще все". Тем неожиданнее для игроков был удар судьбы.
19. 1. 1991. Я потом пытался найти в этих цифрах какой-то мистический смысл, угадать причину, понять судьбу, объяснить себе все до самого конца, чтобы понять, что мы делали неправильно и что нужно было сделать на самом деле до этого срока, чтобы его предотвратить... В этот день умер Володя Глаголев. Он не успел отметить своего тридцатилетия. Не успел вообще многого: жениться, завести детей, поймать ритм жизни, дочитать книгу, продвинуться по службе, увидеть мир, стать на ноги, обрести уверенность, добиться благополучия, да мало чего еще - просто начать жить в конце концов! Внезапность случившегося ошеломила. Ничто не предвещало такого исхода. Абсолютно никаких предчувствий, несмотря на нашу духовную связь, у меня не было, это потом уже, как будто что-то можно было вернуть обратно, я начинал лихорадочно вспоминать, когда с ним виделся в последний раз, о чем мы с ним говорили, что он мне говорил, как выглядел, и не было ли в его облике и словах какого-либо намека на возможную развязку. Был выходной день. Уже начинало темнеть, крепчал крещенский мороз. В виде паузы после обеда я смотрел телевизор. Шел какой-то детский приключенческий фильм: ожившие герои литературных произведений, книжный город, главный герой, школьник, вечно попадающий впросак оттого, что ничего не читал. Почти дремотное, спокойное состояние... И вдруг телефон. Подошла мать. И сразу: "Да вы что?!.. Какой ужас!" Толчок в дверь - и мне: "Володя умер!" Как? Что? Почему? Сотни вопросов с тягостным возбуждением застучали у меня в голове, заменяя мигом улетучившуюся беспечность нервной дрожью. К тому же и холодно было на улице. "Почему он меня не предупредил?" - кажется, это был самый идиотский вопрос. Я был в растерянности. Я не понимал, не верил, не хотел этого слышать, знать... "Возможно, это какая-то ошибка, -лихорадочно думал я, поднимаясь по лестнице в его квартиру на пятом этаже, - и все еще может наладиться, бывают же обмороки, может быть, сознание потерял, да мало ли что еще, а вдруг ошибка?" Но никакой ошибки не было. Дверь открыла соседка. Володя лежал на диване, рядом стояла мать. Я хотел что-то сказать, но перехватило горло - от отчаяния, оттого что это - страшная правда, от горечи, резкой обиды, всего-всего; слезы не дали произнести ни слова. Все хлынуло разом, сорвалось - и удержать этот поток не было никакой возможности. Он лежал с закрытыми глазами, и во всем его облике было какое-то сожаление по поводу случившегося. Может быть так мне показалось еще из-за того, что я увидел застывшие слезинки у ресниц. Мать все причитала: "Ну как же это так? Ну как же? Вот только что ведь. . ." Сидел в большой комнате, за тем же полированным столом, на котором играли в хоккей, футбол, а потом в карты, пил свой любимый зеленый чай и смотрел новости по телевизору, как раз арабы обстреливали Израиль ракетами. Успел сказать о соседе-эмигранте снизу: "Вот, а Моисеич уехал некстати". Мать пошла на кухню за сахаром, а когда вернулась, то сразу не поняла, что случилось. По-прежнему дымилась кружка с чаем, Володя склонил голову на сложенные на столе руки и, казалось, дремал. "Устал, что ли?" Получилось, устал. "Смешно вообще все"? Было не смешно.
Он только подступался к жизни, стоял в ее предверии. Он любил фильмы Тарковского, книги Достоевского, Бунина, Томаса Манна и А. С. Грина, но почему-то не нашлось рядом с ним знающего человека, который в решающую минуты сказал бы ему на ухо, как в памятном гриновском рассказе, магические слова: Лейпциг, международный турнир, мат в три хода, и он бы принялся решать эту оберегающую его задачу. Теперь надо было куда-то звонить, выяснять как и что делать в таких случаях, совершенно, как оказалось, неприспособленных к нашей жалкой и бесчеловечной действительности. Положение усугублялось еще и тем, что никого больше из знакомых в эти часы дома не оказалось. Ночевать я остался у соседей. Впрочем, о сне не могло быть и речи. Дожидаясь утра, того скорбного момента, когда в предрассветной темноте мы будем выносить на одеяле тело к автобусу, водителя которого еще надо было уговорить на поездку до морга, мимо хрипло кашляющего, небритого, вечно живого, старого алкоголика со второго этажа, вдруг выпучившего свои красные, слезящиеся глаза: "Кого несете? Володьку?!", мимо почтовых ящиков и стены с вырезанными на ней словами "Резан - я был у тебя", которая постоянно мне попадалась на глаза, когда я поднимался в квартиру Володи, - я судорожно пытался найти какое-то разумное обоснование произошедшему, но не находил его. Это не укладывалось в голове. Невозможно было признать тот факт, что все, что было связано с Володей, теперь осталось в прошлом. Словно кто-то, несколько часов назад, вдруг оттолкнул лодку, в которой он сидел, по направлению к иному берегу и она исчезла в темноте. Нас разделили. Меня охватила паника. Вдруг показалось, сейчас пойдет косить всех подряд, кто с ним близко общался, и вот уже началось, пошло, это наказание, расплата за что-то. Ну что, что он сделал такого? За что? Почему именно ему выпала такая непонятная "внезапная смерть"? И что теперь делать мне? Как жить? В каком-то гибельном оживлении я вдруг решил, что должен непременно поскорее жениться. Надо успеть хоть что-то сделать! Завтра же пойти к ненарисованной школьнице и объясниться. Что дальше? Его голос, лицо. Он же говорил, двигался, мечтал о чем-то. О многом мы не договорили, не доспорили, сидя на его узенькой кухоньке. В памяти - только лето. Длинные карандаши тополей за окном, яблоки на подоконнике, крытый клеенкой старый стол, непременный чай с сухарями, мед пополам с осами - застывшая вечность, отменившая перемены, но не ради же фразы, сказанной потом кем-то на кладбище: "Человек был необыкновенный, а могила у него обыкновенная"? Он вдруг оказался в прошлом, он стал совершенным. Неожиданно я вспомнил, как в детстве однажды заплакал, когда по телевизору в каком-то фильме увидел похороны. Сколько лет мне тогда было? Не знаю точно. Я всегда с сомнением отношусь к свидетельским показаниям памяти, в которой легко привязать себя к четкой определенности: мне тогда было четыре года, или - три с половиной, разве что какими-то проверенными, авторитетными скрепками можно скрепить детскую память для последующей отчетности. И так как я всегда опаздывал по жизни, пусть мне было пять лет. Я тогда впервые узнал, что человек смертен, до этого случая мне не приходилось сталкиваться со смертью. Я понял это всем существом, нутром ощутил мгновенный страх и космический холод в затылке, увидел сразу черноту и немоту Вселенной, вечное и всесильное "ничто", крышку гроба, заколоченную вечностью... Значит, всего, что есть вокруг меня, может не быть, это все когда-то закончится? И меня не будет? В отчаянии я заплакал, а родители засмеялись. Ну, чудак, успокаивал меня отец, люди по сто лет живут, это знаешь как много, целый век! Поскольку срок в моем тогдашнем понимании был величественный, это, кажется, меня успокоило. Это еще не скоро будет, решил я. Во всяком случае я был уверен, что своей смертью люди умирают только от старости и умереть в двадцать или тридцать лет невозможно. А потом, став постарше, я думал: вот исполнится мне двадцать лет и всё у меня будет, хотя, что такое "всё", я себе смутно представлял. В детстве мне постоянно как бы чего-то не хватало, я словно не мог найти соответствий своему внутреннему миру, чтобы не испытывать чувства смущения, досады, незнания или вины. Ничего, говорил я себе, в двадцать лет все образуется, устроится само собой. Почему-то именно этот срок был для меня очень важен, я определял его как некую границу, за которой сразу же начнется новая, понятная со всех сторон жизнь. Мне все объяснится, достанется по возрасту, просто потому, что так положено, так все живут, и я никуда не денусь, придет и мой черед. И вот мне уже тридцать восемь лет (а кто-то скажет: всего лишь), пограничная станция давно позади, а я все еще к чему-то готовлюсь, как и прежде, но только теперь не верю, что все устроится само собой. Пришло время злиться на самого себя.
В двадцать лет я обращался к образам детства, потому что оно было для меня идеальным, а я искал утешения. Я вспоминал перед сном приятные мне моменты и это помогало мне жить, позволяя окончательно не впасть в отчаяние. Там я все знал, в прошлом - был уверен. Я словно пытался зацепиться за что-то, чтобы после неудачной проверки документов на пограничном пункте, процедуры, вызвавшей сильное разочарование, хотя бы мысленно повернуть вспять. Я смотрел на себя в зеркало и видел, что внешне изменился, но голос внутри меня сопротивлялся: не верь, на самом деле ты прежний. Я видел личину, но хотел, сняв присохшую корку времени, отыскать детский лик. Все начиналось сначала. Будущее грезилось, как счастливо угаданное прошлое. Я снова стоял в пункте проката на улице Космонавтов, 10, где отец брал для меня велосипед "Орленок". На стене, над детскими колясками, механическими автомобильчиками, лошадками, холодильниками "Саратов", стиральными машинами, рядом с полками, заполненными гармонями, баянами, аккордеонами "Вельтмайстер", телевизорами "Рекорд" и "Горизонт", висела большая картина. Мне она тогда казалась огромной, наверное, из-за моего маленького роста. Залитая солнечным светом лужайка с изумрудной травой, кажется, где-то сбоку лес, деревья, женщины в длинных белых платьях с легкими зонтиками от солнца, опять же коляска, дети, играющие в мяч, в бадминтон, залившаяся лаем собачка, берег реки, а там - лодки, широкоплечие, загорелые, улыбающиеся гребцы и снова тетеньки в белых платьях и с зонтиками. Все просто наполнено радостью и светом. Это вечное воскресенье, летний выходной, гулянье с музыкой и щебетом птиц. Вот оно, счастье, возможность стать таким же, занять свое место на этой картине: отец, мать, сестра на лошадке, я - на машинке, все достижимо, у нас это легко получится, и я смотрю туда, зажмурившись от удовольствия, тренькает велосипедный звонок, блестят спицы, - и еще за тяжелые спины аккордеонов, там какая-то тень, что-то за этими инструментами прячется дальше, а за окном в паутине звенит солнце, проезжают троллейбусы, идут прохожие, и я почему-то все это должен запомнить. Как бы уже тогда, глядя на эту картину, мне необходимо было вспомнить о том, что со мной было прежде, обнаружить какое-то событие большой значимости, с несомненным знаком плюс, которое со мной самым невероятным и волнующим образом случилось до того, как мне исполнилось 6 или 7 лет, и, стало быть, я уже прежде был даже еще более счастлив, в чем я был тогда несомненно уверен. Но, кажется, воспоминания не возвращают снов. Размышления тем более. Будущее обеспечивается наличием прошлого. В 70-е годы много писали о комете Когоутека, я теперь не помню, что именно и какова вообще важность этой кометы для науки, жителей земли, культуры, человеческого сознания. Важно только то, что зимним вечером я стоял в школьном дворе вместе с одноклассниками и двумя вожатыми и, задрав голову вверх, смотрел в небо. Важен был след в небе. И важен был свет. Кто я такой? К чему стремлюсь? Что со мной будет? Я думал: в разные периоды жизни и будущее соответственно представляется разным. По мере приближения к вершине жизни, которая чаще всего постигается интуитивно, а не вследствие каких-либо правил или соответствующих предписаний, на ее подъеме возникает желание освободиться от груза прошлого, которое только мешает движению вперед. Середина жизни позволяет взвесить в равной степени и прошлое, и будущее. Дальше начинается медленный, но неуклонный спуск вниз, потом движение убыстряется. Это еще не падение, но будущего уже нет. Состав увеличивает скорость, за окнами вагона мелькают деревья, дома, люди, но ни на одной станции остановки не будет. И вспомнить не можешь, человек рассеянный, утрачивающий память, надежду, - что за станция? Кажется, видел это место когда-то. Проезжал здесь много лет назад. Но почему так гонят? Нельзя ли помедленнее? Немедленно к железнодорожному составу прицепляется дополнительный вагон из прошлого. Прежде он бы позволил затормозить ход, а теперь только увеличивает скорость. Сейчас, в тридцать восемь лет, я понимаю, что можно выглядеть и старым мальчиком, а можно - легким дедушкой. Многое зависит оттого, что у тебя внутри и как оно отражается снаружи, в лицах других людей. К слову сказать, не так давно я встретил на улице того самого школьного вожатого, одного из двух, упорного астронома в очках, сподвигнувшего нас смотреть в морозное небо на модную тогда комету Когоутека. Он был похож на постаревшего котика с залысинами, этакого Мудрилу Страшного, в соответствии с тяжелым положением в стране без единой кометы в голове. Меня он, естественно, не узнал. Смотрел себе под ноги. Итак, будущее на склоне лет встречается с прошлым. Все, подъем закончен. Можно отдышаться и отдохнуть. Пора вспоминать то, что было и чего не было. Начиная осознавать себя, человек живет одновременно в прошлом, настоящем и будущем. Возраст ощущается, как помеха, в болезни и в сознании невозможности стать лучше. Старость - это когда неизбежного накопления прошлого становится больше, чем положено молодостью. Моей бабушке было девяносто лет, когда она умерла. Было безмерно жалко ее и себя, своей памяти о ней, но трагедии не было. Все дело в цифрах: нехватка всего десяти лет до ста, баснословного века, ставшего для меня еще в детстве весьма значимым пределом, благодаря жизненной коррекции, обернулась естественным и почетным исходом. Для меня она долгое время была бабушкой из мультфильма: с мягким, морщинистым лицом, от которого приехавший в гости пятилетний племянник, когда ему подсказали: "Иди, поцелуй бабушку", отмахнулся со словами: "Не хочу, у нее лицо помятое", чем немало всех повеселил и в том числе саму бабушку, смеявшуюся, кажется, до слез; с ее шаркающими по полу тапочками, уменьшительно-ласкательными словечками, свойственным только ей подходом с просьбой: "Витечек, ты конверт мне подпишешь?" - о письме в деревню, к сестре, которое она, надев очки, писала сама, неспешно выводя на тетрадном листке доверительные буквы-загогулины и, кажется, еще шепча их себе под нос, и если я оказывался занят, то она, сев на диван в большой комнате, терпеливо ждала моего выхода с конвертом в руках, - дело-то все равно надо было решить, - а потом все решалось, и приходило время постоянного зачина: "Да, вот еще...", продолжение вечного рассказа о былом, из многотомного собрания недорассказанного, с неизбежными повторами: "Я тебе говорила, как мы в голод на Кубань ездили..." Для нее вся жизнь была в прошлом. Она когда-то жила, а теперь, долгие годы, вспоминала. Все осталось в деревне, в 30-х и 50-х годах. Настоящее оказывалось реконструкцией минувшего, о будущем не было и речи. Она давно уже жила в городе, но города, по сути, не знала. Он был ей не нужен. Не нужен потому, что не был связан с самыми важными событиями в ее жизни. Она хорошо помнила, что с ней было в двадцать четвертом "годе", а что - в тридцатом, как звали всех ее соседей и отлично ориентировалась на местности. Она была полностью погружена в своих раздумьях о том быте и только всячески его развивала. В этом она была похожа на меня, любившего свое детство настолько, что в воспоминаниях всегда возникало солнечное видение рая. Я был, наверное, самым терпеливым слушателем ее нескончаемых рассказов еще и потому, что она требовалась мне как часть картины, увиденной мной в детстве в прокатном пункте. Я, конечно, понимал, что все это когда-то кончится. Мне было необходимо иметь устойчивое идиллическое изображение моего минувшего, куда входила и она, поэтому я взялся за видеокамеру. Я хотел обеспечить свою намять вещественными доказательствами. Я снимал борозды на ее помятом лице, ее повторяющиеся рассказы все об одном и том же, началом которых часто были слова: "вот у нас тут случай был", но я не оглядывался по сторонам, пытаясь сообразить, где это "тут", я всегда понимал, что это на самом деле - там. Она редко выходила на улицу, а в последние годы жизни совсем перестала это делать. У нее был свой мир, у меня - свой. Странным образом они оказывавшись на одной орбите, хотя она, скорее всего, об этом и не догадывалась. Я так чувствовал, я этого хотел. Все начинало иметь значение, шло по следам прошлого. В кадре оказывались настенные часы и задремавшая сидя бабушка. Часы отсчитывали время, бабушка спала - немного наклонившись вперед, не соприкасаясь со спинкой дивана. В объектив попадали цветы на подоконнике, солнечные блики на стекле волновались точно также как тени деревьев, с которых доносился щебет птиц. Не забыт был и подросший племянник Денис, бодро проговоривший во время игры с самим собой у новогодней елки, в период "помятого лица", довольно странные слова, которые только я услышал: "Кончится зима, придет лето, будет солнце, потом я вырасту, а потом мы все умрем". Я смотрел на него и вспоминал себя. В кадре - его смешные рожицы, и то, как он с серьезной миной крадется за севшей на землю бабочкой, и его попытки набить ракеткой волан как можно большее число раз. Пришла пора вспоминать самое главное: шары и лампочки на новогодней елке, заснувшую сидя бабушку, быстро нагревающийся фильмоскоп с диафильмами, белку среди сосен, грибы в лесу, безоблачное небо, муравьиную дорожку и многое другое, обладающее неоспоримыми достоинствами и принадлежащее мне как руки, голова и ноги. В начале 90-х, когда разваливался Советский Союз, я был в растерянности, мне казалось: ну вот, теперь все, мир рухнул. Не то, чтобы будущее, уже и настоящее представлялось пропастью. А теперь я понимаю, что все это глупости. В конце 60-х годов мой отец был в туристической поездке по Кавказу, и, вернувшись домой, рассказал мне много интересного о местном гостеприимстве. "Зачэм ты суда приэхал? - "Как зачем? Посмотреть. Природа. Интересно..." - "Что тут сматреть? Бери сэбе кусок нэба, возми сэбе эта морэ и ежай дамой!" А диктор бакинского вокзала встретил состав, на котором ехал мой отец, таким вот объявлением: "Поезд прибыл из Советского Союза"... "Проволоку вокруг колючую, - сказал мне отец, - и ров поглубже". Политика - это не жизнь, и нет нужды каждый раз отзываться сердцем на набор случайных и бессмысленных лозунгов, за которые тебя хотят заставить умереть, ведь тот, кто что-то обещает, болен недоверием к людям и к себе. Это как все равно что наплевать на себя совершенно и только и думать о том, есть ли жизнь на Марсе. Так что, если теперь, скажем, вдруг сгорит дотла Москва, то это ровным счетом ничего значить не будет. Вот как меня научили не тревожиться. Сгорит ведь не город, а всего лишь символ. Столица нашей Родины - выражение почти техническое, как непонятная деталь еще более неизвестной машины, которая почему-то вызывает уважение. А если это всего-навсего чушь собачья, палка, которой нас без конца погоняют, обглоданная кость, которую нам бросила какая-то мудрая гадина, живущая по нечестным правилам? В истории человечества столько было разных серьезных потрясений, а смеющихся людей на улицах меньше от этого не стало. Жизнь не закончится. Всегда будет продолжение, вылупившееся из скорлупы прошлого. Где те римляне, что переживали распад Римской империи? Стали итальянцами? Может быть, и мы когда-нибудь кем-нибудь да станем? У меня есть Память. Есть в запасе другая бабушка, мамина мать, которую я по-прежнему называю Снежком из-за ее седой головы ("как снежком присыпало", сказала она сама однажды), а племянник Денис, когда был совсем маленький, называл ее бабушка Сеня вместо Ксеня. Забавный такой Снежок, Ксения Тимофеевна, неугомонный, трудолюбивый невероятно, до всякого дела в свои восемьдесят восемь лет охочий, даже если это сущая ерунда. Уже с трудом ходит, согнувшись, по стеночке, плохо видит, а все что-то там моет, на кухне и в ванной. Журчит вода, это Снежок стирает какие-то тряпочки. А раньше бывало бодро гонял, бегая за мной и сестрой по двору, чтобы загнать нас домой на обед, иной раз приговаривая в досаде, беззлобно: "Ебут твои животы!", и мы с сестрой хохотали, совсем не обижаясь на ее слова, такими забавными они тогда, в детстве, нам казались. Есть жена, дочь, еще один племянник, а также сестра, родители, которые помнят мои воспоминания. Тот же А. С. Грин в рассказе "Человек с человеком" выводит формулу счастья, согласно которой достаточно иметь любимую женщину и верного друга, - по большому счету, кроме них человек никому не нужен, - а еще несколько любимых произведений искусства и всего лишь сто рублей в месяц, понимая под этой суммой желательный минимум. Я бы сюда добавил еще и воспоминания о детстве. Кроме их собственника они точно также по большому счету никому не нужны. Однажды я посетил свой двор, в котором вырос. И не узнал его. Тот, прежний, был несравненно лучше, он был богаче, значительнее во всех отношениях. Он мне снился на протяжении многих лет, в нем было все - тайна, лес, сад, игровая площадка, стол для доминошников, футбольные ворота, на которых выбивали ковры, котельная, на самом деле бывшая крепостью, и даже мысленно облагороженная присутствием такого величественного замка мусорка, - там, в нем, было пространство, с которого начиналась жизнь, он был огромный, с примыкавшим к нему таким же примечательным детским садом, штакетником, цветущей акацией, липой, роскошным, королевским бурьяном с юркими ящерицами, греющимися на солнце (зеленые почему-то тогда считались нами ядовитыми, а так ли это на самом деле, я и до сих пор не знаю), деревянной эстрадой, на которой показывалось кино, лавочками перед экраном, заполняемыми людьми... Так что же случилось? Это я стал больше, а двор сократился в своих размерах ровно настолько, насколько я вырос, или нет, даже еще сильнее. Во мне почти два метра. А сколько было тридцать лет назад? Рост все же имеет значение. Для человека маленького окружающий мир видится совсем иным, чем для высокого. И, конечно же, теперь я ни за что не увижу, как ни напрягайся, ни тех душистых цветов, ни тех вертких ящериц. Прошлое стянулось в небольшой клочок неухоженной земли с врытыми в нее автомобильными шинами, оно оказалось жалким лоскутком шагреневой кожи. Раньше я видел все, как хотел видеть, теперь - как видят глаза. Разочарование было огромным. Какое, на самом деле, может быть благородство в мусорке? Как если бы я стоял Гулливером над игрушечным городом и спрашивал самого себя: ну и, собственно говоря, что тут такого удивительного? Это прежде я жил в стране великанов, которые на самом деле только мнились таковыми. Но это было так давно, что собственное детство начинает казаться чужим -либо увиденным в каком-то фильме, либо прочитанным в полузабытой книге. Тогда страну еще не населяли неприкаянные и оскорбленные куинбусы флестрины, гулливеры, не желающие смириться с тем, что у них отняли их любимую Лилипутию. В прошлом остались их звания, должности, непоколебимая уверенность в том, что так будет всегда и что коварные соседи из империи Блефуску - враги по гроб жизни. Правда, они все еще пытаются вернуть ими самими же утраченное, развалившееся, рухнувшее под непомерной тяжестью самодостаточности и самодовольства. Вместо того, чтобы освободить будущее от прошлого, они старательно освобождают свое прошлое от будущего. Пишут куда-то письма, жалуются на предательство, требуют возмещения убытков, заново переписывают историю, надеясь заклинаниями и проклятиями вернуть себе свой непомерный рост, снова надуть мыльный пузырь сладкого обмана, уверенности в том, что мощная и бескрайняя Лилипутия является самым счастливым местом на Земле. Какие теперь могут быть ожидания? Впереди бескрайняя нищета, все богатство осталось позади. Постепенно я расстаюсь с иллюзиями. Я уже никогда не войду в тот прокатный пункт, не взгляну на картину счастливого летнего дня. Там теперь находится что-то другое. Картина - в моей голове. Но уже тогда я твердо знал, что в будущем обязательно встречусь с прошлым. Как теперь я вспоминаю свое детство, так тогда я вспоминал свое будущее, подернутое легкой дымкой забывчивости. Школьным мелом на доске было написано: "1 сентября 1968 года. Дорогие-ребята, поздравляем вас с началом учебного года!" Моя первая учительница рассказывала нам, детям, что мы будем изучать. У входа в класс, залитый солнечным светом, среди других родителей стоял мой отец с фотоаппаратом. Было легко и волнительно. Краешком сознания я улавливал присутствие рядом с собой знакомого мне человека, который все-все про меня откуда-то знает, отчего мне делалось немного неловко и в то же время становилось спокойно, - как представляется, той части непостижимого целого, которое несомненно нами руководит и направляет нас, подсказывает и оберегает, только если мы не отвергаем его. Я слышал слова: не надо спешить, всему свое время. Чувствовал тепло улыбки, добрую иронию и затаенный смех. А потом мне прочитали вот эти строки: Освоение пространства
Как тема для вялотекущей беседы Похожей на сон, который все спишет у жизни И даже при этом - ошибки.
Итак, разговор, тем не менее требующий доказательств Или задача - для двоих Несколько странных, не от мира сего Бредущих в окружении весьма сутулых вопросов: Как же, как же - такие тихие умники! Потом черед напоминаний Вдруг осознание потери
И даже вздох:
Словно блеск солнца в углу оконной рамы Желтый круг обещаний в середине комнаты перед кроватью
Мне снится:
Роскошный, далекий
Велосипедный звонок.
Так пыль обгоняет время, А лень у кошки покусывает хвост.
E-mail: root@nikitin.vrn.ru
1
Проголосуйте за это произведение |